–И что же?  А вдруг это наш последний шанс?! – Яков был слишком молод, он не успел ещё напиться жизнью, что в последние годы всё больше пропитывалась ядом и всё меньше походила на жизнь, подменяясь выживанием.

            Он был молод. Он ещё мог горячиться от этой молодости, кровь кипела в нём гневом, страхом и ненавистью. Кровь кипела, пробуждая беспощадную надежду. Может быть последнюю надежду.

            Хаим невольно залюбовался сыном. Когда-то ведь и он был также молод, также яростен и также хотел действовать. Все вокруг казалось ему слишком медленным и тягучим, ему казалось, что только он один живёт по-настоящему. Но с тех пор прошло много лет, и Хаим многое успел увидеть.

–Не горячись, Яша, надо всё обдумать, – сказал Хаим примирительно.

            Яша в изумлении взглянул на отца. Он не мог понять почему после того, как прошёл спасительный слух, после того, как появилась возможность спастись из этого проклятого места и сбежать от этого жалкого существования они всё ещё сидят здесь?! дома у них больше нет. Работы у них тоже нет. Учиться…

            Ещё недавно их семья, вместе с сотнями других семей и тысячами других граждан была равна всем, не выделялась, жила как угодно, лишь бы только законопослушно, а потом что-то изменилось во всём воздухе и их стали сначала сторониться, а затем и вовсе стали гнать отовсюду, всё дальше и дальше, в самую нищету, в самое презрение, в унижение, в холод и голод.

            Сначала всё было как бы случайно. Напали на одного тут, побили там… вроде бы ничего тревожного и нельзя было сразу угадать, да и рассудка людского не хватит, чтобы угадать подобное. Потом – их всех перестали защищать полиция и суды.

            Здесь уже кое-кто сумел спохватиться, догадаться. Но всё ещё было только затишьем. Дальше хуже: запрет покупать в их магазинах, запрет сдавать экзамены и поступать в юридические и медицинские университеты, запрет служить в армии, запрет смешанных браков, и ударное – запрет гражданских прав.

            Суматошие. Безумие. Недоверие. Ужас. А кровавая стихия только-только поднимала голову.

            Никакого голосования, парков, бассейнов, ресторанов, велосипедов, исключение из институтов и – лимит на выезд из страны. Кровь уже не скрывалась. Всякий стыд был утрачен.

            Удостоверения личности, специальные нашивки, сдача собственных тёплых вещей, конфискация радио… это уже не удивило. Голод, холод, унижение стали их верными тенями, разом объединив прежде даже незнакомых людей, но связанных общей трагедией – неугодностью происхождения, неугодностью новой власти. Кровавой власти.

            Как же быстро всё это произошло! Как быстро, и как методично, беспощадно и непримиримо стали вдруг одни неугодны и другим и как равнодушно новая власть загоняла этих неугодных в самые низы, не забывая напоминать этим неугодным об их всеобщей неполноценности, продиктованной всего лишь происхождением.

            И теперь, когда, кажется, близка свобода, близка возможность вырваться из этого заточения, из этого плена бесконечного ужаса его семья сидит и пытается ещё думать? Боже, о чём? Надо бежать, торопиться, договариваться с представителями – Якову намекнули, что за деньги можно продвинуться в очереди и уехать! А они – думают!

            От обиды защипало в глазах.

–Отец прав, – мать – какая-то осунувшаяся и постаревшая за последние месяцы самых жестоких лишений, подала голос. Яков взглянул на неё с беззащитным удивлением: как она может?.. и хотел даже возразить ей, но увидел её замотанную в несколько распущенных по шву застиранных кофточек (хоть какое-то тепло); посеревшую кофту, увидел вдруг – какая она маленькая, и хрупкая, и устыдился.

            Яков опустил голову.

–Мы не можем, Яша, – мягко продолжила мать. Голос её в последнее время стал поскрипывать – верный признак застуженного многими ветрами горла. Ей бы лежать в тепле, в пуховых одеялах, пить горячий бульон, а у неё мучная затирка, краюха хлеба – и то не всегда, да если повезёт, и их соседи Романовские сами достанут – прошлогодняя горсточка крупы. Залежалая, с запахом плесени – сейчас она каждому в их мире, отчуждённом и униженном, желаннее всего на свете.

