Симферополь, 3 ноября 1957 года
Из дневника Германа П.: «Как бы я хотел стать мальчишкой, дабы снова испытать чувство беззаботности, защищённости и неги. Я бы хотел снова доверять миру, в котором живу, людям, с которыми меня сводит судьба. Доверять просто и безоговорочно. Как раненые птицы в самый отчаянный момент доверяют человеческой руке.
Я уверен, что в юности есть свои прелести, сила и предназначение. Но я всё чаще оглядываюсь назад… В детстве время не ускользало от меня сквозь пальцы, подобно песку, а текло размеренно и безмятежно. Тогда был жив дедушка, а матушка была куда счастливее, нежели сейчас. Тогда стопка книг у кровати не уменьшалась никогда, а поводы для неподдельной радости находили меня сами. Дары детства щедры и бесценны. Куда же сейчас подевалось предвкушение нового дня?
Деревья казались мне сказочными существами, заключёнными в крепкие древесные оковы. Казалось, что лишь мне под силу освободить их из этого плена. Ведь только я один слышу и принимаю их, внимаю и служу им. Я помню, как горячо прощался с каждым деревцем и растением перед долгой зимовкой, надеясь, что госпожа Зима пощадит их хрупкие ветви, тонкие стебельки и ослабевшие корни. А с приходом матушки Весны я расстраивался: не каждое деревце меня признавало. Приходилось знакомиться с ними заново, рассказывая о том, что ещё осенью мы были хорошими друзьями и делились друг с другом самым сокровенным. Я с упоением наблюдал, как их оголённые холодные ветви оживают, покрываясь россыпью изумрудных почек, которые распускались потом в миниатюрные букеты. По ним разливалась жизнь. Это было завораживающее зрелище… Сама природа творила эту гармонию и красоту на глазах человека. Только не каждый прохожий это замечал. А сейчас по весне я сам смиренно наблюдаю за этим таинством природы издалека. Хотя мой внутренний мальчишка всё ещё ликует от созерцания сего чуда.
Я помню, как в детстве тонко ощущал наступление Весны. Подобно маленькому саженцу. Я тонул с головой в этих запахах, красках, в шелестах просыпающихся деревьев и щебете прилетающих птах. Небо то и дело меняло своё обличье: от серо-хмурого и сонного до нежно-бирюзового и бодрого. Оно было так символично… Символичны птицы, как капли чернил на тонком листке (небосклоне) из-под пера юного поэта, желающего сотворить новый шедевр – новую историю Весны. Это словно сам Бог-зачинатель творил новую жизнь.
Однажды маме на работе подарили охапку красных тюльпанов в начале марта. Мне было лет шесть, семь… Она поставила их в банку с водой и гордо выставила в центр стола, а я долго наблюдал за ними издалека. Их аккуратные закрытые бутончики источали свежий сладковатый аромат, а увесистые зелёные листья почтительно склонялись вниз. Заговорили они со мной на второй день, когда бутончики приоткрылись, и я увидел желтоватую сердцевину, из которой торчали длинные угольные тычинки. Тюльпаны не просили свежей воды или света, как это делали другие срезанные цветы, они просто любезно поздоровались со мной. Я спросил у них, не тесно ли им в стеклянной банке, а они сказали, что не чувствуют стеблей. Я испугался, подумав о том, что они погибают. Мне стало их очень жаль… Такие красивые, нежные и вежливые тюльпаны не заслуживали столь несправедливой смерти, подумал я и уже через мгновенье оказался с ними на улице. Я быстро вырыл глубокую лунку и посадил их в землю, щедро полив водой из банки. Тогда я не знал, что срезанные цветы без корня всё равно не приживутся. Даже при наличии луковицы такой тюльпан продержался бы совсем недолго. Ведь все силы тратятся на выращивание цветоноса, и поэтому луковица сильно истощена. Но тогда тюльпаны поблагодарили меня, ощутив на своих алых лепестках дуновение весеннего ветерка, а на листьях – касание мартовского солнца. Они смогли дышать и наслаждаться уютом тёплой родимой земли. Я помню, как их бутончики кланялись мне в знак благодарности, а я тихо радовался, любуясь их хрупкой красотой, не в силах уйти. Мама не стала меня ругать за этот поступок, она уже привыкла к моим причудам. Но на следующий день, когда я вышел поздороваться с тюльпанами во двор, – их уже не было в земле. Видимо, матушка не хотела меня расстраивать, видя, что тюльпаны всё равно увядают. Но мне хотелось плакать, ведь я был уверен, что спас их от неминуемой гибели. Они прожили яркую, но такую короткую жизнь…
С тех пор мама не приносила домой ни тюльпаны, ни другие садовые цветы. А я вдруг осознал, что люди совершенно не ценят то, что дала им природа. Ведь она – самое явное и прекрасное проявление Бога на нашей земле. А другое его проявление – это люди. Добрые, искренние и бескорыстные. Но, как ни странно, ни то, ни другое не может миролюбиво соседствовать друг с другом.
Помню, как я спросил у деда: когда гибнут цветы – им больно? Дедушка без тени сомнения ответил: нет, им хорошо. Я тогда возмутился, сказав, что любое живое существо чувствует боль, когда погибает. Ведь это естественно! Дедушка не стал со мной спорить, он лишь сказал, что растения лишены органов чувств, которые присущи людям и животным. Их жизнь – как крепкий волнующий сон, в котором притуплены все чувства и ощущения. Бог наградил их этим даром за то, что они не способны причинить никому зла, а несут в себе особую миссию и великое предназначение – служение всему живому на земле. Они дарят не только красоту и гармонию, но и вносят в мир биологическое равновесие. Как вода, которую мы пьём, как земля, в которую мы сажаем, как огонь, который служит нам обогревом и костром для пищи. И мы должны уважать не только каждую из стихий, но и природу, которая окружает нас со времён сотворения мира».
***
Следующий день после чудесной прогулки в парке принёс разочарование и досаду. Герман с сожалением ощутил, что простудился. Ледяная колодезная вода и мороженое сделали своё дело: у него предательски зацарапало в горле. В доме матушки был цветочный мёд и нужные травы, но Гера не мог отлучиться за лекарствами посреди занятой учебной недели. Поход к тётушке и Чехову также пришлось отложить: нужно было поберечь больное горло. В институте он по большей части молчал, внимая долгим лекциям, но в общежитии Лёня так и норовил разговорить нахохлившегося журавля-соседа.
– Тебе, значит-с, нужно хлебнуть горячего пивка – и горло сразу отпустит! – со знанием дела советовал Лёня. – Я так пару раз уже лечился, так что рецепт – во!
– И где я возьму сейчас пиво? – хмуро шептал Герман.
– Так я могу раздобыть! – гордо отозвался Леонид. – Ты только свистни! Ну, чтобы я зря не суетился…
– Не буду я пить эту гадость… Лучше керосином помажу. И то пользы больше будет.
– Ой, ничего ты не понимаешь! – махал рукой Лёня. – От тебя керосинкой потом за версту нести будет! Гиблое это дело… Я тебе проверенный способ предлагаю! У пива, между прочим, очень благородный хмельной аромат…
Герман сердито глянул на соседа и покачал головой. Ему хотелось возразить Лёне, но раздражённое горло не позволяло вступать в диспуты. Да и мило беседовать тоже.
– Чайку лучше вскипяти, а, – тихонько попросил Герман и склонил голову над учебником. Когда Лёня нехотя вышел за кипятильником, юноша с грустью задумался: «Как же мне теперь с Олесей заниматься? Ближайшая встреча будет вот уже скоро, а голос совсем осип… Если так и дальше дело пойдёт, то придётся воспользоваться Лёнькиным рецептом. – Гера резко поморщился, высунув язык. – Ну уж нет, лучше домой забегу за сбором и мёдом. Но только когда? Завтра и послезавтра собрания после занятий по поводу стенгазеты…»
Последняя встреча с Олесей прошла для Германа весьма удачно. Как ему думалось. Правда, он снова чуть не опоздал в общежитие. После этого юноша всерьёз задумался о наручных часах, но, будучи обычным первокурсником, он не мог позволить себе столь крупную покупку.
