— А всё-таки чудес не бывает, — заявил Гаврила. Ложкой он утаптывал сливочное озерцо в распаренную гречневую кашу. С холодильника тихонько поигрывало радио, из приоткрытого окна то и дело доносилось квохтанье разодравшихся кур, но они оба ничего не слышали в разгаре беседы.
— Что хочешь говори, а я знаю, что бывают, — парировала жена. — Тебе тефтелек-то, может, побольше подложить?
— Давай, — согласился Гаврила, но тут вспомнил, что они вообще-то спорят: — Нет, ты послушай! Если твоему попу без «Кагора» чудеса не являются, то это самое верное доказательство, что их вовсе нет.
— Это не батюшке «Кагор», это для пресуществления.
— Как ни крути, всё едино. Дурью маешься.
— Ты чего так возмущаешься? Непьющий же у меня, умница, а встал грудью за винище. Ну не нужны тебе чудеса, так хоть мне не мешай.
— Васька нам бутылку из самой Москвы пёр, а ты её так запросто отдать хочешь, — буркнул Гаврила, рассекая ложкой тефтель. — На день рождения бы откупорили, соседей позвали, всё как полагается. Нет, надо же выдумать: чудеса-а!
— Да не выдумываю я! — вспыхнула жена, но тут же затихла. Гаврила даже ложку ко рту не донёс: ожидал, что ругаться будет, ан нет — сидит, молчит, в тарелку не глядит, улыбается себе чего-то. Пойми этих женщин.
После ужина Гаврила собрался на прогулку. Хотелось ему в магазин, колбаски прикупить, хлеба.
— Сырку взять какого-нибудь? — спросил он жену, заглянув из тамбура в кухню.
— Нужна тебе эта пальма заводская? Завтра возьму литров пять молока, наварю нам сыра.
— Опять адыгейский твой… — поморщился Гаврила. Он понаблюдал, как жена протирает тряпочкой клеёнчатую скатерть на обеденном столе, пошарудил по вешалке, вытащил из кармана ветровки деньги и переложил в джинсы. Июнь на дворе — можно бродить вечером без куртки, неторопливое солнце не даст застыть.
Вдруг жена обернулась на него, улыбнулась с хитрецой:
— Вот встретится тебе чудо, тогда и поверишь.
— Глупости, — фыркнул Гаврила. — Всё имеет объяснение. Это ж какое должно быть чудо, чтоб я ему объяснения не нашёл!
— Не знаю, — пожала плечами жена. И снова — молчит, тряпочкой возюкает.
— Так а чего? — позвал Гаврила, но ответа не получил. Тогда он тоже пожал плечами, сунул ноги в размятые кеды, дверь открыл — ух, вечер хорош!
Неторопливо шёл Гаврила по знакомой улочке.
Навстречу — никого. Даже собак, и тех не слыхать из-за заборов. Все по домам сидят, уже кое-где горят окошки, хоть ещё не думает темнеть. Ребятишки выскакивают, загоняют курей, потом скрываются за калиткой. Люди ужинают, телевизор смотрят, отдыхают. А он, вот, осуществляет вечерний моцион. Потом вернётся, посидит перед экраном часок, заточит пару бутербродов. Жена рядом на диване прикорнёт с книжкой. Чего ещё надо-то? Может, это и есть чудо?
Может, и есть.
Ближайший магазинчик имелся возле самых панелек. Крашеный контейнер, наискось поставленный при утоптанной дороге, каждое лето рифлёные бока его тонут в одуванчиках. На крыше торчит палка, она удерживает провода и маленькую телеантенну. Непримечательный снаружи, внутри он — что музей, поскольку настоящего музея в посёлке нет. В смысле, тут можно полчаса стоять, глазеть на этикетки, баночки и коробки. Некоторые из них уже выцвели до голубизны, а всё их не покупают и не купят уже никогда. Эдакое постоянство. Сколько лет ни пройди, всегда встретят: тушёнка и горошек на самой нижней полке, морозильник с рекламой давно закрытого завода мороженого, длинный блок «Мальборо» над прилавком, на кассе — жестяная банка из-под оливкового масла, где продавщица Надя держит пятирублёвые конфеты. Крошечный телевизор пыжится через помехи, чтобы Надю развлекать.