–Они разграбили наши магазины, наши дома и наши жизни, – это уже отец. Ему жаль говорить. Он и сам бы рад поверить, только вот слишком долго живёт он на свете, чтобы верить. – И тут вдруг – милосердие? 

–Мы им просто тут не нужны! – это ворвалась Ирэна. До этого момента она стояла, чуть прислонившись к дверному косяку,  и не вмешивалась в разговор.

            Яков даже вздрогнул. Он уже и позабыл, что его старшая сестра тоже здесь. старше Ирэна была всего на два года, но сейчас черты её были заострены и подчёркивались такой угрожающей бледностью, что она казалась не на два года старше, а лет на пятнадцать. Впрочем, не до внешности теперь. Яков и сам уже забыл, когда смотрелся  в зеркало – их собственное вынесли ещё давно, когда искали, чем поживиться в их квартире. Карманное зеркальце мамы разбилось, когда один из этих её толкнул в спину, да так, что она упала прямо на асфальт. Яков помнил, что эти тогда ещё громко загоготали, глядя на высыпавшиеся из сумок остатки её пожиток. Яков бросился к ней, пытаясь помочь, но его одёрнули, не пустили.

            А мама встала сама. Её колени были разбиты от падения, но она не позволила себе даже вскрикнуть. Она поднялась и молча, и мрачно принялась складывать всё, что могла.

            Ещё зеркальце было у Ирэны – карманное, в футлярчике, она его как-то ловко засунула в свои вещи, да так, что эти и не нашли. Впрочем, чуть позже Ирэна его и обменяла у тех, кто желал поживиться на их горе, кто ещё недавно не выделял их даже, не отделял от себя, а теперь хлестал оскорблениями и насмешками.

–Стервятники!  – непримиримо отзывался о них Яков.

Эти за небольшую плату пропускали стервятников через свои заставы, разграничивающие два мира: мир жалких и презренных и мир…пока ещё стоящий. И пришедшие из жизни бесстыдно и нагло набирали у опозоренных и изгнанных книги, остатки украшений, не отнятые ещё этими, вещи, и безделушки вроде табакерок и зеркалец. В обмен давали горсти плесневелой крупы, застарелый дурной хлеб, подгнивающие овощи, но и это было счастьем.

            Впрочем, Ирэна – как более бойкая и по сторонам глядящая, не привыкшая к чёрно-белому миру, знала, что и среди стервятников есть разные люди. Так однажды один из них подал ей холодный кусочек масла толщиной в два пальца, а длиной в половину её маленькой ладони. Да, он воровато огляделся, да, от него несло дешёвым вином и потом, но было это масло и ещё – он не взял предложенного ею жалкого товара.

–Откуда? – изумился отец, а мать лишь в испуге посмотрела на дочь. Она, конечно, знала, что её девочка воспитана в лучших законах добродетели, но голод… сила голода, порой, гонит людскую суть через все пороги.

–Выменяла, – ответила Ирэна, глядя на мать, угадывая без труда, о чём она думает, – нет, мама, всё честно. В мире ещё есть добро.

–Где же оно, это добро? – возмутился Яков. – Почему все оставили, покинули нас? Почему…

–Не шуми, Яша, – попросил Хаим и обратился к жене: – надо бы разделить.

            Та кивнула. Масло оказалось с горчинкой, но и Ирэне, и Якову показалось, что ничего вкуснее они в жизни не ели. Проглотив по своей доле, они посмотрели друг на друга с одинаковой горечью – оба поняли, как поторопились. Но ещё мучительнее было знать им, что мама разделила между всеми не полный кусок, а кое-что сумела замотать в тряпку и спрятать.

