* * *
К возвышенной глубокой синеве,
Безпомощной, безпамятной, остывшей,
Низиной ставшей, но когда-то жившей
Оградой стен и древних площадей.
Взлетает ласточка – полет ее столь близок
К тому безпамятству, безпомощности – в ней
Все далеко, чем дальше – холодней,
Полет ее тем низок.
Ноябрь 1986
* * *
И ничего на свете больше нет,
Или сказать по правде не нашлось.
В открытое окно разносит ветер
Листки исписанные
призрачно и монотонно.
И старые названья улиц,
И чуть блестит поодаль площадь,
И с книжкой восхитительных стихов
За пазухой на ощупь мокнет, меркнет.
И все-таки конечно храм,
И все-таки конечно Рим,
Летящий снег, листанье книг –
Я как-то стал легко и вяло понимать
Весь этот ироничный слепок.
Быть может Мойка, площадь,
Неодержимость лет,
всего шагов …
В чудовищном отчаянье слов и блеска
По-разному блистательных стихов.
Ноябрь 1986
И в раболепстве
И в раболепстве, как в ребячестве, рука
Первостепенна в дрожи – вверх ладонью.
За перекрест дорог до перекреста крови,
Сжимая на века насущный хлеб.
Но молодость смиренного хряща
Согнёт, но выскользнет – не согбен для обозу.
Так мягок варвар нежностью берёзы,
Не слыша вагнеровского скрипача.
За откровеньем глупости и нервов
Химерой облачен, мечом крещён.
От русских баб до палестинских жён
Родством сомнительным и чувством меры.
Первостепенно же конечно дрожь,
За целостность уже не нужной вещи.
Сегодня, друг, нам скипетр не обещан —
Гомеру – музу, лошадям – овёс.