После этого разговора всё изменилось. Ощущение скуки, немыслимой, абсолютной скуки вновь завладело им. Последний разговор с Ильей Сергеевичем не принес облегчения, а только усугубил всё. Он решил, что старик его больше не понимает, даже не пытается понять. Когда он видел Надю, то представлял её теперь с огромным животом, покрытым кровяными растяжками; представлял, как набухают её груди и из них течет тухлое зеленоватое молоко. Эти образы вызывали у него омерзение. Он не хотел больше прикасаться к ней, едва сдерживая рвотные позывы и пробудившийся гнев. Личинки мыслей копошились в его мозге: эта девчонка чуть не погубила меня, хотела обмануть, завлечь в уродство никчемной жизни, отвратить меня от пути к возлюбленному Небытию. Он нарочно стал говорить ей грубости, высмеивать её чудачества. Он проливал кофе и вино на Надины книги, делая вид, что сделал это нечаянно. Ему хотелось ударить её до крови, видеть, как она плачет, как умоляет его о жалости. Он отдалялся от нее так стремительно и жестоко, что она не могла этого не заметить.
В ту ночь они пытались, наверное, что-то спасти, снова заняться сексом. Он не мог заставить себя смотреть на Надю, рисуя в своей голове других женщин, обнаженных старух, избиваемых плетьми, и танцующих менад в глубине леса, но ничего не получалось. Дело было не в эрекции, — его отяжелевший член двигался внутри Надиного тела, — а в самом чувстве: его тошнило от неё, от себя, от монотонности и примитивности того, чем они занимались на этой кровати. И Надя это чувствовала, она отвернула от него лицо, не показывая эмоций, просто терпела.