            Все понимали, что нельзя покушаться на такой запас, и всё-таки каждому не было покоя.  Но пришлось смириться. Тяжело было постаревшей от тягот Рут смотреть на лица своих детей, но она знала – в запасе должен быть кусок. Сегодня переможется, завтра на подспорье. А если за сегодня всё потратить, до завтра можно и не дойти.

–Они просто не знают, что делать дальше! – сейчас Ирэна выступила в поддержку брата. Сдавшая, худая, в худобе своей она стала будто бы ещё выше, чем прежде. Но сейчас это, конечно, её не беспокоило, а вот раньше, когда была ещё жизнь – она стыдилась своего высокого роста. – Потому и хотят выпустить нас. Поживились, теперь гонят.

            В её словах была ненависть, видимо, дававшая ей силы к существованию. Ирэна была пока единственной в их маленькой семье, кто ещё не переболел даже простудой. Упрямо она куталась в кофточки, надевая их все разом и меняя по мере загрязнения верхнюю с нижними, упрямо умывалась когда удавалось ледяной водой, и всё же – не болела. У отца ныла прохваченная ветром +спина и постоянно постукивало в голове, у матери отдавалось в сердце и левой руке, да ещё подкрадывалась постоянная боль в горле и слабость, у Якова была даже лихорадка…

            А Ирэна пока только осунулась и сдала внешне.

–Они загнали нас по лачужкам, отняли всё, что могли, и теперь, когда им нечего с нас взять…

–Здесь у нас есть лачужка, – возразил отец. Но возразил не очень уверенно, так даже, скорее заметил.

            Да. Им повезло. Повезло водиться с Романовскими, выхватившими эту разваливающуюся и заледеневшую, заплесневевшую хибару. Романовские подтянули и их по дружбе. Вообще всё хорошее проступало и обрывалось в это поганое время как-то особенно ярко. Так, например, Гурецкие – до всей беды казавшиеся всей улице снобами, живущие как-то особенно чинно и ярко, водящие дружбу с крупными торговцами, вдруг оказались в одной куче с теми, кого прежде сторонились и что же? и ничего, взяли к себе сиротку Нешку, отца и мать которых в один из погромов без всякой надобности пристрелили на улице.

            А пан Вуйцик? Не пожелал сходиться с новой властью и последовал сюда же, в мир серости и убогости за своей семьёй, отказавшись считать их неполноценными. А семейство Вильке, что на свой страх и риск протаскивали к ним – зачумлённым и брошенным хлеб да лекарства? Правда, продал кто-то Вильке – повесили их прямо на границе миров – уничтоженного и ещё стоящего…пока стоящего.

–А если шанса больше не будет? – Яков уже не метался. При поддержке сестры он почувствовал себя спокойнее. Ему показалось, что вдвоём-то они убедят родителей.

            Сначала это был слух. Быстрый, приглушённый, напуганный. Потом пошёл уже разговор. Появились какие-то свидетели, а потом и Якова свели со знатоком, который воровато поглядывая по сторонам, объяснил:

–Можно получить визу на выезд и иностранный паспорт, уехать в нейтральные страны. Там работа. Правда – в основном физическая, но постоянная. И теплее. Только решать надо быстро, так как желающих много. И деньги надо отдать. Немалые.

            Сердце Якова оборвалось. Неужели?.. после всего пережитого, после стрельбы, гогота, унижений, грабежа – свобода? И чёрт с ними, с деньгами, хоть всё снять, лишь бы вырваться отсюда, лишь бы жить.

–Вот что, – знаток оценивающе оглядел Якова, – парень ты, я вижу неплохой… подсобить могу. Если быстро деньги раздобудешь, впихну тебя поближе. Договорились? Думай, словом!

            И не успел Яков возблагодарить небо, пославшее ему и его семье шанс, как знаток уже исчез – растворился, как не было его в плетении выцветших, нищих, застуженных несчастьем улиц.

            Яков даже головой потряс – не привиделось ли?..