Отец Геры носил красивые часы известной швейцарской марки Tissot с каучуковым ремешком. Он оставил их дома перед тем, как отправиться на фронт. Софья говорила сыну, что Олег намеревался отдать свои наручные часы ему лично в руки, когда Гера подрастёт. Но при вынужденном переезде в Симферополь Софа потеряла их, отчего ещё долго себя корила. Герман как мог утешал мать, говоря о том, что ему досталось от отца много вещей, хоть и не столь ценных. Но женщина чувствовала себя виноватой: по невнимательности она лишила сына семейной ценности, ведь Олегу часы достались от дяди. Да и это не просто вещь, а память об отце. И только мудрый Демьян Макарович смог подобрать нужные слова: «Зная своего Олежку, я тебе так скажу вместо него: плюнь ты на эти часы! Изводишь себя попусту из-за того, чего изменить уже нельзя, а сын это всё видит и чувствует. И сам мается! Олег бы этого не хотел. Вот поднакопим деньжат – и купим Герке современные заводские часы на юбилей. А сейчас они ему совсем не нужны. Правда, Гер?» И Герман охотно кивал, смотря на мать умоляющими глазами. И сердце женщины смягчалось: она переставала себя изъедать чувством вины. «Вот исполнится тебе двадцать лет – и будут у тебя самые лучшие наручные часы! Пускай не швейцарские! И даже не механические… Но зато свои собственные. А сейчас и правда – зачем они тебе? Потеряешь ещё или разобьёшь… Ох, я и дура», – приговаривала Софа. И Демьян весело подмигивал внуку, а Герман благодарно ему улыбался за то, что дедушка сумел высвободить материнское сердце из плена переживаний. Казалось, только ему это было под силу…
В тот пятничный вечер Герману удалось узнать Олесю поближе. Девушка открывалась для него, как книга. Правда, листы переворачивала она сама. Стоило юноше коснуться какой-либо темы, которая была для Олеси неприятна, как она тут же виртуозно меняла тему разговора, направляя его в нужное русло. Девушка частенько перебивала Германа, но он не считал это дурным тоном или неуважением к собственной персоне, так как собеседница всегда поспешно извинялась и запоминала то, о чём он хотел сказать. «Не такая уж и плохая у неё память», – размышлял он, наблюдая за ней со стороны. Герман подметил, что девушке особенно нравилось, когда её внимательно слушали, будто она не прогуливалась по парку, а выступала на сцене с важным докладом. Олеся активно жестикулировала, речь была торопливой и немного нервной, а мимика живой и выразительной: брови её, как каноэ на беспокойных волнах, то поднимались, то резко падали, глаза то щурились, то округлялись, а на высоком лбу то и дело играла гармошка тонких морщин. С одной стороны, Герману нравилась эта девичья эмоциональная трель, но, с другой стороны, Олеся часто перескакивала с темы на тему, и юноша порой терялся в её сумбурном «выступлении». Но наблюдать за ней в монологе было одно удовольствие. Особенно когда серьёзные мысли отражались на её, казалось бы, детском взволнованном лице и придавали её облику некой осмысленности и глубины.
В свою очередь, Олеся умела и обожала задавать вопросы, которые могли «обезоружить» собеседника и застать его врасплох. Ей нравилось наблюдать за тем, как секунду назад собранный, серьёзный Герман сначала робел, озадаченно хлопая ресницами, а затем смущённо улыбался. Она словно охотилась за живой эмоцией, неподдельным настроением и искренним ответом. Олесе казалось, что в такие моменты люди особенно преображаются, приоткрывая свой истинный лик, а не сверкая привычной маской. И ей были по душе метаморфозы Германа, ведь она чувствовала, что он излишне скован. Но сказать ему об этом прямо не позволяло воспитание. В ожидании ответа она всегда открыто и широко ему улыбалась, словно извиняясь за свою невинную дерзость. А Герману её улыбка казалась скорее самодовольной, нежели ободряющей, словно она наблюдала за тем, как в очередной раз он попадался на один и тот же крючок, подобно наивному пескарику.
– Как вы думаете, Герман, мужчина может писать о женщине так, словно находится в её шкуре?
– М-м-м, думаю, что… это непросто. В таком случае он должен знать женщин вдоль и поперёк, дабы предугадать их мысли, действия, поступки. А это под силу не каждому.
– Порой мне кажется, что мужчины знают женщин намного лучше, чем они сами. И знаете что? Меня это злит! Я думаю, что в каждой леди должна быть загадка, которую непременно захочется разгадать. И пускай на это уйдёт целая жизнь. Зато это стоит того… Вот как вы считаете?
– Честно говоря, я никогда над этим не задумывался… – застенчиво пожимая плечами, говорил Герман. – Но я рос среди женщин. Из мужчин в семье у меня был только дедушка. И о нём я знал абсолютно всё! Начиная с самого его детства. Хотя он никогда не был болтливым человеком, а скорее – метким собеседником. А что касается мамы или тётушки, то да, загадка в них определённо имеется! Помню, как они порой подолгу молчали, заворожённо смотрели в окно или на керосиновую лампу, а на застывших лицах читалась такая невыносимая грусть… Даже обречённость. И я всегда подходил к ним и спрашивал: что же случилось? А они: всё хорошо, не бери в голову! Знакомо? Ха-ха, да они даже между собой никогда не обсуждали собственные мысли. Вот так… Но мне кажется, что в каждом человеке сокрыта своя уникальная тайна. А загадок в каждом из нас куда больше, чем в детских книжках.
– Хм, то есть вы считаете, что это устарелое клише? Про загадочных женщин? Вы за то, что в каждом человеке есть некая тайна?
– Конечно. Просто женщины действительно более непредсказуемы в своих поступках, нежели мужчины. Это следует из кинематографа, литературы, истории, в конце концов. Принято считать, что мужчины руководствуются логикой и холодным расчётом. А женщины – сердцем и эмоциями. Но это не значит, что все мужчины как открытые книги: бери да листай. Порой в мужчинах кипят нешуточные страсти, противоречия и чувства. Если душа женщины – это шкатулка, к которой нужно подобрать ключик, то душа мужчины – это дно океана. Казалось бы, всё как на ладони, но чем глубже ты погружаешься, тем больше находишь удивительных, а порой и ужасающих вещей.
Олеся посмотрела на Германа глазами, полными смятения, удивления и озарения одновременно.
– Это чья цитата? Про души?
– Моя, – ответил Герман и поймал на себе недоверчивый взгляд Олеси, что снова вызывало у него стеснительную улыбку. – Мне вам незачем врать, поверьте! А что такого в моих словах, позвольте узнать?
– Ничего, просто стало интересно, кому же посчастливилось познать всю глубину суровой мужской души… А как вы вообще дошли до такой глубокой мысли, если росли среди женщин?
– Ну-у-у, как вы уже знаете, я много читал. Чтение занимало практически всё мое свободное время. И все мужские персонажи оказывались не так однозначны, как на первый взгляд. И зачастую первое впечатление было обманчивым… Негодяи оказывались благородными рыцарями, а достойные и, казалось бы, добрые мужички превращались в отъявленных мерзавцев или лжецов. Как, например, Швабрин из «Капитанской дочки», Верховенский из «Бесов», а уж про капитана Тальберга из «Белой гвардии» я вообще молчу… Но не в каждой повести случались подобные повороты, по правде говоря. И да, глупо судить всех мужчин по одним лишь книжкам… Но ведь у многих литературных героев были прототипы из реальной жизни. И это наталкивает на мысль о том, что мужчины тоже могут быть и коварными, скрытными. И жестокими.
