Вспоминая

Прочитали 27214

12+








Содержание

Сборник теней Великой Французской Революции

Anna Raven (А. Богодухова 2020-2021)

 

  1. Отец и Дочь

Клод-Этьен Ларидон-Дюплесси – высокопоставленный чиновник в ведомстве генерального контроля над финансами имел репутацию человека сурового и строгого. Он не допускал слабости ни у себя, ни у подчиненных и предпочитал, чтобы последнее слово оставалось за ним и только.

            Но у этого человека было сердце. И в сердце этом был бесконечный свет, имеющий имя его дочери: Анна-Люсиль-Филиппа или, как звали её в доме – Люсиль.

            По мнению Клода, Люсиль была самым чутким, нежным и мягким ангелом, какой мог спуститься на землю. Её звонкий тоненький голосок, большие глаза, свет невинности в них и чуть волнистые с золотистым отливом волосы – всё это восхищало и смягчало сердце Ларидона-Дюплесси. В ведомстве он был суров и решителен, а дома он превращался в папу. Над которым Люсиль беззлобно подшучивала из-за его неловкого обращения с кружевами на рукавах…

            Дома он был совсем другим человеком.

            Люсиль росла солнечной, тёплой, красивой и добродетельной. Она проявляла интерес к литературе, много читала, хорошо владела вышивкой и была музыкальна. Клод-Этьен не видел в ней ни одного несовершенства. Он – въедливый к своим коллегам, дотошный к бумагам, вознес дочь свою до идеала.

            Иногда Клод останавливал на ней свой взгляд, замечая с печальной тоскою, что она слишком быстро растет и уже совсем не походит на маленькую девочку, которая весело носилась по летнему саду, пугая мать. Он смотрел и не мог поверить, что от него – грубого в деяниях, иногда даже резкого в словах, человека не самой приятной наружности могло родиться такое светлое чудо.

-Это дар, — тихо, чтобы не слышала даже жена, шептал он, ни к кому не обращаясь, когда Люсиль декламировала что-нибудь для гостей. – Это дар от Бога!

            И, конечно, Клод знал, что Люсиль с ним не навсегда. Когда ей было двенадцать лет, он осознал это. Начал осознавать, не умом, нет – сердцем. Это было страшно. Казалось, ржавые крючья проходят по его душе, раздирая ее в клочья.

            Его ангел, его родная дочь, любимый кусочек света однажды покинет родительский дом.

            Клод-Этьен обещал сам себе, что найдет ей самого достойного человека, который будет любить Люсиль от всего сердца, но понимал и то, что никто и никогда не полюбит его дочь так сильно, как он.

            Тот, кто займет место отца в сердце Люсиль, вытесняя Клода, будет ей мужем, будет ее спутником, но это не он ведь вскакивал на каждый судорожный вздох болеющей пятилетней Люсиль, не он переживал и трясся, когда она носилась по летнему саду вокруг клумб и не он копил состояние для нее, чтобы сделать ее наследницей хорошего состояния.

-Единственная его заслуга будет в том, что он просто окажется смазлив! – в сердцах как-то бросил Клод своему отражению в начищенном зеркале, так как только зеркало знало настоящего Этьена, знало, что для него значит его дочь.

-Да, — продолжал Клод, обращаясь к своему отражению, — окажется смазливее других и, конечно же, падет от чар моего ангела, а она…

            Договорить он не сумел – несправедливость сжала горло невидимыми калеными щипцами.

            Кто-то будет для Люсиль на первом месте. День, когда она уйдет из родительского дома к мужу (которого Клод-Этьен уже заранее проклинал), станет для Ларидона-Дюплесси черным днем. Весь его свет, свет его жизни, сосредоточенный на Люсиль, впитавшийся в ее взор, его плоть и кровь, плод его лет жизни и итог того, что годы не прошли зря, его наследие – все это отдалится от него!

            В глазах защипало…

***

            Когда страшно боишься чего-то, судьба смеется над тобой и, принимая твой страх, она оживляет его, даёт ему лик и имя, превращает из смутной тени в ощутимый образ, материализует его в твою жизнь.

            Клод-Этьен Ларидон-Дюплесси боялся, что его дочь свяжется с каким-нибудь нищим и никчемным человеком, и, что хуже того, в горячем порыве юности полюбит его. И даже если эта влюбленность пройдет, она оставит шрамы на нежном ее сердце, а он никогда не хотел, чтобы у Люсиль остались хоть какие-то шрамы, хотя, разумеется, понимал, что не в силах оградить ее от всего на свете. Однажды Люсиль все равно придется повзрослеть, столкнуться с тем, от чего отец не сможет ее защитить, но, он должен постараться сделать так, чтобы раны эти были минимальны, а препятствия были пройдены его дочерью достойно, и всё же…

            О, как Клод-Этьен хотел, чтобы только богатый, знатный и добродетельный, скромный юноша полюбил Люсиль, и она чтобы полюбила его в ответ. Конечно, придется смириться с разлукой с дочерью, с тем, что она больше не только его дочь, но и чья-то жена, а в дальнейшем, и мать, но все же…

            Если оставлять родную кровь, плоть и итог всей своей путанной и противоречивой жизни, то только достойному лицу.

            И, разумеется, судьба забрала страх Клода-Этьена, приняла его, впитала и, изменив порядком из теневого сделала реальностью.

            В дом Ларидонов-Дюплесси попал Камиль Демулен.

***

            Что в нем было такого? Молодой, неизвестный адвокат  без особенного успеха в делах, слишком уж романтичный для суматошного века, заикающийся в волнении…

            Его привели в дом Дюплесси и он стал бывать в гостях. Вел себя скромно и был острого достаточно ума, хоть и не обладал кроме ума, ничем. Неплохо складывал эпиграммы и обращался свободно с античной историей, легко рассуждая о ней и деятелях прошлого.

            Но в доме Клода были блестящие молодые люди достойного положения и происхождения, и он даже предположить не мог, что его дочь всерьез увлечется этим…нищим адвокатом.

            Ведь Люсиль была умна, она прекрасно знала, откуда идет ее род, сколько за нею стоит приданого и какую партию ей следует ждать. Но…

            Но Клод-Этьен не учел нежную душу Люсиль. Не учел ее романтических стремлений и совершенно потерял всяческий контроль, низведя заранее Камиля до совершенно безопасного и почти бесполезного гостя.

            Когда же он вдруг понял, что Камиль Демулен слишком уж часто смотрит в сторону Люсиль, что и дочь легко смущается от одного его присутствия и щеки ее краснеют, когда он робко и тихо заговаривает с нею…

            Когда произошло все это – состоялся нелегкий для двух мужчин разговор.

***

-Мой друг, — Клод-Этьен имел богатый опыт в строгом взыскательном разговоре и, хотя был возмущен такой наглостью Демулена (да как он вообще посмел даже думать о Люсиль!), мялся совершенно по-мальчишески и осторожно выбирал слова, теряясь в горящем каким-то странном огнем глазах юноши, — мой друг, мне кажется, или ваше сердце несколько… неравнодушно к моей дочери?

            Он ожидал, что Камиль смутится, как обычно и бывало, когда он вдруг начинал с ним разговор за столом, что начнет даже отрицать и заверять, что у него и в мыслях ничего не было, но Демулен спокойно, не сводя взгляда от Клода, вдруг ответил:

-Моё сердце живет и бьется для одной только Люсиль, если вы об этом.

-Это чёрт знает что такое! – спокойный тон Камиля вывел Клода из себя. – Да вы, молодой человек, да вы… да кто вы вообще такой?! Моя дочь может рассчитывать на партию более достойную, чем ваша!

            Но Демулен выдержал и это:

-Я люблю вашу дочь, месье. Ничего это не изменит. Сердце Люсиль я не смею неволить, но она ясно позволила мне знать, что разделяет мое чувство. Светлое чувство, уверяю вас. Я не хотел оскорбить ваш дом, и я не считаю…

            Странное дело – лёгкое заикание Камиля пропало.

-Нет моего благословения! – для верности Клод-Этьен рубанул по воздуху ладонью, как бы отсекая Камиля от своей семьи. – Я хочу, чтобы вы не смели даже давать надежду моей дочери!

-Вы редко бываете на улицах, месье, — Демулен неожиданно улыбнулся уголками губ, — вы не слышите речей, что раздаются то тут, то там? Происхождение не будет значить ничего, если грянет бунт бедноты. Происхождение и богатство не помогут вам устоять на ногах. Прошу вас…Люсиль тревожна за вашу реакцию, она не смеет открыть вам и слова о нашей любви друг к другу…

-Никакой любви! – взревел взбешенный Клод-Этьен, — вы – никто! Вы – пустое место! Адвокатишка! Да если бы вы имели хоть что-то за своей душой, кроме романтичных своих воззваний к истории! Да если бы…

            Он не договорил, отмахнулся.

-Смею вас заверить, — холодно отозвался Камиль Демулен, — что понимаю ваш гнев. Я знаю, что у вашей дочери есть весомое приданое, но и я не ничтожен так, как вы говорите.

            Ссору прервало появление мадам  Ларидон-Дюплесси, что от всей души симпатизировала Камилю и была уверена, что для Люсиль лучшей партии и быть не может.

***

            Новая гроза разразилась и с большей силою в апреле 1787 года, когда Демулен или, как выразился, скрипя зубами, Клод-Этьен:

-Паршивец Демулен…

            Сделал предложение Люсиль. Люсиль отреагировала смущением и легким испугом, взволновалась и, с трудом скрывая радость свою, бросилась в дом, поделиться с матерью и отцом. Но встретила мрак.

-Нет моего благословения! – сразу же отреагировал Клод. – Нет и ни за что! У него нет ничего, на что он мог бы содержать семью. Вся его карьера…

-Папа! – Люсиль топнула маленькой ножкой. Она с трудом сдерживала слезы. Еще пару минут назад она светилась от счастья и ощущала себя настоящей женщиной, что вот-вот познает счастье супружеской жизни, а теперь была готова разреветься как маленькая девочка.

            Она все-таки разревелась. Громко кричала и даже разбила несколько тарелок, а в конце – лишилась чувств, не добившись, ровным счетом ничего, и как-то мгновенно обессилев.

            Слезы, уговоры не помогли. Клод-Этьен, как не рвалось его сердце от боли, все-таки не сумел заставить себя согласиться на этот проклятый брак.

            Мадам Ларидон-Дюплесси вышла к Камилю и, сама чуть не плача, выпроводила его прочь…

***

            Когда пала Бастилия, в народе заговорили со всех сторон о многих именах и новоявленных лидерах. Клод-Этьен не старался особенно подслушивать, но ему некуда было деться от имени, что тревожило его, и по-прежнему было с Люсиль.

            Камиль Демулен! О, как восхваляли его статьи и слова. Его цитировали, его переписывали и куда бы ни шел Клод-Этьен, он всюду натыкался на имя ненавистного выбора своей любимой дочери.