–Надо подумать, – Хаим вздохнул. Он не принимал решений о своей семье по одной своей воле. Этому его научили его мать, всегда говорившая, что всё, что касается семьи – должно решаться всей семьёй: и отец – своим примером – он всегда советовался с женой, а когда Хаим подрос, и с сыном, а в минуту хорошего настроения даже посмеивался:

–Лучше спросить мнения жены, а не то она сама решит и там уже не спросит.

            Тем более решение, которое сейчас нужно было принять, было роковым. Возможно – спасением. А возможно…

–Если бы они хотели нас убить, они убили бы нас уже давно! – Ирэна прочла мысли отца.

            Хаим вздохнул. Да они и убивали. Где на улицах подстрелят, где просто, ради забавы, где на нарушение комендантского часа, а где и просто вломившись в квартиру. Им всё было можно. Здесь они были господами, а такие люди как Хаим с семьёй – неполноценными, подлежащими грабежам и любому унижению.

            Но нужно было решиться. На что-то решиться. Хаим взглянул на жену. Та ждала его взгляда. А что она могла думать? Она была матерью и, прежде всего, желала жизни детям. Сама она была бы и готова умереть, но видеть угасающих рядом с собой детей? У них и без того были поломаны лучшие годы и неясно было ещё, как повернётся жизнь и вся эта проклятая война. Ирэна должна была выйти замуж, но теперь не до того. Она и не обмолвилась о своём сгинувшем в дни первых переселений из квартир женихе, напрягла все струны души, чтоб не лопнула сама душа и ждала, выживала. А Яков – её ласковый сынок с горячностью настоящего поэта, с душой романтика – ему ли уготована была участь выживания в этой смрадной безысходности? Он собирался поступать два года назад, изучать языки – у него всегда была к ним тяга! А теперь?..

            Рут медленно, едва заметно кивнула. Всё её мысли Хаим прочёл уже в её взгляде, а кивок стал последним подтверждением.

–И сколько же ему надо? – спросил отец, обращаясь к сыну.

            Яков назвал. Хаим задумался. Эта сумма была у них на половину. Что ж, денежный вопрос ещё решаем. Деньги теперь имеют мало ценности. Здесь нет товаров. Здесь выменивают на еду и тёплые вещи, но тёплые вещи отняли эти, а еду можно раздобыть только обменом. Даже в том, стоящем ещё пока мире дела плохи и падает ценность денег.

–Прежде всего, надо, чтобы ехали вы, – сказала мать. Голос её слабел, но решение было сильным. Это её дети. Им надо жить.

–Что? – Яков, обрадованный уступкой отца, вскинулся, – нет! Либо все вместе, либо никто!

–Я согласна, – подала голос Ирэна. – Здесь пропадать. Там есть шанс. Вы ещё молоды.

            Молоды… они уже и забыли об этом. Голод, страх, нищета и холод старят острее всяких прожитых лет, слабят лучше всякого тяжелого труда, и затягивают в безысходность быстрее всякого болота.

            Хаим не сдержал слабой улыбки. Они вырастили замечательных детей. Да, не всегда Ирэна и Яша были дружны, были у них и каверзы друг другу и обоюдное ябедничество, но вот, дошло до рокового решения и они выступили вместе.

            Хаим поднялся, сказал:

–Я схожу к Романовским. Спрошу у них…

            Яша и Ирэна переглянулись – победа! Скоро они уедут. Романовские дадут, вне всякого сомнения.

–Может, они с нами поедут…– неуверенно предположил Яша.

–Вряд ли, – вздохнула мама, – у них тут сын лежит. И они давно уже решили, что от дома никуда. Здесь родились, здесь и…

            Она не договорила. Говорить о смерти в такой час показалось ей неприличным. И потом – и сама Рут оставляла город, в котором родилась, в котором кончила школу и работала, город, где родились её собственные дети. Но она оставляла этот ставший чужим и мерзким город ради детей, и оставляла вместе с ними.

***

–Я думала, нас будет меньше…– Ирэна была в мрачном удивлении и всё вертела головой, как в детстве, оглядываясь по сторонам на бесчисленных пассажиров – молодые люди и старики, матери с грудными младенцами, здоровые ещё и уже покашливающие, хромающие, и каждый с чемоданами, с мешками, свёртками.