– Интересно… Нет, правда. Я ещё не сталкивалась с подобным мнением. Вы же тоже мужчина! Неужели… – она замолкла и с долей опаски посмотрела на притихшего Германа, – у вас тоже есть тайна? И вы тоже можете оказаться не тем, за кого себя выдаёте?
Юноша не знал, куда спрятать глаза от пристального Олесиного взгляда, нервно размышляя о том, что же ему ответить. Но ум предательски сковало нарастающее беспокойство, а челюсть сомкнулась так, что желваки будто окаменели, не в силах дёрнуться. Олеся заметила его замешательство и впервые осознала, что её «невинные» вопросы могут по-настоящему ввести в ступор.
– Герман, я не хотела вас… обидеть! Или того хуже: задеть! – суетливо затараторила она, а зелёные глаза обеспокоенно забегали по его лицу. – Порой я совсем не думаю, что говорю… Ох уж этот длинный язык!
– Вам незачем так сокрушаться, – наконец отозвался Гера, смягчив взор. – Вы меня ничем не обидели. Просто… я и сам задумался. Есть ли у меня страшные тайны… И какой же я на самом деле. А вообще, мне очень интересно, каким меня видят люди. И каким меня видите вы.
– Что ж, я, наверное, повторюсь, но для меня вы очень отзывчивый, добрый, искренний человек! А как собеседник так вообще: начитанный, интересный и достойный.
«Надеюсь, что первое впечатление обо мне не будет обманчивым… – пронеслось в мыслях у Геры, и он машинально улыбнулся. – Как жаль, что я не могу поделиться с тобой своей тайной и мыслями». Улыбка медленно сползла с его уст, и он снова потупил взор, спрятав замёрзшие ладони за спину.
После встречи с Олесей Герман долго размышлял: отчего же его так расстроила мысль о том, что он не может быть откровенен с этой девушкой. Впервые ему захотелось открыться и довериться не дереву, а человеку. Настоящему: из плоти и крови, с бьющимся сердцем и живой душой. Эта мысль его откровенно испугала.
Чуть позже он напишет в своём дневнике: «Долгое время я был уверен, что меньше всего нуждаюсь в людях. Даже когда поступил в институт и начал, казалось бы, вариться среди них в нескончаемом потоке. Теперь я просыпался среди людей, засыпал вместе с ними и проводил большую часть своей жизни среди них. Но я сделал этот выбор осознанно, так как хотел приобщиться к этой человеческой «стае». Узнать их не издалека и не по художественным книжкам, а увидеть воочию. Странное дело… Ведь я тоже человек? Но деревья заменяли мне общение с людьми с самых ранних лет, и я чувствовал себя с ними на равных. И тут появляется она. Как вихрь врывается в мою жизнь, сметая всех на своём пути. Без спроса? Хотя, казалось бы, это я беспардонно забрёл в её цветочное царство. И эта оплошность так и осталась бы неловким воспоминанием, не более, если бы она мне не написала. Что же ею тогда руководило? Заветное желание поступить в институт? Стать ближе к своей мечте благодаря мне, простому первокурснику? Завести друзей? А если бы я не был студентом пединститута, она бы написала мне? Вот в чём вопрос! И иногда он мучает меня, ведь я не смогу задать его напрямую. Ведь она не берёза, и не осина, и не липа. Она – человек! Хуже того: она – женщина. Непредсказуемая, суетливая, смелая, смешная, умная, загадочная, далёкая. Красивая… (Прекрати оценивать её внешние данные!!!)
Порой я начинаю ненавидеть себя за свою несмелость, а потом думаю: отчего меня вообще беспокоят такие глупые вопросы? Мне же важно протянуть ей руку помощи, быть полезным и честным. И я бы поступил точно так же, если бы ко мне обратился кто угодно. Это правило, которое я не хочу нарушать. Хотя бы перед самим собой. Но… Это невыносимое НО портит всё! Ведь она – другая. Она действительно отличается от всех, с кем мне приходилось иметь дело ранее. Интересно, а какой для неё я? Она льстит мне специально, называя меня интересным собеседником и отзывчивым человеком, или на самом деле так думает? Как жаль, что я не смогу задать ей эти вопросы… По крайней мере, сейчас. Может быть, потом смогу. Обязательно смогу! Пора становиться более решительным, смелым и уверенным в себе мужчиной. Человеком. (Человечность превыше всего!) Ведь женщины чувствуют всё. Как лисицы. У них очень развитый нюх на трусов, слабаков и лжецов. Но ведь я не такой? Я не лжец… Я просто скрываю настоящего себя… А какой же я настоящий? Каков мой истинный облик?
Так почему же меня заботит её мнение обо мне? ПОЧЕМУ? Кто мне ответит на все эти вопросы?!»
Когда Герман придирчиво перечитывал всё ранее записанное в дневнике, он заметил одну тревожную деталь: как только он начинал писать об Олесе, почерк становился неровным и бугристым, появлялся так ненавистный ему сумбур в строчках, нервные зачёркивания и обилие вопросов. Никакой последовательности и логики. Один хаос. По своей натуре Гера был аккуратистом во всём, а особенно в своих личных записях. Да, он вёл дневник преимущественно для себя, а не на всеобщее обозрение, но ему была важна письменная дисциплина. Ему страстно хотелось вырвать исписанные листы, которые казались ему неаккуратным черновиком школьника, но он каждый раз себя останавливал. Во-первых, ему не хотелось переписывать всё заново, а во-вторых, ему становилось легче на сердце и в мыслях после того, как он исторгал все свои переживания в тетрадь. «Бумага всё вытерпит!» – мысленно приговаривал он и устало откладывал погрызенный карандаш.
***
Симферополь, 4 ноября 1957 года
В тот день после занятий Германа ждало собрание по поводу выпуска первой стенгазеты, на котором должны были выбрать наилучший вариант. Кто-то из потока подготовил эскизы рисунков, кто-то – интересные речёвки и четверостишия к дням рождения однокурсников, а Герман отвечал за прозаическое наполнение выпуска, дабы подбодрить товарищей перед наступающей сессией и напомнить о главном: об учёбе. Накануне ночью он запасся горячим крепким чаем, остатками маминых овсяных печений, которые спас от загребущих Лёниных рук, и терпением. Хотя последнее было на исходе, так как горло к вечеру ныло сильнее обычного, да так, что глотать становилось больнее. Но мысль о том, что на него возлагают особые надежды, придала ему сил, и он ощутил небывалый творческий подъём. И под свистящий храп соседа юноша просидел над текстом для стенгазеты почти до раннего утра.
Первой к разбитому Герману подбежала Любаша, которая громко с ним поздоровалась. Юноша щедро ей улыбнулся и кивнул, потирая гортань. Он открыл рот, чтобы поздороваться в ответ, но издал лишь хриплый невнятный шёпоток.
– Вот те на! Ты когда успел голос-то потерять, а? – забеспокоилась девушка, надув без того пухлые губы.
– Сначала водички из колодца хлебнул, потом мороженое на ветру поел, и всё в один день, – прошептал Герман, превозмогая ноющую боль. – Так что сам виноват, теперь буду с тобой шептаться. Как настоящий интриган…
– Не бережёшь ты себя! – неодобрительно покачав русой головой, сказала Люба. – Ты хоть лечишься? Хотя о чём я спрашиваю, общежитие – не госпиталь, там только ещё сильнее разболеться можно. Так, ну что, ты текст подготовил? – Герман кивнул и начал искать нужные записи в тетради. – Вот и молодец! Давай их мне и ступай лечить своё горло. Нам больные в строю не нужны. Так, возражающий шёпот отставить! Шагом марш домой!
