Когда русскому очень хорошо, ему надо, чтобы было хоть за что-нибудь стыдно. И он вспоминает родственника или друга, которому сейчас живется тяжело и ему делается стыдно перед ним. Потом приходит спасительная мысль – «ну я же ему не виноват, что у него так», и становится на какое-то время легче. Но подлая, хитрая и бездушная память быстро и с радостью выкопает нужный файл, нужное «личное дело товарища», который пострадал при твоём участии, либо бездействии и всё равно загонит тебя в капкан Совести. И, знаешь, мой умный, совестливый Читатель, — это правильно. Да! И так можно и так нужно жить. Тут, можно сказать, вся наша «достоевщина», где каждый друг перед другом виноват. И дело-то вовсе не в какой-то определённой вине, не в действии, либо бездействии, а в том, что все мы неразрывно связаны между собой миллионами нитей и ниточки эти: любовь, дружба, привязанность, честность, сострадание, искренность, радость, вина. И когда хоть одна такая ниточка рвётся вам становится больно. Должно становиться больно, потому как если больно не становится, то жизнь ваша скудеет, мельчает и теряет человеческий облик. Вы просто добываете и едите. И всё. Потом исчезаете.
Мой друг, Юра Лепёхин, любил женщин и читать. И ещё пить и спорт. Пил он всё, а в спорте предпочитал бегать и теннис. А вот насчёт женщин и читать он был сильно разборчив. Почему «был», потому что умер. После пробежки присел на скамейку у дома и умер. Сердце. Мгновенно.
Не знаю, как сейчас, а когда Юра был жив, он был очень весел и неприхотлив. Он приходил к нам в офис в спортивных трусах, футболке, с новой девушкой и говорил:
— Это моя сестрёнка, Анечка, из Кишинёва.
Имена девушек менялись, название города никогда. В его звучании слышалась нежность.
По традиции его спрашивали:
— Это старшенькая? В тот раз младше была.
— Растут сестрёнки, растут, — отвечал Юра, — не угонишься, и все к братке. И всем по серьгам, и все в Москву.
И что-нибудь цитировал из «Трёх сестер», или любой другой подходящей книжки. Память его не напрягаясь выдерживала тонны строчек на разных языках. Я помню его любимое в состоянии очень винном:
Велик и славен, словно вечность
Король чьё имя Благородство,
И отступила бесконечность,
И уступило первородство…
И тогда, да и сейчас, не могу до конца осознать огромный смысл этих великолепно зарифмованных строк. Пока еще только пробую на вкус эту последовательность «вечность… первородство… бесконечность…» Очень вкусно, но вот что именно? Чем оно пахнет – эта «бесконечность»? Бедный Юрик…
А жили мы вполне земной, бесшабашной жизнью. Юра рассказывал: — У меня девушка, новая. Хорошая, замужем. Муж в Новороссийске живет. Приезжает по субботам. Утром просыпаюсь, кто-то хрясь по морде. Ага, значит – суббота.
Юра закончил Универ, подписал бегунок и забыл выехать из общаги. Там он прожил еще счастливые пять лет студенческой жизни, без напряги на учебу. Коменданту он привозил из Белой Глины гусика, сало и прочую снедь и тот соглашался терпеть Юру студентом до следующего гусика. Невозможно нормальному мужику выехать из нашей общаги добровольно, потому что общага на 90% была женской. Из наших 10% половина была ботаники, не по факультету, а по жизни. Из оставшихся работоспособных мужчин две трети были либо женаты, либо намертво пристегнуты к конкретной девушке. Так что Юра оставался единственным дипломированным самцом, не считая нескольких разгильдяев без диплома.
В то советское время Юра умудрялся жить жизнью хиппи. Он был, на удивление, совершенно свободным человеком. Он знал, как делать хорошо и не делал. Знал, что делает плохо и продолжал. Человек. Юра был человеком добрым, но слабым, даже не то, что слабым, а абсолютно беззлобным. Злой не должен быть сильным. Добрый не может быть слабым. Почему так часто наоборот? Инь и Янь.