            Гремело по улицам, шумело по проулкам и закоулкам. Шелестели газеты, и листовки кто-то разбрасывал с пугающей услужливостью. Постоянно кто-то кого-то к чему-то призывал, где-то постоянно кто-то умирал, и речи разносились по площадям. И толпа радостно подхватывала эти речи и, изголодавшись по хлебу и крови, рвалась  к смерти, к погромам, к бунту.

            Бунт нищеты не встал еще во всей своей красе, но уже поднял голову.

            И тогда Клод-Этьен понял, что его дочь – это не только дар от Бога, но и дар от Дьявола, потому что ему приходилось смириться с ее выбором. Теперь, когда Камиль Демулен стремительно возвышался, у него не оставалось ничего, кроме уступки.

***

            Клод-Этьен был опытен. Он знал, что когда толпа кого-то возносит, она его легко и губит. Сегодня ты можешь быть богом, а завтра толпа разорвет тебя в гневе и в ярости, будет проклинать самыми последними словами…а ты ничего не сможешь сделать, ведь любое твое действие будет вызывать только новый приступ ярости.

            И никак нельзя спастись от этого монстра.

            Но Демулен снова стал прохаживаться рядом с домом Дюплесси. Люсиль снова веселела, когда замечала его и Клод-Этьен понимал, что выхода нет – придется ему дать свое благословение на этот брак, ведь в противном случае, Люсиль уже не отступит и не отступит уже сам Демулен и все его слова и благословения не будут уже никому нужны – что-то надвигалось, чего не было прежде. Шла какая-то страшная сила, от которой нельзя было спастись.

            Его дочь должна была, выходит, как-то оказаться в потоке той силы, что собиралась, в том напряжении, что висела в воздухе, и сердце Клода ныло от этой безысходности, ведь Люсиль явно была счастлива всей той буре, что вот-вот должна была ударить с новой, невиданной прежде силой. Люсиль была молода и не знала смерти, ей казалось, что есть только жизнь и война, ее глаза горели, а Камиль воплощал все то запретное и заманчивое, что шелестело по улицам, не имея еще четкой формы.

            А вот Клод-Этьен был опытен в жизни. Он знал очень многое, но знание не спасало его.

            Ларидон-Дюплесси понимал ясно, что его дочь – его плод жизни травит теперь ему душу, рвет сердце своей страшной, жуткой и непонятной любовью к Демулену.

            Да что же она в нем нашла…

***

-Ты любишь его? – Клод-Этьен спросил тихо, стараясь не пропустить и мгновения из лица Люсиль. Ему тяжело было бы отдать ее даже самому достойному, а тут…но жизнь имела свои планы, судьба складывалась странно и суматошно и как тут было угадать, кто достоин, а кто нет, кто уцелеет в той буре, что вот-вот должна обрушиться?

-Да! – Люсиль выкрикнула. В этом крике было отчаяние и жалость тех двух лет, что она потеряла из-за отца. Из-за его упрямства.

            Он помолчал. Он надеялся, что она скажет, что не любит больше Камиля. Вообще – хотел даже верить, что Люсиль скажет:

-Я никуда не уйду от твоего дома, папа.

            Надеяться, что дочь навсегда останется с ним, даже если надежда сама на такой поворот событий эгоистична.

-Люблю, — повторила для верности Люсиль. – Люблю, папа!

            Она зарыдала, закрывая лицо руками, не понимая, почему ее любимый папа пришел спросить ее об этом, разве не видит он, как бьется ее израненное сердце по этой любви? Разве не видит он, как она бледнеет и мечется в бессоннице? Почему ему так нужно снова терзать ее?

            Он помолчал, не зная, как найти в себе силы, чтобы сказать ей то, что дал себе клятву сказать.

-Завтра, — наконец промолвил Клод, — я скажу Камилю, что даю согласие на ваш брак.

            Люсиль замерла. Клод-Этьен почувствовал, что закрывает свое сердце раз и навсегда этими словами на металлический замок, запирает в клетку. Отныне он будет глух к миру, ведь его мир кончается в эти минуты – Люсиль больше не только  его дочь, она теперь будет женой этого…паршивца.

И этот паршивец будет для нее на первом месте.

Люсиль бросилась ему на шею, безотчетно шепча:

-Спасибо, спасибо, папочка. Спасибо!

            И Клод-Этьен был счастлив, что она не видит его слез – он дал себе клятву никогда не быть слабым для своей дочери.

            Ах, если бы он только мог знать, какую короткую жизнь подготовила судьба для Люсиль, если бы он мог только предвидеть, как страшно оборвется ее путь и мог бы броситься к гильотине вместо нее…

            Но он не знал этого. Не знал, когда обнимал свою дочь, впервые за долгое время улыбающуюся так светло, как мог улыбаться лишь настоящий ангел…

 

Примечание: Люсиль Демулен была гильотинирована в 1794-м году, через неделю после казни своего мужа — Камиля Демулена (34 года), в возрасте 24 — х лет. У нее остался сын Орас (1792 — 1825)

  1. Симона

Февраль, 1824 г., Париж

Симона  вскочила с криком. Она была уже стара, но крик, сорвавшийся с губ ее, был очень звонким, почти молодым. Может быть, всё дело в том, что во сне, приходившем к ней почти каждую ночь на протяжении трех десятков лет, раз за разом возвращал ее в молодость?

 

Ей казалось, что в ушах, ни разу не выцветшим звуком за течением лет не погас голос…страшный крик, последний крик единственного человека, которого она любила, за мгновение до смерти:

-Ко мне, моя подруга!

Так кричал Жан-Поль Марат, когда эта дрянная девка (3) вошла к нему с ложным отвлечением и совершила предательское убийство, два раза всадив нож в его уже болезненную грудь.

Сегодня ночью Симона снова была там, в ванной. Сегодня она снова слышала крик и видела, как полилась кровь Марата и как та, сумасшедшая, обезумевшая девица, с горящими от собственного деяния глазами, метнулась в сторону, но, разумеется, не смогла уже сбежать.

Симона прикрыла старые свои глаза, пытаясь унять слишком яркий, преследующий ее годами образ. Если бы она была одна в этой бедной парижской квартирке в эту ночь, то, без сомнения, дала бы волю слезам, но сегодня с нею Альбертина (4) – двум, одинаково несчастным от печальной известности женщинам было легче выживать. Они были одинаково бедны, ушли люди, что помнили связавшего их великого Марата, и теперь история оставила их окончательно…

Оставила в нищете бедной парижской квартирки.

Впрочем, Симона слишком хорошо знала историю, видела ее лик, воплощение в Революции и знала, что в таком грехе, как беспамятство, ее нельзя упрекнуть. Революция не забудет.

Может быть, поэтому Симона и не стала бежать в Англию, как бежал когда-то Жан-Поль, ее дорогой и милый сердцу человек, когда за ним шла охота?

Симона оглянулась на тонкую, почти незначащую ничего в условиях нищеты перегородку между своей потрепанной постелью и постелью Альбертины – она не проснулась от ее крика, уже хорошо, не стоит ее будить, ей приходится еще хуже. У Альбертины страшно болит спина, и только сон приносит ей облегчение.

Подумав об этом, Симона окончательно взяла себя в руки и вернулась обратно в постель, легла на пропахшую затхлостью подушку, прикрыла глаза, надеясь, что ей удастся заснуть, но старое сердце слишком быстро стучало и не могло успокоиться. Симона представила, как утром увидит в пыльном и неровном зеркале не только мелкую сетку морщин по всему лицу, но и ужасные тени под глазами и…почему-то улыбнулась.

Она слишком давно ждала смерти. Уже три десятка лет.

***

Отец Симоны – корабельный плотник Николя Эврар имел одну дочь от первого своего брака и трех дочерей от второго. Симона была старшей дочерью второго брака.

В их доме всегда было очень шумно. Отец, смеясь, говорил, что живет в самом прекрасном цветнике, и это было правдой – все четыре дочери Эврар обладали нежностью черт и были хорошо слажены. Их юность подчеркивала привлекательность и в большом количестве вокруг них вились поклонники. Только вот Симона все никак не могла понять, что нужно ее требовательному сердцу и не могла сказать, что душа откликается на чей-нибудь зов особенной остротой.

Все как будто бы шло в пустоту, пока в их доме не появился неистовый обличитель старого режима – Жан-Поль Марат, скрывающийся от преследования полиции Лафайета.

Симона навсегда запомнила октябрь девяносто первого года и то, как появился на пороге квартиры по улице Сен-Оноре мужчина с пронзительным, будто бы прожигающим насквозь, взглядом.

«Друг Народа» — так его представили. Сказали, что нельзя его выдавать, а нужно спрятать. Сказали, что он ведет газету, в которой призывает народ бороться за свободу.

Марат был известен во многих кругах к тому времени и появление такого солидного человека, нуждающегося в помощи, и обладающего гипнотическим взглядом… это свело Симону с ума. В тот же день она поверила в революцию и в свободу так, как не верила никогда и ни во что.

В день их знакомства Симоне было двадцать семь лет, а Марату – сорок восемь.

-Он старше тебя на жизнь, — попыталась образумить ее сестра Катерина, всерьез обеспокоенная мгновенной переменой в Симоне, которая до появления Марата будто бы была нераскрывшимся бутоном, а теперь – воспылавшим к жизни цветком. Вся сонливость и даже ленность, с которой она существовала, оставила ее одним мигом, ей захотелось творить, работать, любить, ненавидеть…

И от слов сестры Симона только отмахнулась. Катерина мрачно покачала головою:

-О чем ты думаешь? Его жизнь – сумасшествие. То, что он до сих пор жив…

-Не говори мне ничего! – Симона в первый раз проявила всю строгость, на какую была способна.

***

Симона приоткрыла глаза – Альбертина как-то особенно шумно вздохнула, и это вывело Эврар из размышлений и воспоминаний, от которых было больно и жарко, приятно и холодно. Пару минут она лежала, прислушиваясь к дыханию Альбертины, но, по-видимому, та еще не думала просыпаться, и Симона позволила себе успокоиться.

Они хорошо сошлись: сестра Марата – Альбертина и Симона. Альбертина была старше Симоны и Эврар боялась, что ее не примут, но сложилось иначе.

Когда стало известно, что Симона скрывала у себя Жан-Поля, что именно она содержала его газету «Друг Народа» и жертвовала всем своим состоянием для своего возлюбленного, Альбертина написала ей горячее письмо, которое, втайне от нее, Симона иногда перечитывала.

За годы Симона знала его наизусть и сейчас, прикрыв глаза, она без труда смогла представить смятый уже листок, где поплыли в некоторых строчках чернила:

 

«Народ, твой добрый гений поступил иначе: он позволил, чтобы божественная женщина, душа которой походит на его душу, посвятила свое состояние и свое усердие спасению твоего Друга. Героическая женщина, прими славу, которую заслуживают твои добродетели! Да, мы все тебе обязаны…»

Симона вздрогнула. Она не любила слово «обязаны». Что-то было в этом слове неприятное. Впрочем, был и другой момент. Альбертина писала про схожие души, имея в виду схожую душу самой Симоны и своего брата.

О, как же Симоне хотелось, чтобы это было правдой!

***

Жан-Поль не был идиотом. Он сразу, без труда, разглядел, что творится в голове и сердце молодой госпожи Эврар, но сделал честную попытку отстранить ее от себя. Она не отступила.