– Не прогоняй калеку, расскажи хоть, как твои дела…
– Да-а-а знаешь, ничего нового… – прижав тетрадь Геры к груди, ответила Люба. – Хорошо, что столько дел в институте навалилось, я не успеваю думать ни о чём плохом!
– С Васей общаетесь?
– Это ты интересуешься или Лёня? – прищурившись, недоверчиво спросила девушка.
– Я! Честно-честно! Ну утоли моё мальчишеское любопытство…
– Сейчас мне не до него… Да и он словно начал меня избегать.
– Сильно переживаешь из-за этого?
– А с чего мне переживать? – с вызовом ответила Люба и отвернулась, задрав подбородок. – Я только за учёбу переживаю. Иногда за успехи своих одногруппников. А он пускай… он… – девушка вдруг запнулась и начала учащённо дышать, потирая область между ключицами. На её гордый лик упала тень смятения, а серые глаза наполнились страхом.
Гера запаниковал:
– Люба, с тобой всё в порядке? Тебе что, сложно дышать? Не молчи…
– Нет, всё хорошо! – как можно увереннее выдавила из себя девушка и прокашлялась. – Просто в горле запершило… Я уже привыкла.
– Извини, моя вина… Давай поговорим о тебе?
– Гер, иди лучше домой! Я за тебя отчитаюсь. И жду тебя на занятиях здоровым и невредимым!
– Я твой должник! – успел прошептать Герман перед тем, как Люба быстро развернулась и запрыгала вниз по деревянным ступенькам. Юноша обеспокоенно смотрел ей вслед, собирая портфель. Ему хотелось разобраться в пугающих симптомах, которые преследовали Любу с тех пор, как она надкусила то злополучное яблоко. Надкусила вместо него… «Я твой должник», – настойчиво зазвучало у него в голове, но уже с иным, глубинным смыслом.
***
– Когда ты пригласишь Германа к нам? – спросила Мария Григорьевна, ловко нарезая тёплый хлеб маленьким ножичком.
– Вот уже совсем скоро! – воодушевлённо проговорил Чехов, заправляя белую вафельную салфетку за воротник рубашки. – Нужно лишь отыскать подходящий предлог! Он у нас мальчик занятой, но безотказный…
– Платон, а ты знаешь, что он встречался с Котовой? – не отрываясь от хлеба, произнесла Мария.
Профессор за секунду изменился в лице, рывком вытащил салфетку и кинул её на стол.
– Что-о-о? И ты до сих пор молчала?!
– Я сама узнала об этом только утром. Елизавета приходила, каялась. – Мария положила два ломтика хлеба на салфетку рядом с дымящимся борщом.
– Я так и знал, что эта деревенщина проговорится! Чёрт её возьми…
– А при чём тут эта деревенщина, Платон? – женщина села напротив брата и серьёзно на него посмотрела. – Она клялась, что ничего ему не говорила и дала от ворот поворот в тот же день, когда он к ним заявился. У меня нет повода не доверять её словам. Да и кому захочется возвращать такие деньжищи?
– Так, подожди, к чему ты клонишь?
– К тому, что вовсе не она сдала тебя с потрохами, Платон.
– А кто?! – Чехов подпрыгнул на стуле от нетерпения.
– Кто, кто! Твоя Катенька ему в этом посодействовала! – сорвавшись на крик, ответила Мария.
– Да у тебя во всём виновата только она! – крикнул в ответ профессор, подавшись вперёд. – Во всех бедах этого мира виновна Катерина! Но ты же не знаешь ни черта, хоть и не вылезаешь из-за своего гадательного стола с хрустальным шаром! Ты давно его тряпочкой протирала, а?
– Так, я не собираюсь беседовать в таком унизительном тоне… – Мария сердито отодвинула стул и встала из-за стола. Всё это время с неё не сводил свой колкий взгляд Чехов. – Приятного аппетита! Смотри не подавись своим скепсисом…
– Нет-нет, куда ты всё убегаешь? Ты мне всё-таки скажи, в чём же тут вина Катерины! – не унимался мужчина, натужно крича вслед Марии. – Разве не она мне сообщила о том, что Герман начал вынюхивать про черёмуху во дворе, а? И про всё остальное? Она же практически всё мне рассказывала о нём!
Профессор вскочил со стула и направился за сестрой из гостиной на крохотную кухоньку, в которой женщина хотела спрятаться от нескончаемого крика брата. Но даже в деревянной тесной комнатушке без окон задрожали стены под натиском разгневанных Чеховских речей. На шум из коридора прибежал встревоженный Борька и остановился в дверном проёме, с недоумением уставившись на кричащего хозяина. С минуту он наблюдал за тем, как раскрасневшийся профессор махал руками, смешно подпрыгивая на месте, и горячо доказывал Марии свою правоту. Затем Борис опустился на хвост и громким лаем заявил о себе.
– Борис, место! – мгновенно переключился Чехов на пса, указывая пальцем на дверь, ведущую в коридор. Мария Григорьевна смогла хоть немного перевести дух. Она намочила пухлые ладони проточной холодной водой и наспех умылась. Профессор в это время обезвреживал взбунтовавшегося Бориса в коридоре.
– А ты что её так рьяно защищаешь? – с напором спросила Мария, когда Чехов вернулся в гостиную. – Всё-таки захомутала она тебя, дурня, да?
– Маша, не доводи до греха…– устало процедил профессор, облокотившись на спинку стула. – У меня всё под контролем! В том числе и она.
– Видать, ослаб твой контроль, коли ты ей позволил самовольничать!
– А ты прикажешь ей вообще с племянником не общаться?!
– Да кто же ей запретит? Таких строптивых баб ещё на свете поискать…
– Кто ж виноват в том, что она оказалась родственницей мальчишки, которого я искал с десяток лет, а? Так, давай ближе к делу! Как он встретился с этой Котовой? Что эта Елизавета сказала тебе? Давай выкладывай…
– Она сказала, что он пришёл к ним во второй раз и застал дома Ирину. Значит, знал, что она там живёт. Точно знал!
– Угу, значит, во второй раз пришёл… – задумчиво проговорил Чехов и задумался, с силой прищурившись. – От кого же он мог узнать, что она там…
– Платон, ты как дитя малое, ей-богу! – не выдержала Мария, хлопнув по столу. – Я же тебе говорю, что это Катерина его к ней спровадила. Ты что, ещё не понял, что она давно не на твоей стороне?
– Я с ней сам разберусь, – сухо ответил профессор и сел за стол, потянувшись за салфеткой.
– Когда ты искусно играешь на чувствах влюблённой женщины, готовься получать от неё тумаки! Рано или поздно. Скажи спасибо, что она на твою карьеру не покушается! Хотя кто её знает…
– Цыц! – Чехов ударил ложкой о край стола, отчего Мария подпрыгнула. – Против меня не попрёшь! Кто она, а кто я?! Нашла чем меня стращать…
В дверях показалась настороженная морда Бориса. Он с осуждением глянул на профессора и тихо просеменил по ковру к ногам Марии Григорьевны. Пёс остановился возле женщины, чтобы потереться прохладным мокрым носом о её ладонь, а затем проскочил под столом к ногам Чехова и клацнул зубами возле его оголённой щиколотки. В это время профессор подносил полную ложку горячего супа к губам и, почувствовав у ноги резкое движение, выронил ложку на стол, расплескав всё содержимое себе на брюки. Мария громко рассмеялась, прижав ладонь к груди, а Чехов метнул недовольный взгляд в Борьку, отскочившего в сторону двери.
