Пол чердака устоял, и проломы крыши не повлияли пока на второй этаж. Он выглядел почти так же, как и во времена музыкальной школы. Но только теперь, осмотревшись взглядом взрослого человека, я понимала, каким образом «советские» хозяева перестроили здание, что бы превратить в школу с кабинетами, общим коридором. Дешевые тонкие переборки между кабинетами пострадали первыми, старые же устояли. То, как настилался паркет, расположение окон и балкона указало на границы помещений, на то, где находились комнаты хозяев.
-В одном из классов здесь стоял старый рояль, — пробормотала я. – Наверное, увезли… Хотя, он был такой старый, что вряд ли мог остаться цел… Зачем мы, все-таки, здесь? Ничего не осталось. Только руины.
-Вы когда-нибудь пробовали петь, Нигаи?
Мы остановились посреди одной из комнат. Обломки вывороченного паркета, все та же штукатурка, сломанный стул в углу…
-Петь? – переспросила я. – Но… откуда вы знаете?!
-Ваш голос вас выдает.
-Да. Когда я была совсем маленькой, мой отец хотел, что бы я пела. Он приводил меня сюда, к своему другу, который работал здесь по классу фортепиано. Тот сказал, что мне надо заниматься, и несколько уроков я получила. Но потом… Потом папа заболел и мне стало не до пения.
-Вы очень любили вашего отца, Нигаи… — не столько спросил, сколько констатировал Кенджи. – Я просто уверен.
-Больше всех на свете! – мой голос дрогнул. – Хотя, он не был никем особенным. Мама потом, после его смерти, часто повторяла, что только зря свои лучшие годы потратила с ним… Он был художником. Настоящим художником! И когда мама выходила за него, он писал картины, делал скульптуры, был известен в городе. Видимо, она надеялась, что скоро он выберется со своими картинами из этого захолустья, что они принесут хорошие деньги и она получит, наконец, возможность носить красивые, модные вещи, не работать и заниматься исключительно собой… Простите, что я так нелестно отзываюсь о маме! Но мне всегда было жаль отца. Я хорошо помню скандалы, мамины обвинения в нищете и серой, никчемной жизни – совсем не того, что он обещал ей, признаваясь в любви и предлагая замужество… Тогда я не понимала ее, не хотела понимать, уверенная, что у нас и так все есть, что у мамы полно красивых платьев, что мы всегда в выходные ходим в кино. И ведь папа никогда не сидел без дела! Мало того, что дома он постоянно что-то рисовал! Он работал, оформляя едва ли не весь городок – начиная от плакатов, вывесок и объявлений и заканчивая эскизами оформления нового кинотеатра, ресторана, детского сада. Наверное, платили за это не очень, и я понимаю теперь мамино разочарование. Знаете, ведь как сказал Шекспир – влюбленные всегда обещают невозможное, но не выполняют даже возможного!.. Будь папа моложе, возможно, он и добился бы большего. А может, в какой-то момент он понял, что тот художник, каким он видел себя, так и не родился… К сожалению, я почти ничего не знаю о годах его молодости, детства. Он не любил об этом говорить, и я ничего не знала о своих бабушке и дедушке, кроме того, что бабушка происходила из дворянской семьи, а дедушка служил в НКВД. Только потом я поняла, какое это было несусветное сочетание! – я усмехнулась. – Тем не менее. Бабушка умерла рано, ей не было и шестидесяти. А дед прожил долгую жизнь, и даже я успела застать его. Правда, он не жил с нами. После смерти бабушки он уехал, а когда вышел на пенсию, отправился жить в дом ветеранов НКВД, вернее, тогда уже КГБ. Мы как-то ездили туда навестить его… Только со мной он оказался ласков. Папа для него был, словно, и не сын. А меня он посадил на колени, погладил по голове и все шептал: «Ты, Мусенька, совсем как она… совсем, как она…». А на глазах слезы. Мне кажется, он очень любил бабушку…