            И все, как и их семья – прочь отсюда.

–Ну, – Яша сглотнул неприятный комок в горле. Ему самому не нравилось, что слишком много людей набралось. Знаток, с которым его свели и которому он отдал деньги, боясь обмана (не денежного, а обмана надежды), всё говорил об очереди. Но Яков не представлял, что поток будет таким огромным!

            Однако он нашёл этому объяснение и даже лицо его прояснилось:

–Видимо, они собрали как можно больше нарочно!

–Им и в самом деле нечего больше с нами делать, вот и выпускают! – хмыкнула Ирэна. – Свиньи!

–Тише! – испугалась мать, в отличие от детей и она, и отец тревожились. Да, слова детей звучали разумно – и толпа ясно была к этому, но всё же что-то было не так. Что-то было совсем не так.

–А почему поезд товарный? – спросил Яков, заметив, наконец, среди моря  людей и чемоданов, ожидавший их эшелон.

–Они нас за людей не считают, – тихо объяснил отец, но его глаза смотрели не на поезд, а на лица этих, уже, конечно, собравшихся подле эшелона и о чём-то переговаривающихся. Лоснящиеся, ухоженные лица. Нет, не это смущало Хаима – ко всему этому он привык. А вот взгляды…

            Липкие, насмешливые.

            И с чего вдруг эти разрешали вырваться из-под их скотской власти стольким людям? И с чего вдруг стали так добры, что разрешили выезжать и детям, и старикам? И с чего вдруг разрешали даже вещи?..

–Грузимся! – Яков дёрнул его за рукав, – грузимся!

–Как, говоришь, называется место? – осторожно спросил Хаим, не подрываясь (и очень этим раздражая) за сыном.

–Обер-Майдан, папа! – Яков уже изнывал от желания действовать, вырваться в новую жизнь, – оттуда на работу хоть на все стороны света!

            Хаим переглянулся с женой в который раз за это утро, она молча кивнула и, потупив взгляд (она не умела скрывать отвращения на лице при взгляде на этих) пошла вместе со своей семьёй в последнюю надежду.

            Надежда качнулась и оборвалась в каждом сердце, когда в душном товарном вагоне стало нечем дышать. Негде было даже вытянуть ноги – стояли. Сбились в духоту и в какую-то общую тишину.

            Никто не проронил в их вагоне и звука в первый час. Несмотря на то, что ехали они прочь из своего загнанного и униженного мирка триумфа не было. Царило общее подавленное состояние и такая же общая тишина.

            Но вот кто-то не выдержал, вздохнул:

–Скоты, хоть бы щель какую пробили…

            Тут же произошло некоторое оживление. Начали возмущение. Но возмущение не задалось. Затихли опять. Мерно стучали колёса, но этот стук, который когда-то был умиротворением для Якова, помнившего своё детское путешествие по родному краю к родственникам, не успокаивал, напротив, выстукивал что-то нехорошее, тревожное.

–Послушайте, – провозгласил кто-то в этой тихой духоте, – братья и сёстры, если бы они хотели нас убить, они не везли бы нас куда-то. Что мешало им это сделать там?

            Наверное, это была общая мысль, но почему-то никто не отваживался высказать её. Поговорили ещё немного и затихли. В духоте проще было молчать. Кто-то и вовсе терял сознание, но даже упасть не мог. А сползал на близко стоящих. Тяжелее всего было старикам.

            О еде и воде, ровно как и о естественных потребностях эти, конечно, не позаботились. Это уже никого, кажется, не удивило. Природная стыдливость уступала место естественным потребностям, кое-как приспособили пару чемоданов, и теперь к духоте примешивался смрад. Но смрад не был в новинку. Ехали в нём. Те, у кого была с собой кое-какая еда, захваченная из дома, располагались с нею тут же. 

            Рут, например, приберегшая к этому дню масло, раздала мужу и детям по кусочку хлеба с ним. А ещё – и что самое ценное – раздала из маленькой фляжки по глотку воды. Жажда не прошла, но это было хотя бы что-то.