– Ну что, получил? Это ты ещё легко отделался! – со смехом сказала Мария, подмигивая Борьке. Она манила его к себе, дабы погладить.
– Тю, ты даже Бориса настроила против меня! – с обидой отозвался Чехов, вытирая намокшие колени. – Всё, отныне сама с ним будешь гулять, кормить и исполнять его собачьи прихоти! Я умываю руки…
***
Софья уже потихоньку готовилась ко сну, когда раздался громкий стук в дверь. В сумеречной тишине он раскатистым эхом разнёсся по кирпичному дому. Женщина испуганно встрепенулась, сидя на высокой расправленной кровати. Стук повторился, но уже настойчивей, и Софа медленно отложила в сторону свой деревянный гребень. Метнувшись за пуховым платком, она крикнула в темень коридора: «Кто там?» Но ответа так и не последовало… Софья насторожилась и глянула на настенные часы. Острые треугольные стрелки близились к цифре девять. Женщина нервно укуталась в платок и повторила свой вопрос, но уже громче. В её растерянном возгласе слышалась лёгкая дрожь. Вдруг в окне над кроватью мелькнул силуэт, и Софа вздрогнула, отпрянув назад. Прищурившись, она пыталась разглядеть незваного гостя, но всё было без толку: тусклый свет от керосиновой лампы дрожал на письменном столе, едва освещая комнатушку.
– Да кто в такое позднее время бродит-то? Ты отзовёшься али нет?
После этих слов она услышала знакомый голос за окном, и от сердца сразу отлегло. Она схватила лампу со стола и на носочках поспешила к двери.
– Гера! Напугал меня! Я чуть со страху тут не поседела… Спрашиваю кто, а за дверью молчок! – запричитала Софья, одной рукой придерживая платок, спадающий с плеч. Она отошла в сторонку, пуская юношу в сенцы.
– Мам, я почти голос потерял, не могу громко говорить. Прости… – В дрожащем свете лампы Герман выглядел растерянным и запыхавшимся. – Ты что, уже почивать собралась? Ты обычно раньше десяти никогда не ложилась…
– Ой, да устала я сегодня, сынок! – отмахнулась Софья, зажигая в доме свет. – Я варенье с джемом решила сварить да сразу закатать на зиму, а силы-то и не рассчитала… Жалко, что фрукты с ягодами из собственного сада гниют да бродят. Ты давай-ка лучше про себя расскажи! Где ангину успел подхватить, а? Неужели у вас в общежитии совсем зябко?
Герман не желал рассказывать матушке о причинах простуды. Но вопросы так и сыпались из уст взволнованной женщины.
– Мамуль, я бы с радостью обо всём рассказал, но… – Юноша схватился за горло и поморщился. Софа затушила огонёк лампы и поспешно замахала рукой, как крылом:
– Всё, всё, я поняла! Бегу греть молоко со сливочным маслом! А ты ступай к себе и переоденься… А то, вон, в одной рубахе бегаешь да в пальто нараспашку! На дворе не сентябрь, между прочим. Не мудрено, что заболел! Эх, модник…
– Постой…
– Что? Так ты дверь запер или нет? А то я один раз её не заперла, потом чуть со страху не умерла… Правда, уже наутро.
Герман решительно подошёл и с благоговением обнял мать, прикрыв глаза. Женщина неуклюже уткнулась носом ему в плечо и, повернув голову, прижалась щекой к грубому шершавому воротнику. Это было то самое пальто, которое когда-то носил Олег. Софья вспомнила, как он обнимал её: всегда крепко, но осторожно. И обязательно прижимал к себе, замирая так на несколько минут. Будто боялся выпустить хрупкую девушку из своих сильных объятий. От тяжёлого мужского пальто веяло табаком, гвоздичным одеколоном и чем-то родным и знакомым. У Софы всегда замирало сердце, когда она слышала это соцветие запахов. Они кружили ей голову, пленили её сердце. Софья всегда прижималась к Олегу щекой и тонула в ощущении спокойствия и чувстве любви. А сейчас это пальто носит её сын, и теперь оно пахнет осенью, чем-то сладким и пыльным, а драповая ткань по-прежнему прохладная, плотная и колючая. Герман перенял привычку отца: крепко и подолгу обнимать мать. И женщина всегда с благодарностью принимала эти объятия. Ей казалось, что её обнимают сразу двое любимых мужчин: сын и муж. В такие мгновенья незримое присутствие Олега она ощущала очень ярко. И ей будто слышался до боли знакомый аромат, а сердце словно кололо иголкой.
– Я не успел тебя обнять, а ты уже куда-то убегаешь, всё суетишься… – проникновенно, с хрипотцой произнёс Герман. – А я скучал, между прочим.
– Ты же ледяной весь, Гер… – обеспокоенно произнесла Софа, поглаживая ладонями спину сына. – Вот не упорхнул бы от меня в это общежитие, может быть, и не заболел вовсе! А теперь как я тебя лечить буду? Одна чашка молока тут уже не поможет… Она только боль снимет, но голос не вернёт.
– Тебе лишь бы меня отчитать за то, что я из дому ушёл… – с улыбкой ответил Гера и важно взглянул на мать. – Я что, маленький? Я и сам себя теперь могу вылечить. Я как раз за лекарствами и пришёл…
– Ага, сам, – недоверчиво ответила Софья и с тревогой взглянула на сына. – Ты уже так разболелся, что голос почти потерял… Да ещё и горло отекло. Иди одевайся теплее, говорю! Лечить тебя буду!
Герман покорно кивнул и, вздохнув, направился в свою комнату, где его ждали высушенные ароматные травы в холщовых мешочках, тёплые вязаные свитера из овечьей шерсти и зачитанные до дыр книжки. И, конечно же, большая и уютная, но такая скрипучая кровать. И мягкие высокие подушки, щедро набитые гусиным пушком.
Когда материнский дом потихоньку заполнился многослойным ароматом горячего коровьего молока со сливочным маслицем, гречишным мёдом и специями, Герман успел переодеться и кое-как привести себя в порядок. Он наспех причесал свои непослушные вихры маминым гребнем и умылся тёплой водой с мылом. Затем юноша присел на кровать и на мгновенье забылся, прикрыв глаза. В тот момент он осознал, что устал настолько, что не был готов сопротивляться сну. Опустившись на взбитую подушку, Герман моментально провалился в сладкую дрёму. А уже через миг он очутился во дворе дома. На улице ярко светило полуденное солнце, вдалеке щебетали птички в пышных кронах тополей, а щёки поглаживал весенний ласковый ветерок. Всё вокруг горячо шептало о весне. Герман огляделся и увидел деда, который стоял в огороде и, тыкая длинной тростью в свежий вскопанный чернозём, что-то приговаривал.
– Дедушка? А что ты тут делаешь?
– Как что? Семена заговариваю, чтоб росли без хлопот да забот! – бодро ответил Демьян и простодушно рассмеялся, но затем замолк и серьёзно взглянул на Германа, наклонившись к нему. – А ты чего мне тут землицу топчешь, а? Отойди-ка в сторонку… Я ещё не закончил своё благородное дело! Мне вон сколько ещё закончить надобно. Обожди. Да не мешай.
Гера поспешно извинился и послушно отбежал на тропинку между фруктовым садом и огородом. Он стоял поодаль и наблюдал, как Демьян Макарович каждый раз что-то шептал над ладонью, потом бросал в лунку по семечку и тростью ставил четыре точки вокруг неё, соединяя их в крест. Затем мужчина засыпал лунку с семечком рыхлой землёй и притаптывал ногой. И таким образом он засеивал весь рядок. Герман внимательно смотрел за каждым движением деда как маленький любопытный мальчик. Ему не хотелось тревожить Демьяна и отвлекать от такого ответственного занятия. Но когда настала пора засеивать новую грядку, старичок вдруг подошёл к внуку:
– Протяни-ка ладошку… Вот, держи семена. Крепко держи, не потеряй. Теперь твой черёд настал засеивать плодородную землюшку.
