Когда он приказал ей выйти из машины, не попросил, а именно приказал как офицер солдату, она покорилась сразу. Он никогда даже не повышал на нее голоса, и сейчас он сказал тихо: «Выйди и возьми такси», но сказал так, что она сразу, без вопросов вышла. Она прошла немного вдоль дороги и оказалась в небольшом сквере на углу улиц Одиннадцатой и К, напротив католического собора Святого Таинства. Здесь она присела на скамейку и заплакала. Она почему-то решила, что должна ждать его здесь и совершенно точно знала, что он уже не вернется. Она плакала и молилась так, как молилась еще девицей, сорок с лишком лет назад, не забыв ни одного слова:
Ave, Maria, gratia plena;
Dominus tecum: benedicta tu
In mulieribus, etbenedictus
fructus ventris tui Iesus.
Sancia Maria, Mater Dei,
ora pro nobis peccatoribus, nunc
et in hora mortis nostrae.*
(Радуйся, Мария, полная благодати;
с тобою Господь, благословенна ты
в женах, и благословен плод
чрева твоего Иисус.
Святая Мария, Матерь Бога,
молись за нас грешных, даже
и в час смерти нашей.)
*******
Единственной целью такого скорого возвращения отца Владимира было желание, во что бы то ни стало не дать Федору прочитать записку, которую он оставил на столике со свечами рядом с выходом из церкви. Ничего страшного не было написано там, но всю дорогу до Сакраменто отец Владимир думал о ней, и чем ближе он подъезжал к городу, тем яснее понимал, что нельзя ее было писать и оставлять там. В записке коротко и даже, как ему теперь казалось сухо, информативно он признавался в убийстве деда Федора и просил прощения. Когда он писал записку, даже гораздо раньше, когда он думал о том, как ему признаться, открыться Федору и просить прощения, он сухим, человеческим умом придумал так, что надо написать, и дать Федору время осознать, пережить это и только потом уже объясниться лично. Долгие годы, нося в себе эту страшную боль, он просто не мог представить, что для Федора эта боль не была такой сильной. Что никакой боли не было вообще. Своего деда Федор никогда не видел и привязанности, ни родственной, ни просто человеческой не испытывал. Для него, как и для многих миллионов пацанов его возраста, погибший дед был только частью истории своей страны. Конечно, примером, конечно, поводом для гордости, но все-таки не личной историей, ни частью его нынешней жизни. И как ни странно, погибший дед, Иван Федотович, отцу Владимиру был во сто крат ближе и родней, чем самому Федору и даже его отцу, который его не помнил и не мог помнить в силу своего двухлетнего возраста. Все долгие и так быстро пролетевшие годы, со дня того выстрела, он думал о нем, молился и вспоминал чаще, чем молился и вспоминал отца и мать. И каждый вечер, перед сном, стоя на коленях и шепча молитву об упокоении неизвестного русского солдата, он физически чувствовал холодную, твердую сталь «Браунинга» обер-лейтенанта Штеркеля на своем затылке. В молитве он поминал и обер-лейтенанта, но как-то машинально, как будто за компанию и знал, что неискренен он и не мог исправить. Возможно, мешала та самая боль в затылке, которая, то появлялась, то исчезала, но навсегда не уходила.