Летом он всегда ходил в шортах и майке, зимой джинсы, свитер, куртка. Ни разу не видел его в костюме. Он отслужил срочную службу на морфлоте, на подводной лодке, 3 года. Когда его спрашивали, служил ли он в армии, он отвечал, — Нет. А потом, когда спрашивавший отходил, он добавлял, — Я служил на флоте.
Родители его были по тем временам люди обеспеченные. Отец в райкоме партии курировал сельское хозяйство. Отсюда и гусики, и снедь. Во времена перестройки и позже, когда пошёл гулять по стране частный бизнес, многие Юрины друзья и знакомые здорово поднялись через Юриного папу. Гоняли составами семечку, зерно и другое продовольствие по стране и за границу. А Юра с этого имел гусика и снедь для друзей и коменданта. Да большего он и не хотел. Не его это было все, не его. Мы с ним часто еле нагребали на пиво по карманам.
Девушки летели на Юру как мотыльки. Они понимали, что он ненадежен, не стабилен, он не та стена, за которой можно укрыться и плечо не то. Он был слишком свободен. И жутко обаятелен. И как человек свободный, врать не мог. И на эту его свободу, обаяние и откровенность слетались мотыльки.
Потом папа купил Юре однокомнатную квартиру и машину Жигули. Квартиру он купил, наверное, только для того, чтоб Юра, наконец, выехал из общаги. Юра из общаги выехал, но общагу, все ее прелести и обычаи перевез в квартиру. В квартире был телефон. На телефон звонили друзья и девицы. Когда ему звонили девушки, он всегда говорил:
— Конечно, сестренка, приезжай. Да, возьми, если хочешь… Да все равно что.
Иногда сразу их приезжало несколько, причем друг с другом не знакомых. Юра, готовил еду, накрывал стол. Весело общался со всеми, не замечая их косых, друг на друга, взглядов. Он был само радушие. Усаживал всех за стол, наливал и, очень серьезно выдавал первый тост:
— Давайте, сестренки, за братика, на брудершафт.
Через час это уже была одна веселая компания, практически семья. В Юриной орбите девушки переставали кукситься и становились подругами, причем многие надолго. В то время мы еще не знали, что надо лепить принцессу из той, которая рядом, а не искать готовую. А, впрочем, мы и готовую тогда не искали.
Мы все время куда-то уезжали, а если не уезжали, то хотели уехать. Уехать, уехать… уехать, к чертовой матери. Самый умный лев, Лев Николаевич, всю жизнь рвался уехать. Уехал. Простыл. Умер на станции. И все-таки, в дороге. В пути.
Юра был единственный человек, с которым мне комфортно было молчать. Прилетая из штатов, я часто останавливался у него. Иногда сутки напролет мы не говорили друг другу ни слова и никакого неудобства при этом не испытывали. Когда я прилетел первый раз, привез ему в подарок кроссовки. Я тогда еще много не зарабатывал и кроссовки купил дешевые, как оказалось из кожзаменителя, хотя я этого и не знал. Юра в них побегал, пропотел и закинул в кладовку. Потом он умер.
Не знаю почему, но мне до сих пор стыдно именно за эти дешевые кроссовки. Ведь мог же взять подороже, мог. Теперь, когда я покупаю кому-нибудь подарок, я понимаю, что человек смертен, и может получиться так, что в следующий раз ты будешь дарить ему только цветы. А вообще я люблю дарить подарки. Когда дарят мне радуюсь. Но немного стыдно.
Прошло уже много лет. Больше двадцати. Я вспоминаю Юру уже не каждый день, но часто. А когда вспомню, особенно перед сном, про себя шепчу:
— Упокой, господи, душу раба твоего Юрия… Германа…. Анатолия. Рабу божию Евдокию. Прости им грехи вольныя и невольныя…
Дальше я не знаю. А вот это помню откуда-то. И помню крепко. Не то, что помню, знаю.