            К какому-то часу заголосил один из детей, но недолго и неуверенно. Несчастная мать, державшая всё долгое время его на руках,  не обращая внимания на затёкшие руки, и на бесчувствие уже своего живого тела, взглянула на пассажиров, как бы извиняясь, что в духоте, смраде и почти устоявшейся тишине, нарушаемой лишь краткими разговорами, теперь ещё и плач…

–Давайте его сюда, – распорядилась Рут, стоявшая к этой женщине ближе всех, – не бойтесь.

            Женщина поверила. В иное время едва бы пришло ей в голову передавать своего ребёнка в руки незнакомке, но в минуты беды просыпается в человек обострённое чувство интуиции, позволяющее угадывать кому можно верить.

            Но вот кончено. Ехать оказалось недолго, однако, добрались все измученными. А некоторые и вовсе без сознания или в смерти…

            Яков не сразу заметил пару тел, оставленных в вагоне. Он цинично успел подумать о том, что хорошо что сейчас не лето и тела не начали разлагаться и устыдился собственных мыслей. Мама всегда говорила ему, что всякого человека надо жалеть и всякому человеку надо сочувствовать. Но в последнее время, глядя на сытые рожи этих или на заискивающие рожи их прихлебателей, налетавших и бивших, унижавших и грабящий даже хлеще, Яков понимал: не каждый достоин жалости и сочувствия, и умирай хоть кто-нибудь у его ног, и завись их жизнь от Якова…

            Нет, он бы не облегчил их страданий. Он бы остался смотреть на их муку. Он бы торжествовал над ней.

            Впрочем – мама говорила о людях, а разве кто-нибудь из этих к ним относился?

            Приехали, но стояли ещё будто бы вечность, пока, наконец, не раздвинули тяжёлые двери, пока не скомандовали громко, грубо и равнодушно:

–На выход! Живо!

            Погнали, посыпали их. От тяжести пути ноги не слушались, отказывалось слушаться и тело, затекло без движения, но Яков вывалился из вагона в облегчении. Воздух! Простой воздух, которого, кажется, не замечаешь в обычной жизни, стал благословением! Яков потянул его с наслаждением и…

            И, наконец, очнулся. Что-то было горькое разлито в этом воздухе. Что-то противное. Он огляделся – сотни людей из вагонов. Сколько же всего их прибыло?.. бледные, осунувшиеся, выползающие, выходящие в сцепке рук знакомых и незнакомых, прижимающие к себе свёртки и мешки, поправляющие замятую в пути одежду, застёгивающие сбережённые полопанные от невзгод плащи и куртки.

            Вот его семья. Отец – растирает спину, но взгляд впился в стрелы-указатели: «Посадка на Белосток»,  «На  Барановичи», «Посадка  на  Волковыск» и ещё какие-то, которые не мог разглядеть уже Яков. Ирэна оглядывала саму пассажирскую станцию, кассы…

–Здесь даже оркестр есть! – шепнула мама им.

            Да, Яков даже не заметил, что здесь играет музыка. Слишком шумно было в его голове от мыслей.

            Вокзал как вокзал. Но что же не нравится его чутью?

            Сначала он заметил, что дорожка под его ногами торопливо подметена. Странно? Да нет, разве на вокзалах не убираются? Потом он увидел брошенный мешок недалеко от себя. Потеряли что ль? И вот ещё – чей-то чемодан раскрыт.

            Сердце Якова провалилось в какую-то глухоту. Он в ужасе обернулся к своим и заметил, что те уже что-то спешно сообразили. Да, были слухи, были… но как можно было поверить им? В эти месяцы говорили слишком много. И сейчас они ещё не верили. Если эта бутафория, то зачем?

–Мама…– голос Ирэны дрогнул, она смотрела на вокзальную платформу, сообразив, что её смутило, – а где дорога?

            Дороги не было. Поезд прибывал сюда и дальше уже не шёл. Обрывался путь его здесь. а дальше…проволока?!