– А что это за семена? И… как мне её засеивать? Я не умею, – растерянно проговорил Герман.
– А ты не думай, что за семена да что из них потом вырастет. Думай, как ими правильно распорядиться. И где посадить, где взрастить плоды. Ведь не в каждой почве они росточек дать смогут. Не в каждом сердце…
– Но я не знаю… Как ими распоряжаться. Ты же меня научишь, дедушка?
– Вот оно что… Я только подсказку дать могу. Но за тебя сделать ничего не смогу. У тебя своя головушка на плечах есть. Вижу, светлая-светлая. – Демьян поднял свою изогнутую трость и указал ею на дом позади внука: – И за Софочку Олежка дюже переживает… Ты бы за ней присмотрел, а. Будь так добр.
– А что с ней?
– Сердце не на месте у неё, всё переживает за всех, горюнится… А о себе и думать не хочет! Зря себя изводит только. Присмотри, с тебя не убудет. Ты ж единственный мужичок в семье теперь! Во… Кто ж ей теперь с хозяйством поможет? Кто приголубит? Кто беду от неё отвадит?
– Какую ещё беду? – насторожился Герман.
Но так и не дождавшись ответа от деда, юноша услышал за спиной мужской отрывистый кашель. На каменных ступеньках сидел отец и курил папиросу, издали поглядывая на сына. Гера повернулся обратно к деду, но того уже и след простыл. Будто и не было его в огороде. Только семечки так и остались зажаты в ладони мальчика. Он быстро спрятал их в карман и бегом направился к отцу.
– Пап, а куда дедушка подевался? И что за беда с мамой должна приключиться?
Но Олег не спешил ему отвечать. Густой папиросный дым почти заволок его прищуренные глаза, но Гера заметил, как уголки потрескавшихся мужских губ приподнялись и на отцовском лице заиграла улыбка. Приветливая, но такая грустная… Герману стало ещё тревожнее на душе. Он опустил голову и нахмурился. Ему казалось, что взрослые играют с ним в игру, правила которой он не знает.
– Совсем большим ты стал, сын. Видным и умным, – вкрадчиво произнёс Олег и отвёл в сторону руку с тлеющей папиросой. Он печально посмотрел на неё, и улыбка спорхнула с его лица. – Ты на деда и на меня сильно не серчай. Мы бы всё сделали, если б только живы были. Но видишь, как… судьбинушка распорядилась. Очень горько мне от этого, Герман. Не думал я, что придётся свою семью покинуть так рано…
– Я тебя понимаю, пап… Мы тоже… не думали.
– Теперь твоя очередь, – продолжил Олег свою речь и поднял на Германа глубокие карие глаза, полные тоски. Гера опасливо замер, словно не в силах двинуться с места или что-то молвить в ответ. Он молча наблюдал за тем, как отец затушил недокуренную папиросу о ступеньку, шмыгнул носом и так тяжело поднялся, будто на его плечах висело стальное коромысло. Затем мужчина снял со своего широкого плеча пальто, которое всё это время покоилось на нём, и спустился к сыну. – Настал твой черёд защищать, оберегать и сеять добро и справедливость по этой земле… – с торжественностью в голосе молвил Олег, облачая Германа в тяжёлое пальто, будто в боевую кольчугу, расправляя драповые складки на худеньких плечах. – А мы с дедом будем рядышком, будем за тобой приглядывать. А ты за матерью, главное, смотри… Да хорошенько смотри, не сачкуй. Иначе быть беде, сын…
Последние слова прозвучали так, будто гром прогремел прямо над головой: внезапно, пугающе и оглушительно. Герман зажмурился и поёжился. То ли от страха, то ли от раскатистого гула, который доносился до его ушей.
А Олег продолжал:
– Ты не страшись людей. Они тебе сделать ничего не смогут. Ты сильнее любого человека на этой земле. Помни это. А вот мать твоя не такая сильная, стойкая и выносливая. Она простой человек. Хоть и необыкновенная женщина, и мы оба это знаем. Но по ней первой ударят… Судьба не выбирает между бедным или богатым, властным или простолюдином, сильным или слабым.
– Мне страшно, пап, – тихонько произнёс Герман и распахнул испуганные глаза. На лик отца упала тяжёлая тень скорби, оно сделалось тёмным и суровым. Но одновременно с этим отцовские глаза светились добротой и любовью. Они, не мигая, внимательно смотрели на сына из-под густых нависших бровей, а на губах застыла улыбка, которая придавала лику Олега простоты и открытости. В тот миг он даже помолодел лет на пять. Герману неистово захотелось прижаться к отцу и обнять его так крепко, насколько хватит сил. Но тело предательски не шевелилось, словно окаменело. Руки и ноги захватила мелкая дрожь…
– Ты не стыдись этого страха, сын, ведь над тобой он не властен. Не позволяй ему командовать тобой! Сделай лишь шаг навстречу ему, и ты поймёшь, что зря боялся… Этот зверь лишь с виду такой грозный, а на деле трусливей степного зайца. В тебе есть всё, чтобы побороть его. Да чего уж там, в тебе спит столько силы, что ни одному богатырю и не снилось. Пускай и ты с виду такой щуплый, но внутри тебя не сломить. Ты должен поверить в себя. Здесь и сейчас. А деревья тебе помогут, подскажут и направят. Они – твои верные союзники. Ты только попроси…
И будто прочитав мысли сына, Олег крепко обнял его, прижав голову Германа к груди. В этот долгожданный момент Гера услышал ровный стук сердца и ощутил до боли знакомый запах: смолистый, с нотками терпкого табака, чернозёма и душистого сена. Это был запах отца… И будто Гера не спал вовсе, и папа был живой, целый и невредимый. Ведь тепло, которое юноша ощущал от его сильной груди, разливалось по его собственному телу, согревая каждый сантиметр, придавая силу и мощь. И тут же отступили дрожь, тревога и страх, а на душе стало спокойно и отрадно. Как у Христа за пазухой.
– Не уходи… – еле слышно прошептали мальчишеские губы, и юноша прижался к отцу ещё сильнее. Ему казалось, что если отец его услышит, то исчезнет так же, как и дедушка. И тут он почувствовал, как на открытый лоб упала горячая капля. Юношеское сердце тут же сжалось от боли, горечи и обиды. В жизни он не помнил, чтобы отец позволял себе плакать. Герман с силой зажмурился, сдерживая поток подступающих слёз. Ему неистово хотелось рассказать отцу о том, как им с матушкой не хватает его крепкой мужской руки, мудрого совета, доброго словца, ласкового объятия. Ему недостаёт отца, а матушке – мужа. Все эти долгие одинокие годы. Но он молчал… Герман страшился спугнуть этот трепетный момент, как лесную дикую птичку с ладони. Хоть и внутри у него бушевал шторм отчаянья, сметая всё на своём пути, он не хотел размыкать руки и выпускать отца из своих сыновьих объятий.
Но через мгновенье до юноши донёсся резкий запах. Герман нехотя отстранился от отца и увидел, что в окнах террасы клубится густой белёсый дымок.
– Пап, дом горит, – не веря глазам, прошептал Гера, и ноги сами поднесли его к двери. Он хотел распахнуть её, но она не поддавалась. Юноша сорвался на испуганный крик: – Там мама, её нужно вызволить!