Настойчивость прежде не проявлялась в чертах Симоны, и она сама не знала, что может так страшно сопротивляться. В одном лишь была уверена – отступать нельзя.

Счастье их не длилось долго: Марат должен был временно отправиться в Британию, и тогда Симона ссудила его деньгами. Утром же, после его отъезда, она, рыдая, прочла в оставленной ей от него записке:

«Прекрасные качества мадемуазель Симоны Эврар покорили мое сердце, и она приняла это поклонение. Я оставляю ей в виде залога моей верности на время путешествия в Лондон, которое я должен предпринять, священное обязательство – жениться на ней тотчас же после моего возвращения. Если вся моя любовь покажется ей недостаточной гарантией моей верности, то пусть измена этому обещанию покроет меня позором…»

-Не женится, — Катерина тихо заглянула ей через плечо, читая священную для Симоны записку.

В тот день Симона впервые ударила сестру. Ударила она ее не сильно – в этом она могла поклясться и сегодня, но Катерина зарыдала, наверное, больше от обиды, и выбежала прочь.

***

Симона вздохнула и снова открыла глаза – что за напасть? Сон не приходит. Вместо него вспоминается прошлое, и вспоминается куда ярче обычного.

Она перевернулась на другой бок – скрипучая кровать замедлила ее движения, и, как оказалось, затекла еще рука, а Симона даже не заметила этого. Перевернувшись же, Эврар попыталась прислушаться к себе – сердце уняло тревожный стук и билось размеренно, спокойно, но сон все равно не приходил.

***

Катерина была права – он не женился на ней по возвращению из Лондона, но она ни словом, ни даже взглядом не укорила и не напомнила ему про записку и обещания. Это даже не испортило между ними отношения.

Симона ссужала его и его газету деньгами, как могла, работала в его типографии, переписывала его бумаги и всегда была рядом. В письмах она не могла разобраться с тем, как его называть – братом ли своим, другом…мужем?

 

Называла по-разному, замирая в томлении и ожидании прояснения отношений между ними.

Прояснение наступило в августе девяносто второго года. Они жили вместе, договор на съем жилья был оформлен, конечно, на Симону – Марат оставался удивительно нищим. Но Симона даже не думала как-то возмущаться этому, она приняла как должное тот факт, что её состояние уходит на благо Революции и спасение Друга Народа. Деньги вообще перестали иметь для нее какую-то ценность. Они были нужны, но она не гналась за ними.

Те дни, в квартире по улице Кордельеров – тридцать, Симона вспоминала со сладостью в сердце. Марат, конечно, был вечно то на улицах, то в залах, то в домах, но он был рядом. Он принадлежал ей. Хоть не было между ними брака никогда, но он был с нею…

И одиноко ей не было – с ними жила Альбертина, а позже переехала и не нашедшая защиты в этом мире, кроме сестры Симоны – Катерина.

***

-Ко мне, моя подруга! – Симона вздрогнула и снова села на постели. Крик Марата раздался у нее будто бы над ухом. Она проморгалась, оглянулась, и с трудом уняло в старой своей груди нервную боль.

Разумеется, в этой нищей комнатке никого, кроме нее самой и Альбертины не было, но крик – он прозвучал так ясно!

Откуда же было ему взяться через три десятилетия от ЕГО смерти?

***

О, как она кляла, что не выгнала второй раз эту дрянь! В первый раз нагловатая девица приехала, и, фальшиво заминаясь на пороге, попросила аудиенции с Маратом, желая раскрыть ему заговор – Симона выставила ее прочь, сославшись на болезнь Жана.

Он, и в самом деле, был нездоров – экзема разъедала и раздражала его до жути. Ванная хоть как-то облегчала его страдания, но допустить в ванную можно было только по особенно важным делам или особенный круг людей. Девица же, по мнению Симоны, не входила в этот круг…

Да и что она могла сообщить?

-Единственное, что она может сказать, это то, что дочь пекаря увела от нее какого-то гражданина, — презрительно отозвалась Альбертина, когда Симона поделилась с нею своим сомнениям, — к черту девицу!

Но она заявилась опять. Симона обеспокоенно оглядела ее, пытаясь угадать – не зря ли она так жестока к этой девчонке, что младше ее на несколько лет? может быть, дело действительно важное?

И пропустила…

 

***

-Ко мне, моя подруга! – Симона вздрогнула – ей снова почудился этот крик. И снова вокруг – никого. Неужели, ей это снится? Неужели смогла она задремать, полусидя на постели? Нет, так дело не пойдет, нужно лечь…

Скоро придет рассвет, а она так и не узнала нормального сна.

***

Шум…

Симона ясно помнила, как раздался за дверью какой-то страшный шум, в котором сжалось тревогой ее бедное сердце.

А затем крик, что приходит к ней не первый десяток лет:

-Ко мне, моя подруга! – и стон…

Как она влетела в комнату, как бросилась к его телу? Как ее оттащили? – Симона не помнила ничего из этого. Помнила, как она билась над ним, как рыдала на его окровавленной груди, и как рыдающая Катерина смывала его кровь с ее лица.

Как не порвали эту дрянную девчонку и куда ее дели – Симона тоже не знала. Она те дни, а если честно, и с того дня до сегодняшнего, проводила в полусне, не соображая нередко, что вообще делает…

Просто в тот момент все утратило для нее значение. Ей казалось, что это она умерла, что это она убита, а не Жан. И это ей надлежит лежать окровавленной, а не ему.

-Ко мне, моя подруга, — приходил его крик ночью, и Симона вскакивала на когда-то их общей постели, которую делила теперь с Альбертиной, так как одна боялась засыпать.

-Ко мне, моя подруга, — приходил его крик неожиданно днем, когда она пыталась стряпать обед и руки дрожали.

-Ко мне, моя подруга…

Этот голос, кажется, шел за нею по улицам, таился в тени и солнце, приходил к ней.

К ней вообще многие тогда приходили. Кто-то с сочувствием, кто-то что-то предлагал. Она ничего не помнила.

Она ничего не понимала. И не хотела понимать.

***

Симона поняла, что уснуть ей не удастся и окончательно села на постели, медленно откинула тонкое, не греющее одеяло в сторону и пошевелила отекшими за ночь ногами. Взглянула на перегородку – Альбертина спит, ну и хорошо… можно встать раньше нее, растопить печь, а то холод подбирается ночью…

***

 

Ее называли «Вдовой Марата», хоть и не были они женаты. Ей назначили какое-то пособие от Конвента – но Симона не отмечала этих моментов. Весь ее мир кончился там, в ванной и она отчаянно не понимала, почему мир кончился только для нее и ни для кого больше?

Франция почитала Марата. Его называли святым. Были его портреты и  слава. Симона иногда останавливалась у какого-нибудь и вглядывалась в глаза…

В его прожигающие насквозь глаза, которые уже закрылись.

И тогда Альбертина, которая была мужественной или Катерина, которая была милосердной, за руку, как ребенка, утаскивали ее в ставший ненавистным дом. Они же и отгоняли многих сочувствующих и любопытных.

А потом пришел Робеспьер. Сам. Он и Марат не были врагами открытого толка, но могли ими стать, если были бы глупее. Они противостояли друг другу, но имели союз, который уберегал их обоих от провала.

Робеспьер говорил с нею тихо. Он вообще всегда говорил тихо, но от его тона, от его слов мурашки пробегали по коже. Его нельзя было не слушать.

И его взгляд…он был пронзительным. Кажется, Робеспьер умел читать мысли – так почудилось Симоне.

Он говорил ей, что нужно делать, как нужно себя вести, может быть, даже выражал сочувствие – Симона не могла ручаться за это.

Максимилиан учил ее, что нужно сказать на заседании Конвента, кого обвинить и как, а она, способная, в общем-то к наукам и обладающая хорошей памятью, не могла понять и разобрать мозгом хоть одного слова.

Только могла повторять.

***

Симона поднялась с постели, плотнее закуталась в накидку – февраль выдался на редкость ветреный и неприятный, колючий.

Стараясь не скрипнуть лишний раз половицей, Симона медленно начала выходить из комнаты.

***

Потом…что-то тоже было. Симона была удивлена, когда узнала, что способствовала своими обвинениями падению «бешеных». Она не думала, что кому-то будет дело до ее слов и не могла даже себе объяснить, что с нею стало.

Но мир выцвел раз и навсегда.

И краски больше не вернулись. Прошли годы и убит был уже Робеспьер, и все…прежние ушли.

Иногда о ней вспоминали, допрашивали, арестовывали, выпускали . Потом забывали и вновь находили(*)

Двадцать четыре года назад ее допросили в последний раз и с тех пор не трогали, но Симона не верила, что это навсегда. Она знала, что история не теряет людей и не боялась. Чего ей было бояться в шестьдесят лет, когда уже три десятка лет ее мир был в выцветшем состоянии…

Где-то в глубине души, Симона уже призывала смерть.

 

***

И смерть пришла. Трагическая, случайная…неловкая.

Симона вышла из комнаты февральским утром тысяча восемьсот двадцать четвертого года и вдруг, у лестницы, нога подвела ее. Падая, Эврар услышала любимый голос:

-Ко мне, моя подруга!

От страшного грохота проснулась Альбертина, но было уже поздно.

Примечания:

 Симона – Симона Эврар, 1764 – 1824 – участница Великой Французской Революции, сотрудница и гражданская жена Жан-Поля Марата, умерла в результате несчастного падения с лестницы в 1824 году.

-Ко мне, моя подруга – A moi, ma chére amie! – последняя фраза Марата

Дрянная девка – Шарлотта Корде, убийца Марата, казненная якобинцами в возрасте 24-х лет.

Альбертина – Альбертина Марат – (1758 – 1841) – сестра Жан-Поля Марата

(*)Имеется в виду – март 1795 года, время Термидорианской реакции, когда Симона была обвинена в пособничестве «террористической деятельности» Марата и несколько месяцев провела в тюрьме вместе с Альбертиной и  декабрь 1800 года, когда Альбертину и Симону снова допрашивали в связи с делом о покушении на Бонапарта 24 декабря 1800 года на улице Сен-Никез.

  1. До конца

Жером Петион зашел в комнату тихо, стараясь не производить лишнего шума. Конечно, он знал, что Шарль Барбару или, как называл его сам Жером — Шарло, — счастливый обладатель крепкого сна.

            Во всяком случае, раньше так и было.  До предательского изгнания, до нищеты – всё это было давно.

            Когда они были еще законными представителями народа. Когда…

            Петион поморщился – ему тяжелее других, наверное, было переносить изгнание по той причине, что он не позволял себе поддаваться чувствам, крепился так, как мог, но боялся, что его силы оставят в самый неподходящий момент и тогда жесткий каркас души треснет.

            И произойдет что-то страшное.

            Шарль действительно спал. Он лежал, свернув свою куртку под голову – куртка была уже старая, истертая и грозила расползтись по швам, но иной у него не было. Спал Барбару крепко и даже улыбался во сне. Его лицо казалось даже детским, хоть и побледнело и заострились черты, но это всё от того, что приходилось жить впроголодь и питаться чем придется и когда придется.