Туда-то привычно направлялся Гаврила. Сыр он всё-таки купит, плавленный брикетик «Дружбы», чтобы вечерние бутерброды разнообразить. А ещё возьмёт кулёк семечек. Какое же лето без семечек?
Так он размышлял, когда вышел на перекрёсток. Справа череда домиков прервалась, открывая дорогу, что вела за пределы посёлка. Почти у горизонта она задиралась ввысь, как взлётная полоса, чтобы взобраться на своего рода холм — даже не холм, а так, насыпь — и сойти на нет. Там уже никто не строился, только выпасали иногда коз, да и то неохотно: за насыпью начиналось дикое поле, рассеченное оврагом.
Солнце уходило туда, за насыпь. Гаврила посмотрел на дорогу, посмотрел, да и свернул на неё. Хорошо посидеть на холме под закатом, а магазин никуда не денется.
Под ногами проминалась пыль. У левого кеда ослаб шнурок, отчего язык при каждом шаге похлопывал, как собачье ухо. Гаврила не стал останавливаться, чтобы подтянуть его. В подзаборной траве стрекотали сверчки, предвкушая тёплую ночь. Солнце садилось, но мир не казался безжизненным — наоборот, в тишине стала явственной пронизывающая его сила. Сок земли, движение воздуха, озарение неба, песня малых букашек — всему этому она была причиной.
Гаврила не смог бы этого сказать, но сила заключала в себе то «хорошо», за которым он пришёл на холм. Только здесь она царствовала безраздельно, потому что не было никого, чтобы её отвергнуть: отгородиться забором, занавеской, телевизором.
С холма он увидел поле, высоко заросшее ковылём и полынью. Увидел овраг, тёмный от кустарника. Хоть закат был ещё светел, сиреневой дымкой подёрнулось поле, и небо — лавандовой синевой, сквозь которую проступила луна.
А ещё на поле был жираф. Он бежал вдоль оврага неторопливыми скачками, чуть вздымая колени. В каждом ленивом прыжке он, вздымаясь, чуть замирал, прежде чем снова опуститься на землю. Под узорчатой кожей ходили мышцы, показывая мощь, даже излишнюю для таких стройных ног, такой гладкой спины. Ковыль вокруг него всплескивался волнами.
Шея жирафа тянулась так, будто он норовил лизнуть фиолетовым языком луну.
И всё-то в нём было чрезмерно, как будто по край залили в него жизни: и пестрота, и ноги эти, возвышающие его над самыми высокими сорняками, и выпирающая грудь, и длинноухая голова, увенчанная мягкими рожками — и, конечно же, шея. Ни одному животному такая не требовалась для выживания, но у жирафа она была — как роскошь, как символ, как будто иначе бурная жизнь не поместилась бы в нём. Сам бег его сейчас был такой же роскошью. Он ведь никуда не стремился, не спешил. Никто не гнался за ним, и сам он ничего не преследовал.
Нет, пятнистый красавец бежал потому, что наслаждался. Травы расступались перед ним, оглаживали рёбра шёлком, короткую рыжую гриву тормошил сизый ветер, и Гаврила понял, что они играют: жираф и так избыточно наградившая его сила. Играют не на победу, а для радости движения, без правил и принуждений.
Гаврила сидел на вершине холма, созерцая чудо. Он не рассуждал о том, откуда африканский гость взялся в средней полосе, почему так естественно ему и просто среди ковыля — не это было главным. Не главным казалось и то, что Гаврила забрался на холм именно в этот вечер — он вообще не помнил о времени, как будто вне его оказался. Чудо — он явился третьим на этот праздник двоих, но всё же ни на миг не ощутил себя посторонним, нежеланным и лишним.