Олег молниеносно преодолел ступеньки и скрылся за углом дома. Герман предпринял ещё несколько тщетных попыток открыть дверь, выкрикивая имя матери. Струйки дыма медленно выползали из щелей между дверью и кирпичной кладкой, и вскоре стало невозможно дышать, а глаза предательски заслезились. Тяжёлый приступ кашля схватил Германа за горло, и он нерешительно отступил от двери. Шатаясь и откашливаясь, юноша спустился вниз. Он жадно хватал ртом воздух, растирая слёзы по щекам. На ходу он звал родителей, но из уст вырывались лишь глухие хрипы. Оказавшись на земле, он увидел, что внутри дома мелькают язычки яркого пламени, и паника захватила его разум окончательно. «Там же мама, её нужно срочно спасать, иначе…» Он схватил первое, что попалось под руку: заострённую лопату из домашнего сада. С ней он метнулся к ступенькам, но услышал звон стекла с северной стороны дома. Он тут же кинулся туда. Там юноша увидел, как отец размашисто выливает воду из ржавого ведёрка прямиком в разбитое окошко, черпая её из старой деревянной бочки. Но воды с каждой секундой там оставалось всё меньше и меньше, а разрастающееся пламя безжалостно пожирало всё внутри: занавески, мебель, деревянный пол, оконные рамы. А густой чёрный дым заполонил всё вокруг, мешая разглядеть что-либо внутри дома.
– Мама, мама где?! Ты её видел? – истерично кричал Герман отцу, в ужасе пытаясь отдышаться.
– Ломай окно, расчищай путь, надо пробраться внутрь! – прокричал отец.
Герман было метнулся к окну. Но жар, который тут же окатил его с ног до головы, не дал сделать ни шажка ближе. Вдохнув раскалённый едкий воздух полной грудью, он тут же отскочил назад и закашлялся снова, вытирая мокрое лицо рукавом пальто. Задержав дыханье, он подбежал к окну, решительно занёс лопату и начал бить заострённым концом по остаткам стекла, пытаясь выбить острые осколки на землю. Вода лишь на время гасила огонь, но через секунды он разгорался снова, не давая одержать победу над собой в этой ожесточённой схватке. Когда Герман, наконец, выбил оконную раму, у Олега закончилась вода в бочонке. Он отшвырнул ведёрко и ястребом бросился в окно, выкрикивая имя жены. Герман даже не успел понять, что произошло. Он лишь увидел, как в окне мелькнула спина отца и исчезла в непроглядных клубах зловещего дыма. Герман прокричал его имя что есть мочи и обесиленно рухнул на колени. Но осознав, что теряет время, он быстро стянул с себя пальто и кинул его в бочку. Остатки мутной воды мгновенно пропитали толстую ткань, и оно стало ещё увесистей. Герман наспех натянул на себя мокрое одеяние и, схватив лопату, бросился к окну, в котором совсем недавно исчез отец. Он закинул своё орудие в дом и попытался пробраться внутрь сам. Пальто то и дело предательски тянуло его вниз…
– Гера! Ты ничем не поможешь им там, ты поможешь им здесь! – услышал он строгий возглас за своей спиной и обернулся. Поодаль стоял Демьян Макарович и строго смотрел на внука, опираясь на свою трость.
– Дедушка! Дом горит! Там… мама! И папа тоже… туда… нужно… пробраться! Как можно скорее! – задыхаясь, кричал Герман.
– Прикажи небесам помочь тебе, – спокойно ответил мужчина, ткнув своей тростью вверх.
– Что? Каким небесам? Дедушка, нам нужна вода, беги же за ней! Беги за помощью! Не стой, умоляю…
Герман, наконец, упёрся ногой в кирпичный выступ на стене и ухватился за мокрую оконную раму. Стиснув зубы, он издал громкий вымученный рык и подтянулся вверх что есть мочи. Схватившись второй рукой за проём и, помогая себе ногами, Гера неуклюже карабкался наверх. Казалось, что прошла целая вечность, пока он преодолевал расстояние между землёй и окном, но его подстёгивала мысль о родителях в плену огня. Он ощущал нарастающий жар, который обжигал его оголённые руки, шею и лицо, но Герман даже не думал сдаваться. От мокрого пальто начал валить пар, оно быстро нагревалось…
– Герман, услышь меня! – крикнул Демьян, но уже представ на пути юноши в горящем доме. – Ты должен обратиться к небу и приказать ему помочь тебе. Я не в силах это сделать за тебя… Не теряй время.
Обессиленный Герман свалился под ноги деду и, учащённо дыша, начал нащупывать лопату. Пол под ним был раскалённым, дым застилал глаза и не давал сделать полноценный вдох, нос и рот забивала чёрная горькая копоть. «Лучше сдохну здесь, чем выйду отсюда один!» – пронеслась в голове Германа отчаянная мысль. Она придала ему сил. Вслепую ползая на корточках, наконец он нащупал черенок лопаты и быстро выпрямился, крепко держа её в руках. Оглядевшись, юноша не увидел деда, хотя его голос до сих пор звенел в ушах. Герман задержал дыхание и, спрятав нос за мокрым воротником, бросился вглубь дома, прочищая себе путь лопатой. Он надеялся наткнуться на живых родителей, но видел перед собой лишь объятые огнём мебель и стены. А в ушах всё звучали слова деда, сводя с ума: «Обратись к небу! Оно поможет! Остановись же, воротись обратно! Небо должно услышать тебя. В огне ты уязвим, воротись!» Безысходность охватила всё существо Германа, и он закричал от бессилия и страха. Лёгкие разрывало изнутри, они горели и пульсировали, они просили чистого и свежего воздуха. В глазах темнело… Голова болела так, будто вот-вот лопнет. Юноше начало казаться, что он попал в западню: вокруг лишь стены пламени и занавесы дыма, среди которых невозможно разглядеть, в какой части дома он находится. Но страх за родителей пересилил страх за собственную жизнь… Он сделал ртом короткий вдох, почувствовав, как обожгло гортань, и изо всех сил прокричал имена родителей. Но тут позади него прямо с потолка свалилась деревянная балка, и крыша начала устрашающе трещать. Спину обдало огнём. Герман взвыл от боли, отскочив в сторону. Его штаны вспыхнули, и он упал на пол, пытаясь сбить разгорающееся пламя голыми руками. Но тут его схватили под руки и резко подняли на ноги. Он лишь услышал над ухом суровый приказ:
– Спрячь голову в пальто! Быстро!
И кто-то крепкий и быстрый за мгновенье протащил его сквозь пламя к выбитому окну. Это был Олег, и он был жив.
– Матери здесь нет! Уходи сейчас же! Потолок рушится!
Герман дрожащей рукой нащупал мокрый подоконник и обессиленно перекинул ногу через оконную раму. Всё это время его подталкивали в спину сильные руки, а отцовский голос настойчиво подгонял. Свалившись под окном охваченного ярким пламенем дома, Гера вдохнул чистый воздух и закашлялся. Удушающий приступ не отпускал его до тех пор, пока он не отполз в сад и не перевернулся на спину. Тяжело дыша, он молча наблюдал за тем, как синее безоблачное небо заволокло клубами непроглядного дыма. Силы покидали его измученное тело, а мысли – разум, громадные капли чёрного пота застилали широко распахнутые глаза, пробегая по багряным щекам и прячась в уголках дрожащих приоткрытых губ. Его каштановые кудри обуглились у лица и на макушке. Он свистяще втягивал ноздрями прохладный воздух и хрипло выдыхал ртом. Юноша лежал на холодной земле в насквозь мокром пальто, испачканном копотью, но жар так и не отступал. Его штанины успел «сожрать» огонь, а на оголённых щиколотках красовались тёмно-багровые «поцелуи» пламени. Казалось, по его жилам текла кипящая кровь, и даже воздух, который он вдыхал, обжигал его гортань и лёгкие. В висках стучало так, что он не слышал ничего вокруг себя. А родной дом неподалёку вспыхнул как факел… Крыша и чердак были захвачены ярким огнём и с треском обвалились вместе с кирпичной трубой; из окон вырывались языки пламени. Огонь одержал сокрушительную победу.