            В комнате стоял стойкий и терпкий запах дешевого вина. Жером без труда обнаружил пустую бутылку рядом с полуразрушенной постелью Шарля.

            Вино, наверное, вызывало особенное чувство досады. Там, в прежней жизни, в Париже, вино у них было хорошим, вкусным, напитанным изысканностью букетов, напоминавших юг, солнце…

            Пойло, которое они могли позволить себе сейчас могло только вырубить сознание и чувства. Оно не было вкусным, вызывало лишь желание ополоснуть рот водой и вылить от всех грехов подальше.

            Но они пили. Морщились и пили. Плевались поначалу, пока не привыкли. Человек привыкает ко всему. Даже к изгнанию.

            Не привыкает он только к несправедливости. Так, разгорячившись от этого отвратительного винища, Шарль, по обыкновению своему начинал вещать о том, что они – он и его соратники – истинные представители народа и спасители всей Революции, что тираны, оставшиеся в Париже, уничтожат всякую свободу и всю нацию.

            Больше всего доставалось сначала Марату. Ну, пока тот был жив. Потом, после смерти Марата, доставаться стало Робеспьеру.

            Доставалось ему от всей широкой, горящей южной страстностью души. Петион не одергивал ни Барбару, ни других своих соратников, но и сам предпочитал особенно не высказываться, считая это тратой времени и чувств.

-Оставим злость себе, и пусть она служит нам знаменем! – пытался в редкие минуты увещевать он.

-Да, Жером, да! – Барбару пытался быть покладистым. – Но каков нахал этот мерзкий, отвратительный…

            Жером вздыхал и больше не пытался остановить поток слов. Бесполезно.

            А Шарль действительно улыбался во сне. Наверное, ему снилось что-то хорошее. Может быть, он был у себя дома, в Марселе, может быть снилось ему хорошее вино и вкусная еда, или какая-нибудь легкомысленная красавица.

            А может быть, во сне он отрубал голову Робеспьеру?

            Жером этого не знал. Ему жаль было, до слез жаль! – будить друга, но он, преодолевая это сожаление, склонился над ним и легонько коснулся его плеча.

            Не сработало. Лицо оставалось таким же умиротворенным и улыбающимся, словно не было всех бед, свалившихся на всю их партию.

            Пришлось потрясти за плечо уже увереннее. В этот раз – сработало.

            Барбару сонно заворочался, потом повернулся и открыл глаза, сонно глядя на Жерома.

-Прости, что я разбудил тебя, мне не хотелось… — это было правдой. Если бы Петион мог, он дал бы выспаться Шарлю вдоволь, и, если бы хоть что-то имел сам – отдал бы ему, невыносимо было смотреть на потертую одежду его, на пойло, которое он заливал в себя – невыносимо.

            Но Петион сам не имел ничего. Никто из павшей партии жирондистов, убегая от преследования, ничего не имел с собой. Обходились малым, довольствовались выживанием…

-Жером…- сонно пробормотал Шарль, — наклонись ниже, я хочу тебя ударить.

-За что? – Жером невольно отшатнулся от постели друга. Он, конечно, понимал рассудком, что Шарль его не ударит, но за его шаг в сторону отвечал не рассудок, а обостренный инстинкт самосохранения, затравленный преследованием.

-Я был в прекрасном месте, а ты меня разбудил, — пожаловался Барбару и, потянувшись, сладко зевнул и после этого сел на постели.

-В прекрасном месте? – Жером улыбнулся, тревожность на миг отступила от него и он, вспомнив о валяющейся бутылке, предположил, что Барбару, наверное, хочет пить и заторопился к столику, где взял расколотый кувшин и передал другу.

            Шарль благодарно обхватил кувшин, сделал из него большой глоток и, только отставив его, ответил:

-Я был дома.

            Петион понимающе кивнул. Для Шарля дом был райским местом. Там все было ему знакомо, известно и любимо.

-Я хочу, чтобы ты поехал со мною в Марсель. Там ты почувствуешь, что такое жизнь и узнаешь ее на вкус. Там много солнца, много зелени и совершенно потрясающие женщины! – говорил как-то Шарль Петиону  и по голосу, по тону, каким он произносил эти слова было ясно, что нет для него священнее привязанности.

            Вспомнив об этом, Петион искренне сказал:

-Мне жаль. Жаль, что я тебя разбудил.

-Да ладно, — отмахнулся Шарль, — если разбудил, значит, была причина.

-Что мы скажем? – тихо спросил Жером, устраиваясь на краешке продавленной и изъеденной жучком софы.  – Что мы скажем нашим друзьям?

            Барбару не подал голоса и даже не взглянул и Жером, выждав пару минут, продолжил свою мысль:

-Когда эта девица заявилась сюда, мы ведь не знали, что она задумала! Она не связана с нами. Мы не виноваты в том, что она убила Марата. Да, ты написал ей рекомендательное письмо, но тебе она сказала, что едет только попросить за подругу…

-И передать брошюры нашим друзьям, — хмыкнул Шарль, оживая, — да-да.

-Она попросила их сама! Ты не хотел давать ей письма. И про них они, наверное, не знают.

-Какая разница? – спросил Шарль, удобнее устраиваясь на постели. – Эта девчонка, да, Жером, именно она! – заявилась, сказала, что хочет ехать в Париж, что может передать письма – и черт бы с ней. Я, честно говоря, вообще удивлен, что она доехала до Парижа! Она передала письма, пыталась их предостеречь, упросить уехать…

-А потом пришла к Марату…

-С третьей попытки, — вставил Барбару. – Один раз написала записку, не получила ответа. В другой раз ее выгнала Симона. И только с третьего раза она вошла в его дом.

-Неважно! – теперь отмахнулся уже Петион, — вошла к Марату и всадила в него нож.

-Дважды.

-Да плевать!

-В самом деле?

            Петион примолк. Ему понадобилась минута, чтобы взять себя в руки и продолжить мысль:

-Я даже не буду спрашивать, нет, не буду! Я просто перейду к тому, что хочу сказать. Она заявляла на суде, что действовала одна.

-Да плевать, — в тон Петиону отозвался Шарль. – Марата народ обожал. Ему, знаешь ли, привычно любить чудовищ. Так вот – неважно даже то, что она там сказала. Ее имя связали с нами. Я даже скажу тебе, что это выгодно нашим врагам. Робеспьеру выгодно убийство Марата. Во-первых, он избавляется от опасного союзника и врага в одном лице; во-вторых, теперь народ, взбешенный этим преступлением, готов ответить настоящим террором. Террором по нам!

-И…что? – Петион сам уже думал об этом, но одно дело – подумать самому, другое, когда ты слышишь подтверждение своим самым страшным мыслям. – Что дальше?

-Ни-че-го, — сообщил Шарль. – Они будут уничтожать нас. Мы будем делать так, как хотели. Будем пытаться собрать силу, но…

            Он не договорил, вздохнул. Петион раздраженно переспросил:

-Что «но»? что? Ты что…сдаешься, Шарло?

            В лицо Барбару бросилось кровь и безумство – не то, каким разил Марат со своих трибун, требуя сто тысяч голов для Республики, не то, что звучало в устах Робеспьера, а какое-то…живое, приближенное к земному.

            Он вскочил. Кувшин с водой, стоявший и без того неустойчиво, с плачевным вскриком обнажил воду по холодному полу.

-Обезумел?! Ты, Жером, что, обезумел? – Шарль сорвался на крик. – Нет! Нет, я не из тех, кто сдается!

            Шарль встретил затравленно-испуганный этой бурей взгляд Петиона и отрезвление вернулось к нему, он выпустил скомканную в пальцах ткань хлипкой рубахи друга, хоть и не помнил, как вообще схватился за него, неловко расправил как было и уже тише, отступая и примиряясь, извиняясь не словом, а тоном, за вспышку, сказал:

-Я не сдаюсь, нет! этого не будет. Сейчас я выйду к нашим друзьям, буду бодр и весел, но ты, мой друг, тебе я могу сказать то, что не скажу им: перспективы наши плачевны.

-Плачевны, — подтвердил тихо Петион. – Да, может быть, ты прав. Вернее всего, ты прав.

            И замолк, не зная, что еще следует добавить. Продолжил Шарль. Он отвернулся к узкому окну, разглядывал издевательски яркую зелень, почти что похожую на ту зелень, что он привык видеть в Марселе, сказал так:

-Жером, сейчас народ жаждет крови и смертей. Я не знаю, выстоим мы или нет, но вразумить беснующийся народ – это редкая удача, а прежде удача была к нам противоречива, сам знаешь.

            Петион кивнул. Шарль не видел этого, но угадал. Продолжил уже тверже:

-Вступая в революцию, мы знали, что может сложиться так, что нам придется отдать за Францию жизнь. Печально, конечно, что мы так молоды, так полны жизни! Но если будет так, если будет именно так… мы все равно уходим не напрасно. Мы сделали нечто такое, чего прежде не было. Мы создали новый мир. Мы приложили к этому руку, каждый из нас! Сорвали оковы, разрушили тюрьмы для духа, и дали возможности каждому, дали жизнь! Скажи мне, Жером, разве этого мало?

            Шарль обернулся, ожидая поддержки и подтверждения своему слово. Петион стоял, понурив голову, и крепился из последних сил от слез.

-Жером? – позвал Барбару мягко.

            Петион поднял голову и слезы предательски выдали его. Он сдерживался так долго от своих чувств, но вот, все же не сдержался.

-Это значит много, Шарло! – заговорил Жером, справляясь со слезой и легкой дрожью в голосе. – Даже если все будет так, мы уйдем достойно. Век тиранов короток. Когда он закончится, народ вспомнит нас и мы победим. Да, именно так!

            Барбару подошел к нему, обнял порывисто и крепко, вкладывая в это объятие все то, что не было сказано, но было понятно и без слов. Что слова? Лишь форма! Что она значит, когда говорят души?

-Ну, а та девица, — заметил Петион, высвобождаясь из объятий Шарля и пытаясь скрыть неловкость, — хоть и доставила нам много проблем, была хороша.

-Да? – растерянно и чуть виновато улыбнулся Барбару, — а я…как-то не заметил даже. Лица ее не вспомню, если честно.

-Чего? – Петион даже возмутился. – Чтобы ты, известный сердцеед и ловелас не заметил женщины? Она сама пришла, а ты ее…не заметил?  Кто ты и что ты сделал с моим другом – Шарло?

-Как-то не до этого, — означенный Шарло рассмеялся – весело и также безрассудно, как прежде. – Здесь не Марсель. Здесь не Париж. Здесь выживание. Я и не заметил.

-Не заметил он! – Жером фыркнул, с трудом сдерживая собственный смех. – Что дальше? Дантон кончит хлебать вино? Робеспьер станет проповедовать милосердие и разводить пчел? Не заметил…

            Смех прорвался в словах Петиона и он вынужденно сложился пополам, чтобы не задохнуться от душившего его хохота. Хохотали долго – как раньше, когда все было совсем по-другому.