            Не они одни заметили всё это. Прибывшие мужчины и женщины, парни и девушки, старики и старушки – самые разные внешне, различные в характере и жизни, теперь были одинаково в смятении и в отвратительном предчувствии.

            Некоторые, впрочем, ещё вели себя так как на обычном вокзале: матери выговаривали детям; старики перевязывали удобнее свои вещи; девушки пытались оправить жалкие наряды…

            Хаим заметил ещё одно. Новые взгляды новых этих. Там, в точке отъезда – эти взгляды были полны липкого, неоправданного превосходства, а здесь… что же было здесь? Хаим попытался подобрать ассоциацию, словно это что-то ещё значило, и понял: это взгляд скотов, возвысившихся над человеком.

            Но всё больше недоумения, всё больше тихих возгласов. Сколько прошло с того времени, когда все, кто ещё мог, высыпались из вагонов? Минуты три? Четыре? но всё больше смятения, всё больше тревожного любопытства, всё больше взглядов мрачно обращается к проволоке, завешенной какими-то лоскутами – не то одеялами и простынями, каким-то образом сюда попавшими, не то вещами?..

            И всё кругом в охране. Но вот появляется кто-то, кто, без сомнения, сейчас всё разъяснит. Он говорит на своём языке – громко и отчётливо, затем повторяет на другом – ломано и отрывисто.

–Что? – переспросила  Ирэна. – Баня?

–Взять личные ценности. Документы, у кого есть, и умывальные принадлежности…– повторила последние слова «главного» мама. Голос её упал до шёпота. Но они слышат её. Слышат, потому что эта тишина убийственна.

            Хаим понял, что это конец. Он ещё не понял какой это именно конец, но предчувствие его не подводило. Что делать? Паника родилась в нём. Пронеслась мгновенно: драться? Бежать? Вокруг полно охраны. А его дети?..

–Спокойно, – голос их соседа по несчастью действительно спокоен, – эти люди боятся болезней. Они сейчас нас всех промоют и перепишут. И тогда уже разгонят по работам. Иначе – зачем умывальные принадлежности?

            Это слабый самообман, но многие выбирают его вместо горькой и обречённой правды. В удушливой тишине тысячи рук перебирают в стремительности свои вещи, отгоняя ненужные вопросы, вроде: надо ли брать бельё? Не украдут ли вещи? Куда бы…

            Это неважно. Тысячи людей, скованных самообманом и обречением, ужасом и безысходностью в тишине перебирают свои вещи, выбирая документы и ценности.

            «А может и впрямь я надумываю? Эти такие…язв боятся больше пуль!» – вдруг подумалось Хаиму, и он с удивлением отметил, что и сам уже перебирает свои вещи, выбирая кусочек мыла, бережно замотанного в полотенце. Это мыло ещё из прошлой жизни… сбереглось, надо же.

            Они перешли разом и одновременно с этой вокзальной платформы на какую-то другую, куда меньше. С тремя дорожками и тремя зданиями. Яков механически перевёл: «Одежда», «Обувь», «Лазарет».

–И впрямь боятся! – усмехнулась Ирэна. Она отогнала от себя ужас и теперь верила глазам. Как могла она верить рассудку, если её глаза видели надпись «Лазарет»?

–Женщины и дети направо, мужчины налево! – раздаётся новый приказ. И здесь начинается суматоха. Но даже ей не прогнать придушенной тишины, что встаёт в каждом. Тишины ужаса. Тишины осознания.

            Надо что-то сказать, как-то подбодрить, пожелать, проститься?.. но что? где найти слова? И потому многие просто выбирают тишину.

            Подавляющую тишину. Умерщвленную тяжестью происходящего и осознанием всего, что здесь  повторяется в день по несколько раз тишину. Единственного свидетеля преступления столь мерзкого, что однажды не выдержат и заплачут, возопят даже камни и сама земля.

           

10.08.2023
Прочитали 74
Anna Raven


Похожие рассказы на Penfox

Мы очень рады, что вам понравился этот рассказ

Лайкать могут только зарегистрированные пользователи

Закрыть