Герман прикрыл глаза и ощутил, как его разгоряченное тело налилось свинцовой тяжестью. Он будто превратился в бронзовую статую, которую бросили в кострище. Но тут он почувствовал, как на раскалённый лоб мягко опустилась чья-то мягкая прохладная ладонь, и он открыл глаза.
– Мама… Мамочка… ты жива… – прошептал Герман, и уголки его губ дёрнулись. Он силился улыбнуться, но всё было тщетно. Собственное тело его не слушалось, но с души свалился тяжеленный камень. Лицо Софьи выражало обеспокоенность и тревогу, она что-то говорила сыну, нависнув над ним. Её русые распущенные волосы с редкой проседью касались его щёк и подбородка. Но до Геры доносился лишь звук пульсирующей крови в висках. Он разлепил высохшие губы, чтобы ответить матери, но издал лишь слабый стон. Женщина покачала головой и поцеловала его в лоб, а затем Герман почувствовал на своём лице аккуратные прикосновения. Что-то ворсистое, прохладное и мокрое касалось его лба, висков, щёк, губ, подбородка и шеи. Софья заботливо вытирала с лица сына сажу и пот, что-то приговаривая приоткрытыми губами. Герман то и дело открывал глаза, видел свою мать и снова закрывал, проваливаясь в забытьё. Он словно боялся, что она исчезнет так же, как дедушка и отец. Ему нужно было видеть её, чувствовать её, слышать её. И будто каждая последующая секунда приносила ему желанное облегчение. Жар отступал от его лица, шеи, груди, оглушительный стук в висках становился всё тише, а тело покидало ощущение тяжести. Даже дышать становилось легче, и воздух больше не обжигал его лёгкие. Потихоньку он начинал шевелить пальцами рук и ног, двигать головой, шептать более внятно. Герман чувствовал, как мама поднимает его голову, а к губам подносит тёплый стакан с отваром шиповника. Но сделать такой желанный глоток получилось не сразу. До него стал доноситься голос матери: она сосредоточенно вполголоса читала молитву Божьей Матери и псалом 90, держа в своих руках его ладонь.
– Послушал бы меня, и всё обошлось бы, – услышал он голос деда, в котором слышались сожаление и жалость. – А ты в огонь попёр, дел наворотил… Как обычный испуганный ребятёнок. Эх, если б не Олежка, что бы было, а? Надеюсь, ты помянешь мои слова. Как настанет время.
Герману хотелось ответить дедушке, но он не мог. На него накатила страшная усталость, а голос матери лишь убаюкивал. И юноша сам не заметил, как заснул глубоким непробудным сном. И не было в этом сне ничего боле, кроме пустоты, темноты и спокойствия.
***
Когда Герман разлепил глаза, он не сразу понял, где находится. Первое, что его напугало, было состояние тела: он взмок насквозь, голова гудела, ныла каждая мышца, а горло болело пуще прежнего. Неистово хотелось пить, но первое время он не мог пошевелить головой. Всё перемешалось в его сознании: события последних дней, разговоры, институт, пожар… Что было на самом деле, а что ему приснилось? Последнее явно было кошмарным сном, так как Герман, наконец, осознал, что находится в собственной постели, а дом цел и невредим. От этого знатно полегчало, но затем другие мысли заполонили его голову: «Который сейчас час? Почему мне так плохо? Где мама? Я что, пропустил занятия?»
Герман приложил немало усилий для того, дабы приподняться и присесть в кровати. Всё тело ныло, словно его накануне поколотили дубинками, а слабость была такая, будто он не трапезничал целую неделю. Вся одежда была мокрой от пота и прилипла к телу, даже на подушке осталось мокрое пятно. Немного погодя юноша заметил стакан с отваром на книжной полке над кроватью. Он протянул руку, чтобы схватить его, но полка оказалась слишком высоко. Да и тело пронзала резкая боль от каждого натужного движения. Герман быстро сдался, поморщившись от негодования. Но через некоторое время дверь в комнату распахнулась:
– Герман, ты очнулся! – К кровати подскочила Софья и положила ладонь на лоб сына: – Жар ушёл, ну слава богу! Уж думала, не собью! Ты всю ночь огнём горел… Я страсть как испугалась! Ты ещё и бредил во сне, сынок…
– Мам… я что, занятия пропустил? – полушёпотом спросил Герман, чем вызвал недовольство матери.
– Господь с тобой! Какие занятия? Я не знала, как мне глубокой ночью врача к тебе вызвать! Куда бежать не знала! Я бы тебя в таком состоянии за порог бы не пустила!
– Что же делать… Нельзя сейчас пропускать… – не унимался Герман, силясь подняться повыше.
– Я тётке твоей позвонила от соседки, сказала, что ты свалился со страшным жаром! – ответила Софья и поправила подушку, помогая сыну сесть. – Это тебе не шутки! И что-то на ангину совсем не похоже! Где ты так умудрился простыть-то, а? Ты даже в детстве так сильно не хворал… Герка, я переживаю ведь!
– Мама, успокойся, прошу… – обессиленно выдавил из себя Герман и попросил воды. Софья быстро принесла сыну прохладной кипячёной воды. Юноша жадно осушил целую кружку и попросил ещё. Софья, не переставая причитать, снова выбежала в сенцы и вернулась обратно.
– Мне дедушка приснился… И отец. Представляешь?
– Что же тебе могло привидеться такого, что ты весь горел, а?
Герман пересказал свой реалистичный тревожный сон матери, прерываясь на короткие глотки воды. Софья всё это время качала головой, каждый раз охая и прикрывая ладонью рот.
– Бедный ты мой, бедный! А я всё думала, почему ты наши с Олегом имена шепчешь… Не переставая. Будто зовёшь нас впотьмах. Выкинь ты этот кошмар из головы! Чего только не привидится в таком состоянии… Видимо, ты начал лихорадить ночью.
– Мам, мне за тебя тревожно… У тебя всё хорошо?
– Да что ты тревожишься попусту, сынок? Это всё сон! Не более… Вон, в окно посмотри да скажи: куда ночь, туда и сон! И ничего не сбудется…
– Я думал, что потерял тебя… Там, в горящем доме. Думал, что всё… больше не увижу вас… Тебя.
– О господи, жеребёнок мой! – Софья взяла сына за руку и наклонилась к нему. – Ну вот она я, перед тобой, живёхонькая! Что со мной случиться может? Брось это всё, пустое! И дом наш не горел никогда! И не загорится… Ну с чего ему гореть? Глупости, да и только…
– Ты меня так давно не называла… – с улыбкой проговорил Герман. – Только в детстве…
– Ты же взрослый уже! И давно не жеребёнок, а статный вороной конь!
– Скажешь тоже… Ну какой из меня конь? Меня, вон, в институте журавлём величают… Я ведь бледный, нахохлившийся, на тонких длинных ножках.
Женщина рассмеялась, не выпуская ладонь сына из рук:
– Раз ты шутишь, значит, полегчало чуток?
Стук в дверь заставил замолкнуть обоих.
– Ой, это, наверное, врач пришёл! Я его ещё с утра просила прийти! Я сейчас отворю ему… Надо тебя осмотреть, сынок! Ты лежи, лежи.
Софья быстро удалилась из комнаты, а Герман остался лежать в кровати. И тут он услышал тихий голосок, доносящийся со стороны кухоньки:
«Врёт она всё… Сладко да гладко она говорит, а на деле худо ей».
Сердце Германа замерло, а затем с болью забилось, насквозь пронзённое стрелой тревоги. «Впереди нас ждёт тяжёлый разговор…» – подумал он и откинулся на подушку.