            Шарль отсмеялся первый и, вытирая проступившие от смеха слезы, сказал серьезно:

-Нам пора идти к нашим друзьям, Жером! Нам пора приниматься к нашей работе.

            Жером посерьезнел. Смех оставил его. За этим смехом он почти забыл, что они на войне.

-Да, — тяжело кивнул он и поспешил за на ходу приводившим себя в порядок Шарлем.

Примечание

После поражения восстания жирондистов Петион, по-видимому, отравился. Его труп, полусъеденный волками, был найден  в поле близ аквитанского городка Сент-Эмильон, где долгое время скрывалась последняя группа жирондистов.  Это произошло в июне 1794 года. Ему было 38 лет.

Шарль Барбару был 18 июня  1794 года схвачен при попытке застрелиться, но лишь ранил себя, раздробив челюсть, представлен в революционный суд в Бордо, осуждён и 25 июня 1794 года гильотинирован. Ему было 27 лет.

  1. Про ещё одну ночь

Мари Маргарита Франсуаза Эбер привыкла засыпать одна. Она знала, что ее муж – Жак-Рене Эбер либо занят в клубе кордельеров, либо проводит время за подготовкой очередного своего выступления, либо – у своих любовниц.

            Мари знала, что ее муж изменяет ей. Между ними никогда не было страсти и неземной любви, но сложилось холодное и вежливое отношение. Она была скорее для Жак-Рене опорой и другом, поддержкой, чем женой.

            Они были ровесниками. Революцию помнили тоже примерно одинаково, хоть и Мари пришлось лишиться сана монахини от всего, что вдруг надломилось в обществе, треснуло. Мир, который выглядел надежным, закачался под ее ногами и жизнь, которую она хотела посвятить служению Богу, пришлось посвятить служению дому.

            Мари не жаловалась – не привыкла и не умела. Она всегда знала, что есть те, кому гораздо хуже, а значит – ее долг быть сильнее любых тягот мира, поддерживать слабых духом.

            Что было иронично? То, что Эбер прикладывал множество усилий, чтобы обрушить образ божьего промысла, как единственного проявления судеб людских. А его жена не могла разувериться, не могла не принимать все печали и скорби, все дни тяжёлой участи без веры!

            Однажды она попыталась воззвать к мужу, сказала:

-Побойся гнева господнего, Жак!

            Это был ее ответ на какое-то пылкое и горячее замечание, суть которого Мари уже не помнила, потому что в следующее мгновение Жак обрушился на нее:

-Гнева господнего? Ты говоришь о гневе?! Где же был его гнев, когда мы страдали от нищеты и голода? Где же был его гнев, когда оковы гнули нас к земле? Почему же он должен разгневаться на нас тогда, когда мы, наконец, решили поднять головы и увидеть солнце? Я – тот, кто знал голод и холод, нищету и унижение…ты хочешь сказать, что я, защищая других от подобной участи, гневаю господа?

            И взгляд его был страшен. Мари дрогнула, потупилась. Она была достаточно робкой в его присутствии и такой оставалась. Ее не покидало ощущение, что в его жизни она занимает какое-то странно место, что он относится к ней с какой-то покровительственностью, особенно ему льстящей…

            Жак-Рене быстро загорался и легко перекипал, когда речь заходила о подобных всплесках чувств. прогорев же, сожалел. Увидев потупившуюся жену и, чувствуя вину свою, заговорил он ласково:

-Прости меня, Мари! Это было грубо. Я не должен был говорить с тобой так.

-Это я не должна была вмешиваться, — перетянула на себя вину Мари Маргарита.

-Мы оба совершили ошибку, — подвел он итог, и коснулся осторожно ее руки: с легким досадным чувством отметила она вдруг краем сознания, что и касание его стало совсем другим – более дружеским. Так можно коснуться не жены, а верного друга…

            Но Мари научилась уже гнать эту мысль. Она знала, что роль жены для ее супруга имеет другое значение, чем для нее самой и приучила себя подстраиваться.

            В дни, когда ему было тяжело – она была рядом. В минуты, когда его терзало раздражение – умела найти слова поддержки. Иногда между ними наступало почти что гармоничное примирение, но длилось оно недолго: Жак-Рене легко увлекался женщинами. Он вообще легко увлекался.

            Мари не роптала. Не закатывала скандалов. Вела себя тихо. К тому же, в одно из таких примирений у них родилась чудесная дочь и Мари благодарила бога (тайком, в одиночку), за этот чудесный дар, ведь когда кругом плещет смерть, так радуешься жизни!

            Супруг же ее, после рождения дочери попытался уделять семье побольше внимания, но его так гнуло от тоски и непривычного уклада, что Мари, зная деятельную его натуру, не умеющую находить успокоение, сама подтолкнула его к делам, подходя к этому вопросу с мягкой деликатностью…

            И Жак-Рене оценил это. Он вообще считал, что ему повезло с женой, и, хотя не испытывал он к ней горячей любви, почти не делил с нею ложе, он старался сделать так, чтобы она не знала о его любовницах – быстро сменяющихся, как и события в этом сумасшедшем времени, когда один день запросто мог изменить события предыдущего и вытащить все слова и действия наизнанку. И вот уже, вчера, тот, кто считался героем, на следующий день порицался, а то, за что его возносили – становилось его карой и клеймом.

            Мари догадывалась о многом. Мари не была глуха и слепа. Но в ней было смирение перед веком, на который выпала ее жизнь, сострадание и дочь. Именно дочь стала ей отрадой, перекрыв все неисполненное в полной мере счастье, что могло только выпасть…

            Мари Маргарита привыкла засыпать одна, зная, что супруг возвращается поздно, но в этот вечер, только легла она, как услышала, что открылась дверь.

            Решила, что почудилось, к тому же – некоторое время, как бы она ни прислушивалась – стояла тишина.  Но затем шаги все-таки раздались, но не торопливые, которые обычно выдавали ее супруга, а какие-то тяжелые. Словно каждый шаг давался вошедшему с усилием.

            Мари внутренне сжалась. Страх сковал ее тело. Страх не за себя, а за дочь, что так мала… губы зашептали молитву.

            Она знала, что дни облиты кровью, что легко исчезают и меняются имена, что возносившиеся еще месяц, полгода и даже несколько дней назад – легко попадают на эшафот. И по мрачности мужа своего догадывалась, куда уже дует ветер…

            Но это был Жак-Рене.

            Вернее, то, что оставалось от его деятельной натуры, что носилась весь день по городу, появляясь то в одном доме, то в другом, то в клубе кордельеров.

            Теперь казалось, что он очень стар, хотя ему было тридцать шесть, даже Мари, зажегшей тусклую свечу почудилось, что ему намного больше! А ведь она сама была даже немного старше! Но лицо… ох, это лицо. И глаза, пылающие когда-то глаза – все выцвело.

            Мари поняла: кончено.

            Он посидел немного, пугая безмолвием свою жену, а затем, когда ужас тишины достиг своей высшей точки, встряхнулся.

-Я не хотел тебя разбудить.

            И голос…тихий голос. Такой голос бывает только у побежденных. У отчаявшихся.

            Мари умела быть сильной, когда требовалась отвага. Когда больше не было мужества. Призвав на помощь все, что в ней только было, она решительно сказала:

-Рассказывай всё!

            Это было верным ходом. Не так сработало, как она сама ожидала, но Жак-Рене неожиданно улыбнулся, совсем так, как всегда и с неприкрытой иронией отвтеил:

-В одну из ночей поздней осени в городе Алансон родился мальчик, которого назвали Жак-Рене…

            Осекся, заметив взгляд жены. Кажется, даже устыдился:

-Прости, Мари. Я всегда был…груб.

-Неважно, неважно! – она обняла его. – Расскажи, что у тебя на душе. Расскажи же!  Станет легче. Вдвоем…

-Нет! – неожиданная властность и он оттолкнул ее руку от себя. – Нет, Мари Маргарита Франсуаза, я не хочу, чтобы это выпало нам обоим! Пусть на меня. Я готов. Я всегда был готов. С самой юности я готов к чему-нибудь подобному…

-Ты пугаешь…- теперь уже сама Мари осеклась, увидев взгляд мужа – теперь он был прежним. Теперь не было в его лице старости, он распрямил спину, его взгляд засверкал с новым порывом, пришедшим в буйную душу. – Жак, умоляю…

-Они не посмеют! – он цедил слова сквозь зубы. – Они не посмеют! Я – тот, кто совершил столько славных дел, тот, кто был освобожден из тюрьмы и неизвестности… нет, они не посмеют! Они боятся меня, а это значит, что я – сильнее! Мои сторонники знают меня и на что я готов!

-Жак! – в ужасе, почти что животном и затравленном воззвала Мари и в голосе ее прозвучали слезы.

            Жак снова осекся, взглянул на нее так, словно бы вообще забыл о ее существовании и увидел впервые, криво усмехнулся:

-И снова прости! И снова – я груб.

            Мари бросилась к нему в отчаянии. Она обещала себе быть сильной, но сейчас, когда мир качался так, как не качался прежде, когда все висело на тонком волоске – и ощущалось это явственно, силы покидали.

-Ну! – супруг отнесся к ней с понимающей иронией. – Женщины, как же вы чувствительны! Встань, встань моя дорогая!

            И он сам поднял ее.

-Где же твоя вера? Где же твое смирение и принятие воли небесной? – Жак оправил ее сбившуюся сорочку, вздохнул. – Час уже поздний, Мари. Ступай спать. Я, в самом деле, не хотел тебя будить.

            Она вцепилась в его руку. Эбер поцеловал ею руку и мягко высвободился, повторил уже настойчивее:

-Иди спать, Мари! Ты нужна нашей дочери. Не думай о завтрашнем дне, не думай о плохом. Молись, если тебе легче от этого, а я молиться не стану.

            Не мигая, затаивая слезы, Мари смотрела на супруга.

-да что же это! – вспыхнул он нарочито. – Ступай спать! Завтра все будет хорошо. Завтра все будет иначе. Иди…да иди же, ну! Я скоро тоже лягу.

            Она заставила себя лечь. Даже закрыла глаза и слышала, как ее уж еще долго ходил в другой комнате, что-то негромко себе бормотал, а затем пришел и лег рядом, на самый краешек, не раздеваясь.

            Она знала и то, что он не спал. И знала прекрасно, что и ее муж знает, что его супруга лежит без сна, но они не проронили ни звука, не выдали себя.

            Мари мысленно молилась. Жак обдумывал свое выступление, в котором решительно готов был призвать к новому восстанию…

            Уже догадываясь, что его дни сочтены, и восстание не будет поддержано. Единственное, что он искренне желал, чтобы его жена избежала разделения своей участи с ним.

            Наверное, к лучшему и то, что он не успел узнать о том, что это его желание не сбылось…

 

Примечание:

Жак-Рене Эбер был гильотинирован в возрасте 36 лет 24 марта 1794 года.

Мари Маргарита Франсуаза Эбер была гильотинирована 13 апреля 1794 года.

У пары родилась Сципион-Виржини Эбер. Она стала воспитательницей интерната, вышла замуж за пастора-реформатора и умерла в возрасте 37 лет.

 

 

 

  1. Корде

Когда Мари Анна Шарлотта Корде д‘Арман или, как называли осужденную по улицам и залам – «эта дрянь» услышала свой приговор, то ничего не изменилось в лице ее. В самом деле – за то, что совершила она, смерть была неизбежным итогом.

            Луи Антуан Сен-Жюст вообще не мог понять, как толпа не разодрала ее в клочья за убийство Друга Народа. Он помнил те дни, когда Париж превратился в одно сплошное людское море, когда народ выбегал из своих домов, бросался друг к другу и спрашивал:

-Правда? Это правда?

-Марат мертв?

-Убит!

            Никто не мог поверить в ту нелепость событий, в то, что Марат – неколебимый и всемогущий Марат, всезнающий и таинственный мог пасть так легко и быстро от рук какой-то дрянной девчонки.

            А девчонка умела сохранять лицо.

            Пока Сен-Жюст не видел ее, он успел напридумывать о ней много, пытаясь представить, что такое Шарлотта Корде. Она виделась ему то роковой красавицей, под чары которой легко можно было попасть, то, напротив, уродливой, как её подлость.

-Она обычная, — усмехнулся на его размышления Кутон, — совсем обычная.

            Но Сен-Жюст тогда ему не поверил. Как юная девушка, совершившая убийство лидера толпы, САМОГО Марата, могла быть обычной? Наверняка она совсем-совсем другая.

            Марата Сен-Жюст не любил. Он даже опасался его некоторым образом, но сам факт того, что смерть настигла этого опасного, даже в своей болезни, человека — был поразительным и потряс не на шутку.

            И вот… Шарлотта. Предстала перед справедливо возмущенными обвинителями, перед судом, что уже обрек ее на смерть задолго до того, как она появилась в этой зале.

            Что сразу бросалось в глаза? Обычность. Кутон не обманул. Если бы Сен-Жюст не знал, что это девица совершила – он бы даже не стал вглядываться в нее. Совсем обычная – миловидная по воле юности, но ничем выдающимся не обладающая.

            Молода. Да. На пару лет младше самого Луи. Из дворянского происхождения, тоже не особенно удивительно – правнучка знаменитого драматурга Пьера Корнеля, содержалась на обучении в аббатстве Святой Троицы в Кане…

            И как случилось, что она взяла в руки нож? Ее биография не располагала к этому!

            Зато располагал к этому Кан, куда вернулась Шарлотта. Кан стал центром оппозиции жирондистов в изгнании.

            Но неужели она так близко приняла к сердцу их мятеж? Неужели уверилась непоколебимо в том, что только Марат – только он – виновник гражданской войны?

***

            Шарлотта держалась нагло и самоуверенно. Казалось, ее не страшит ни одна мука, что может быть дана адом или землей. Словно бы она, выполнив свой долг, готовилась к вечному сну, успокоившись, что свершила должное.

            Даже когда читали написанное ею письмо перед убийством «Обращение к французам, друзьям законов и мира», Корде не вздрогнула.

            И когда гремели роковые его строки в притихшей, скованной зале:

-О, Франция! Твой покой зависит от исполнения законов; убивая Марата, я не нарушаю законов; осужденный вселенной, он стоит вне закона…

            И в ропоте, последовавшем после того, как тишину разрезали эти слова, взятые из письма, Шарлотта осталась спокойной.

            Впрочем, Луи, сидевший близко к трибуне, услышал конец этого письма и понял – не мозгом, а скорее интуитивно, почему она осталась такой холодной к собственной судьбе. Шарлотта уже написала разгадку:

-Я хочу, чтобы мой последний вздох принес пользу моим согражданам, чтобы моя голова, сложенная в Париже, послужила бы знаменем объединения всех друзей закона!

            Слишком разумно для юности. Слишком цинично для монастырского воспитания! Возле самоубийцы никто и никогда не стал бы объединяться, а вот возле мученицы…

            О, эта дрянь, похоже, собиралась всерьез вернуться знаменем, именем святой, что погибла за свободу, за идею жирондистов!

            Ярость окутала Луи кровавым плащом. Он знал, что единицы слышали это – ведь ропот и гул стоял в зале страшный. Но тот, кому нужно было это слышать – услышал, либо понял и без письма.

            Шарлотта держала ровно спину и взгляд. Она даже немного улыбалась одними уголками губ, наблюдая за той реакцией, что производило одно ее присутствие в зале суда.

***

            Спокойствие воцарилось с трудом и ненадолго. Последовал допрос – скучным голосом зачитывалась последовательность преступления, но даже этой скуки хватало, чтобы всколыхнуть зал в той или иной фразе.

-Последовала на улицу Кордельеров, 30 в фиакре…

            И вот она – улица. Облупившаяся дверь. Узкий проулок, от которого несет сыростью. Мрачность окон. Зловещая тишина. Фиакр…

-Однако гражданка Симона Эврар не пустила гражданку Корде в дом…

            Симона!

            Луи даже вздрогнул, глянул через три ряда – Симона Эврар – гражданская жена Марата, много младше своего возлюбленного казалась теперь совершенно выцветшей. Со смертью обожаемого ею человека кончилось для нее будто бы все. Осталась только совершенно ненужная ей собственная жизнь.

            О, Симона! Зараженная от Жан-Поля Марата идеями революции, не жалеющая своего состояния на содержание его газеты, съем квартиры, терпевшая его отстраненность, увлечение одной борьбой, и даже не отвернувшаяся от него, когда усилилась его страшная экзема, от которой единственное облегчение наступало ему в ванной.

             В той же, где он нашел смерть…

            О, Симона! Луи испытывал странное чувство к этой женщине. С одной стороны – восхищение ее самоотверженностью, доблестным чувством долга и храбростью, а с другой – отвращение. Тень Марата была в ее лице, его взгляд стал ее взглядом. Его слова – ее словами.

            Впрочем, сейчас в ее словах была еще одна тень.

            Луи прекрасно знал, что недавно, пару дней назад, Максимилиан был у Симоны. Он зашел к ней выразить свое сочувствие и сообщить о назначении ей пенсии, как вдове (пусть они и не были женаты), но Сен-Жюст понимал, что сочувствие было лишь предлогом.

            Смерть Марата была на редкость удачным стечением обстоятельств, после которого можно было открыто начать суд над врагами, это пятно на всех жирондистов. Очень удачное пятно! Народ будет только рад покарать их теперь.

            Наверное, по этой причине и судилище над Шарлоттой идет с максимальным обеспечением ее безопасности. Этой дряни надо дожить до гильотины, нельзя позволить толпе растерзать ее, но нужно убедить толпу в справедливости и неотвратимости наказания. Показательная казнь.

***

-Сообщив гражданину Жан-Полю Марату о депутатах-жирондистах, бежавших в Нормандию, дважды ударила его ножом в грудь…

            Допрашивали ее несколько раз. В первый – сразу же, на квартире Марата, когда еще у самих обвинителей немного дрожали руки, когда еще рыдала Симона, когда тело еще не осмотрели должным образом.

            Во второй раз – уже в тюрьме. В камере ее находились два жандарма, призванные не дать ей покончить с собой, если уж она решится.

            Тогда еще не были совсем ясны ее мотивы, и можно было ожидать всякого.

            Допрос в Уголовном Революционном трибунале заставил всех внимательнее наблюдать за процессом. Она держалась ровно. Это уже неприятно поражало. Она не производила впечатления напуганной и сломанной заключением девушки. Корде четко понимала, что ей не убежать от гильотины, но, словно бы приветствовала ее мрачный образ.

            На суде Корде твердила, что у нее нет сообщников. Нет и не было.

-Врет? – с надеждой спросил Луи, не обращаясь ни к кому в особенности, но ответил ему общественный обвинитель Фукье-Тенвиль:

-Не похоже.

            И отказался от разъяснений. А позже, зачитав ее письмо из тюрьмы к отцу, потребовал казни, что, собственно, и было принято с удовольствием в возмущенной толпе.

-Несчастные…- Шарлотта обвела их равнодушным взглядом и кивнула, как бы соглашаясь с приговором, словно ее согласие или несогласие имело здесь какое-то значение.

            У Луи же, пока шла суматошная эта игра в суд, перед которым все уже было решено, сложилось впечатление, что Шарлотта ни разу не хочет быть оправданной. Она признавалась в совершенном ею покушении и сообщала, что поступила бы так снова и снова, обдумав все тяжкие, отягощающие вину, обстоятельства.

            Единственной же ее защитой стало невозмутимое спокойствие, полнейшее самоотречение, не обнаруживающие ни малейшего угрызения совести даже в присутствии самого призрака смерти.

***

-Она позирует художнику, — сообщил Луи Сен-Жюст Робеспьеру, смутно догадываясь, что тот уже в курсе. – Пока нет казни…

-Знаю, — Максимилиан подтвердил его подозрения. – Гойер начал ее портрет еще во время судебного заседания. Они очень мило беседуют.

-Может быть…- Луи помялся, — не стоит ее допускать к общению с людьми?

-Почему? – Робеспьер глянул ясно и Луи понял, что ни один его аргумент не будет принят. Он и сам не мог понять той причины, по которой хотел, чтобы Шарлотту казнили как можно скорее.

            Робеспьер подождал пару минут и, увидев, что Сен-Жюст не продолжает своей явно готовой фразы, продолжил сам:

-Суд постановил, что ее казнят в красной рубашке.

            Луи поднял голову. Ему показалось, что он ослышался:

-Что?

-Красная рубашка, — повторил Максимилиан спокойно, — ее казнят в красной рубашке, как казнят наемных убийц и отравителей. Это будет последним приветом для такой фигуры. Мы начнем процесс над жирондистами после того, как она сложит голову.

***

            Шарлотта Корде в день своей смерти была весела. Она ожила. Это было иронично и, если честно, даже жутко. Ее глаза – ввалившиеся на осунувшемся лице, оживились, заблестели.

            От исповеди она отказалась, о чем сразу же донесли.

-Чёрт с ней, — пожал плечами Кутон, — за ее душу мы не в ответе.

            Сен-Жюст промолчал. Им владели странные чувства.

            Облачаясь в красную рубашку, принесенную специально для ее казни, Шарлотта вдруг весело воскликнула:

-Моя одежда смерти, в которой я иду в бессмертие!

            Когда донесли об этой ее фразе до Сен-Жюста, он с облегчением понял для себя, что Корде – сумасшедшая.

***

            Она держалась мужественно. Провела весь путь в позорной телеге стоя, хотя трясло по дороге.

-Это ненадолго, — она рассмеялась, отказываясь от табурета.

            На гильотину же Шарлотта и вовсе засмотрелась, так как прежде не видела ее никогда и оглядывала с настоящим, почти детским, любопытством.

            Голова Корде слетела в половине восьмого вечера семнадцатого июля 1793 года на площади Революции. Луи не был свидетелем самой казни, Робеспьер тоже избежал своего присутствия.

            Позже Сен-Жюст узнал, что один из плотников, что помогал устанавливать гильотину в тот день, ударил по щеке отсеченную голову Корде.

-А смысл? – Кутон пожал плечами, — она уже мертва.

-Гнев, — коротко ответил Сен-Жюст, — небывалый энтузиазм гнева.

            Робеспьер и вовсе не отреагировал на это сообщение – он готовил новую речь для выступления, в котором должен был финальным аккордом обвинить жирондистов в убийстве Марата.

***

            Шарлотта Корде дала повод превратить Марата в мученика, и дала возможность истреблять политических противников.

            Стихийный культ почитания Марата возник по всей стране. Луи снисходительно реагировал, когда выставлялись его бюсты, переименовывались улицы, площади и города, но когда его начали сравнивать с самим богом, не выдержал:

-Интересно, они сами себя слышат?

-Неважно, мы их слышим. Они жаждут почитать Марата и наказать виновных в его гибели. Мы откликаемся, — мгновенно отозвался Максимилиан. – гражданка Корде не должна стать фигурой мученицы. Она должна остаться гордячкой, не имеющей принципов и желающей прославиться на манер Герострата…

-Я понял, — Луи кивнул.

            Но Корде не терялась в народе, несмотря на все оскорбительные сочинения в ее честь и карикатуры. Люди, подражающие её доблестному поведению на эшафоте, не позволяли ее имени кануть в небытие.

            Подобно ей – они пытались быть мужественными, перед смертью нередко вспоминали ее имя, не давая про нее забыть. И призрак Корде витал в народе, неразделимый с призраком Марата.

            И сам Луи Сен-Жюст, оказавшись в позорной телеге вместе с Робеспьером, поддерживающий его ослабленное состояние, его, истекающего кровью и измученного болью, вдруг вспомнит слова осужденной Шарлотты на допросе, когда будет проезжать через толпу, к площади Революции…

-Кто внушил вам столько ненависти?

-Никто, мне хватило своей.

 

Примечания:

Мари Анна Шарлотта Корде д‘Арман – казнена якобинцами за убийство Жана Поля Марата 17 июля 1793 года  в возрасте 24-х лет.

            Луи Антуан Леон де Сен-Жюст – деятель Французской Революции, робеспьерист, казнен 28 июля 1794 года в возрасте 26-ти лет.

            Друг Народа – Жан Поль Марат – деятель французской революции, врач, журналист, известный под прозвищем «Друг Народа» — в честь газеты, которую он издавал. Убит 13 июля 1793 года в возрасте 50-ти лет.

            Робеспьер Максимилиан – деятель Французской революции, казнен 28 июля в возрасте 36-ти лет.

            Кутон – Жорж Огюст Кутон – адвокат, политик, деятель Французской Революции, казнен 28 июля 1794 года в возрасте 38 лет, страдал параличом обеих ног.

            Пьер Корнель – драматург, отец французской трагедии (1606 – 1684), умер в нищете, в Париже, и лишь Великая Революция 1789 года принесла ему посмертную славу.

            Фукье-Тенвиль —  Антуан Кантен Фукье де Тенвиль – юрист, общественный обвинитель Революционного Трибунала, казнен 7 мая 1795 года в возрасте 48 — ми лет. Фукье-Тенвиль был противником Робеспьера, но арестован как робеспьерист.

  1. Наш Марат мёртв

Улицы Парижа превратились в очередной раз в безумие. Толпа, кажется, сошла с ума от переполнявших ее чувств. Народ был в каждом проулке, дворе и проходе. Кто-то был растерян, кто-то плакал, молил небо или же ругался…

            Были и те, кто, впрочем, улыбался, но осторожно, боясь, что его улыбку заметят. И, разумеется, замечали.

            Толпа переговаривалась, шумела.

-Неужели он, правда, мертв?

-Наш Марат  мёртв!

-Это невозможно! Это обман, ложь! Так не может быть! – какая-то женщина всерьез была близка к истерике. В ее глазах плясала какая-то странная боль. Нет, Марата она ни разу не видела, но любила его всерьез за все то, что он делал и то, как говорили о нем на улицах.

-Дрянь… убить ее мало! Чёртово дворянское отродье!

            С болью тяжело смириться, ее легче заменить ненавистью, запутать, отсрочить. А сегодня на улицах Парижа боль: предательски убит любимец народа Жан-Поль Марат.

            Марат – непримиримый враг рабских цепей, циничный и неколебимый, пришедший давно к борьбе за права человеческие, сумел сделать так, чтобы его любили. И его действительно любили, обожали, называли его Другом Народа, и он издавал газету с названием от этого же прозвища…

            Говорили, что он обитает в полуподвалах, и Марат действительно там обитал, когда скрывался от преследований за свои статьи и безумную жажду деятельности. Впрочем, привычки своей он не оставил и после того, как пришла Революция и, наверное, полуподвалов никто по сей день не знал лучше, чем он.

            Говорили, что он знает всё и обо всех. Может быть, это было и преувеличено, но стоило, к примеру одному хоть сколько-нибудь видному деятелю непривычным маршрутом пройти по улице, чтобы завернуть к знакомому по какому-то пустяковому даже делу, как Жан-Поль уже знал об этом, и, если требовалось применить это знание для падения этого деятеля, слова приходили тут же. Если же было крайне нужно – находились и улики.

            Конечно, Марат не был единственным пауком, что сплел какую-то ему одному ведомую шпионскую сеть. У Робеспьера тоже были шпионы и в Комитете общественного спасения, и в Революционном трибунале и в Коммуне…

            Но Робеспьер непозволительно упускал народ. Он был больше сторонником глобального, а Марат знал, что приходится успевать всюду, даже если слова в Коммуне, Комитете и Трибунале не отличаются от того, что говорят возле пекарни или цветочницы.

-Я люблю всё знать, — отшучивался Марат, когда Робеспьер строго и темно взирал на своего вынужденного союзника и врага одновременно. Максимилиан прекрасно понимал, что Жан-Поль один из тех людей, которых лучше переоценить, чем недооценить, так как опасность, исходящая от них, слишком велика.

            Народ любил Марата. Народ любил Робеспьера. Но это была совершенно разная любовь. Марат был более человечным, приближенным к толпе и народу. Он казался понятнее, даже когда его взгляд (ласково прозванный Демуленом  «крокодильим»), останавливался на ком-нибудь так, что выворачивал будто бы его наизнанку.

            Робеспьер же казался мраморным, неживым. Он олицетворял идею, плетение силы…

            Несмотря на то, что народ любил многих, те, кто видел чуть-чуть дальше и умел понимать и размышлять, предвидели, что страшная борьба должна развернуться именно между Маратом и Робеспьером. Не Дантон – любимец публики, не приблудившийся Сен-Жюст, не Эбер или кто-то еще, а именно Марат.

            Но у судьбы были свои планы.

            Кто мог предвидеть, что некая Корде Мари-Анна Шарлотта, урожденная в дворянском гнезде, двадцати четырех лет отроду всерьез увлечется революцией настолько страстно, что примет близко к сердцу восстание жирондистов и решит своими силами покарать единственного, по ее мнению, виновника это крови?

            Такой поворот не снился никому из всевидящих и всезнающих.

            Разумеется, покушения были всегда. Они предполагались, но их нельзя было просчитать настолько ровно и верно. На эту девушку, будь она затворницей, никто не обратил бы внимания, но она поступила по-своему.

            Улицы Парижа полнились от слухов и волнений. Говорили о многом, но в основном – бред. Спорили, что это не девица убила Марата, а кто-то еще, а эта «дрянная девка» просто оказалась случайно свидетельницей и от страха не смогла оправдаться.

            Луи Анутан Сен-Жюст услышал о произошедшем от Кутона и, не разбирая еще точно, что чувствует по этому поводу, бросился к Робеспьеру, не то за разъяснениями, не то за успокоением. В какой-то момент Сен-Жюст даже хотел, чтобы выяснилось, что все это дурная шутка, но, наверное больше ему хотелось, чтобы один из слухов, которые тотчас всколыхнули Париж не оправдался. В народе кто-то произнес, что убийство подстроено самим Максимилианом, который давно хотел избавиться от Марата.

            Сен-Жюст хорошо знал своего кумира, своего «наставника» — как мысленно он называл Робеспьера и прекрасно понимал, что никогда Максимилиан не стал бы делать подобного. Не так. Нет, ему хватило бы духа сотворить вещи и похлеще, но проблема в том, что эти идеи ему не пришли бы даже в голову. Робеспьер верил, что простое убийство сотворит из жертвы мученика, особенно, если речь шла о таком человеке, как Марат. Для падения же имени, прежде всего, конечно, имени, нужно было растоптать всю деятельность и всю его славу, нужно было заставить народ отвернуться от самой только памяти о том, что такой гражданин жил.

            Нет, подобное убийство было бы не в духе Робеспьера, но Сен-Жюст страшно взволновался и бросился к Максимилиану.

            Улицы бурлили. Кто-то предполагал, что нет никакого убийства, кто-то, что убийство было, но убит совсем другой Марат, кто-то твердил, что Жан-Поль только тяжело ранен. Событий было много за последние десять лет, но Сен-Жюсту, которого толпа душила своей плотностью, казалось, что никогда еще не было ничего более оглушительного и шумного.

            Его узнавали. К нему подходили, хватали его за руки, за камзол, спрашивали. Он отбивался, отмахивался, сильнее надвигал шляпу на лицо и работал локтями, пробивая себе путь к Максимилиану, а кто-то в народе уже громыхнул:

-На части порвать эту дрянь!

            И толпа, восторженная и неутомимая в своей жажде крови, радостно ответила на этот призыв гулом. Где-то лязгнуло железо…

***

-Это правда? – Сен-Жюст вбежал к Робеспьеру, задыхаясь от быстрой ходьбы и некоторого бега, который ему пришлось предпринять в последнем проулке.

            В комнате Робеспьера было полумрачно, как и обычно – свечи хоть и стояли по столу, но не давил хорошего освещения. Да и Максимилиан был не один – он был в компании Камиля Демулена (что немного смутило Сен-Жюста, так как он недолюбливал этого романтичного и, как он считал, слабовольного представителя Революции), и со своим младшим братом – Огюстеном, который был знаменит тем, что носил ту же фамилию, что и старший брат и своим теневым положением рядом с Максимилианом.

            Сен-Жюст постоянно удивлялся тому, что Огюстен хоть и походил на брата и во взглядах, и внешностью, все же…отличался от него разительно. Огюстен был в вечной тени блистательного возвышения Максимилиана, и иногда Луи казалось, что единственная его задача – беспрекословное выполнение поручений старшего брата. А еще, складывалось у Сен-Жюста такое странное впечатление, что Огюстен служит некой обузой для Максимилиана.

            Нет, между братьями царило уважение и мир, никаких ссор и вспышек ярости не было ни с одной, ни с другой стороны, но Робеспьер-старший по природе своей был человеком одиноким и лишний, даже самый преданный человек, родственник, иногда мешал ему…

            Даже сидели они по-разному. Робеспьер в своем кресле сидел совершенно свободно и спокойно – это было его кресло, его место. Огюстен же, сидел ближе к Камилю и на самом краешке.

-Здравствуй, Луи, — Максимилиан редко повышал голос, но и в спокойном его тоне всегда было что-то угрожающее, — о какой правде или неправде речь?

-Марат мертв? – свистящим шепотом спросил Луи, приводя себя в нормальное состояние, только голос выдавал: как так? Как это возможно?

-Боюсь, что это так, — Максимилиан скорбно склонил голову.

-Но как?- Луи отказывался понимать это.

-Присядь, — предложил Камиль. Он чувствовал себя в доме Робеспьера свободнее, может быть, это от того, что знал его хозяина куда лучше? Или, может быть, от того, что Робеспьер приглашал его чаще…

            Луи Антуан отличался ядовитостью в словах, но сейчас он странно растерял насмешки свои и покорно опустился в кресло.

-Некая Корде Шарлотта, дворянка, двадцати четырех лет отроду, — Робеспьер-старший сохранял ледяное спокойствие и хладнокровие в своем голосе, — прибыла в фиакре на улицу Кордельеров, 30, и попросила аудиенции у Марата…

            И как наяву перед Сен-Жюстом предстала картина – фиакр, потрепанная и потрескавшаяся краска на двери дома номер тридцать по улице Кордельеров, где обитал Марат…

-Но Симона, — также ровно продолжал Макисмилиан, словно бы пересказывал скучные новости из газеты, — не пустила ее на порог, сославшись на то, что Жан в дурном состоянии здоровья.

            И это было правдой. Последние недели Марат не появялсля на улицах – страшная экзема, преследовавшая его уже длительное время, изводила его и не давала возможности нормально работать. Некоторое облегчение приходило к нему в ванной, где он и принимал посетителей, в редком, самом редком и особенном случае.

-Однако, сия настырная дрянь не сдалась, — продолжил Камиль, в его тоне была странная веселость, слишком уже не подходящая по случаю, —  гражданка Корде прибыла к вечеру в дом Марата и сообщила, что у нее есть сведения о заговоре. А Жан любит слушать о заговорах…

-И очень любит всё знать, — заметил Максимилиан также спокойно и холодно. – Она прошла в ванную, где Марат ждал ее. Должно быть, она что-то начала ему говорить, а, приблизившись, ударила его в грудь ножом два раза…

            Сен-Жюст не сдержал судорожного вздоха. Чтобы спрятать свое смущение, он взглянул на молчавшего до сих пор Огюстена и увидел, что и на нем нет лица.

-Я слышал, что ударов было не то семь, не то девять, — сказал Луи просто для того, чтобы сказать хоть что-то.

-Два, — возразил Огюстен, с благодарностью ухватившись за его фразу.

-Да, — подтвердил Максимилиан, — удара было два. Я сам видел тело.

-Что с девчонкой? – спросил Луи, пытаясь представить ее. Какая она – Шарлотта Корде? Красива? Она младше его всего на пару лет… должно быть, она перепугана и плачет?

-Взята под стражу, — коротко сообщил Робеспьер-старший.

-Ее едва не порвали в клочья, — добавил Камиль Демулен, — держится, она, к слову, весьма достойно. Более того, это создание успевает глумиться над стражей, над нами.

-Ее ждет эшафот? – вопрос был лишний. То, что шарлота уже мертва, Луи не сомневался.

-Да, — спокойно отозвался Максимилиан.

-Не лучше ли отдать ее толпе? – предложил вдруг Огюстен и Луи, как не был он озадачен внезапный происшествием, увидел вдруг в глазах старшего Робеспьера, которое и казалось ему порою – брат был обузой. Он явно не разделял точку зрения старшего своего родственника.

-Нет, — жестко отозвался Максимилиан. – Мы не варвары. Мы совершим правосудие. Народ должен видеть, что бывает с теми, кто творит беззаконие. И как Революция обходится с теми, кто убивает своих вождей. Марат был героем. Его смерть вошла в историю этим вечером.

-Народ готов глотку ей разорвать, — Сен-Жюст поежился, вспоминая, как грохотала толпа, как выкрикивала проклятия и оскорбления. Ему вдруг захотелось увидеть эту Шарлотту Корде…занятная, должно быть, личность!

-На вопрос «кто внушил ей такую ненависть к Марату», — Максимилиан заговорил так, словно продолжал какую-то мысль, прерванную появлением Сен-Жюста, — она ответила, что никто и ей было достаточно своего чувства, однако…

            Он обвел взглядом своих собеседников, как бы предлагая им продолжить понятную лишь ему одному игру.

-Жиронда? – предположил Камиль. – Кто-то из них помог, подсказал…

-Наверняка, — согласился с Демуленом Огюстен. Он чувствовал себя неловко.

-Тогда мы имеем все основания начать их уничтожение, — Максимилиан, кажется, был доволен тем, что нашел понимание. – Смерть Марата – это скорбная для нас доля, и толпа еще не скоро утихнет, что нам на руку. Мы можем уничтожить наших врагов, пользуясь этим моментом. Или они уничтожат нас.

            И Робеспьер-старший взглянул на Сен-Жюста, взглядом спрашивая его мнение. Луи это польстило!

-Да, — сказал он твердо, хотя мысли его все еще путались, — да, казнь этой дворянской девки должна пойти на пользу Республики. Мы не должны позволить ей уйти от гильотины и предадим ее смерти, как…

            Окончания фразы он не нашел, потому что случайно взглянул в глаза Камилю и нехорошее чувство резануло ему душу. Камиль Демулен, кажется, едва заметно усмехнулся.

            А может быть, то была только тень неровного освещения комнаты…

Примечание:

  Дантон — Жорж Жак Дантон — французский революционер, видный политический деятель и трибун, один из отцов-основателей Первой французской республики. Гильотинирован 5 апреля 1794 года в возрасте 34-х лет.

  Жак-Рене Эбер — деятель Великой французской революции, крайне левый среди якобинцев, «предводитель» эбертистов и защитник санкюлотов, ярый противник Демулена. Гильотинирован 24 марта 1794 г., помимо политического обвинения, его обвиняли в краже белья.

Жирондисты — одна из политических партий в эпоху Великой Французской революции.

 Огюстен — Огюстен Бон Жозеф де Робеспьер известный как Робеспьер-младший — деятель Великой французской революции, брат Максимилиана Робеспьера. После ареста брата Огюстен потребовал разделить его судьбу. 28 июля 1794 года он был казнён в возрасте 31-го года.

  1. Люсиль

            Громкий хлопок двери нарушил тишину апрельского послеполуденной благодати. После сытного обеда так страшно и сладко тянуло в сон и весь дом  Ларидонов-Дюплесси был погружен в безмолвие, не подозревая пока о том, что скоро его сотрясет уже разыгрывающаяся драма.

            Драма началась час назад и началась она со счастья, но трудно было в это поверить, однако, факт оставался фактом: час назад сад Ларидонов-Дюплесси был избран местом долгожданного признания чувств…

            Анна-Люсиль-Филиппа  всё ещё видела себя там, в саду, подле любимого и дорого Камиля, который, отчаянно смущаясь и заикаясь (о, он даже краснел!), произнес, наконец, такие нежные и заветные слова и попросил составить его счастье и стать ему женою.

            Анна-Люсиль, или, как звали ее в доме – Люсиль, сделала так, как надлежит сделать в такой ситуации порядочной девушке: смутилась, обрадовалась и испугалась одновременно. Ее сердце давно уже горело нежностью к этому молодому и прекрасному человеку, слова же, которыми владел он виртуозно (и даже заикание не портило его ораторского мастерства), покоряли душу вновь и снова, но несмотря на это она испугалась…немного только и для порядка, представляя уже себя рядом с ним в новой жизни.

            Но Люсиль взяла себя в руки и совершила разумный ход – попросила время на раздумья. Камиль понимающе кивнул и откланялся, а Люсиль, едва дождавшись этого, чтобы пережить всю радость и позволить себе насладиться моментом, впорхнула в дом и закружилась у зеркал.

            Ей хотелось петь, танцевать и прыгать (даром, что не положено) от переполнявшего ее душу счастья.

            Мать – женщина чуткая, чувственная, находящаяся в близких отношениях с дочерью, поняла сразу: свершилось! И, хотя, Камиль ей очень нравился, и она считала, что для дочери он будет хорошим мужем, опыт лет подсказывал – начнется драма, ведь Камиль Демулен был молод, откровенно говоря, не имел нормального занятия и только желал стать настоящим адвокатом, за ним не было ничего, кроме ораторского мастерства, трудолюбия и сомнительного положения.

            Но Люсиль пока не думала об этом. Она была счастлива – ей было плевать на все сомнения в положении любимого ее сердцу человека, и мать решила, что будет на стороне дочери и, может быть, вдвоем они сумеют переубедить отца семейства…

            Но драма свершилась.

-Ты с ума сошла! – Клод-Этьен Ларидон-Дюплесси – высокопоставленный чиновник в ведомстве генерального контролера финансов ненавидел повышать голос и срываться на крик, считая это ниже своего уровня достоинства, но сейчас, услышав  громовую весть, он пришел в бешенство.

            Да, Камиль Демулен часто бывал в его доме – он не возражал этому. Да, даже замечая взгляд своей дочери на него, он все еще верил в благоразумие если уж не Люсиль (она молода, что с нее взять), то в благоразумие Камиля.

-Папа! – Люсиль топнула ногой. Она еще была мыслями в саду и теперь все земное, все то, о чем говорил ее отец, противно было ей. – Папа, я люблю его!

-Люблю, — передразнил Клод-Этьен, — о, глупое дитя!

-Клод, — вступила мать, — послушай, он достойный молодой человек…

-Что он может ей дать? – отец семейства снова взбесился: его жена должна была поддержать его решение, решение разумное, логичное, а не поддаваться на слезы дочери, которая грезит романтическими чудачествами, — что он может дать тебе, Люсиль? Что есть за ним, кроме его кудрей и красивого словца? А?

-Папа! – Люсиль упала на колени перед отцом, она рыдала, захлебываясь от горечи той пропасти, которую впервые ощутила между своим положением и положением Камиля – раньше она ее не замечала, а сейчас всею душой возненавидела.

-Люсиль! – Клод-Этьен не выносил женских слез, но решение его было твердым, он опустился на колени к дочери, пытался заговорить мягко, но каждое слово было явно встречено в штыки, — милая моя… сейчас тебе кажется, что ты любишь его, что он – твое счастье. Но, послушай меня, послушай своего отца: всё, что есть в этом доме – твое. Но…

            Он не знал, как подобрать нужные слова – сердце его дочери еще не привыкло к боли и ранам. Люсиль была тепличной розой, молодой и свежей, а сейчас он должен был сломать сам ее теплицу, показать ей жестокость мира, от которой так хотел уберечь.

-Это невозможно, — Клод-Этьен искал хоть какого-то отклика в глазах дочери, но та плакала – не кричала уже, но плакала тихо, понимая, что никогда не будет счастлива.

-За тобою приданое в сто тысяч ливров, — добивал отец всякое ощущение счастья в ней, — а за ним? Люсиль, если бы он что-то имел…

            Голос отца семейства дрогнул, но он взял себя в руки – в конце концов, он на своем веку многих видел юношей, которые горели жаждой пробиться в люди, но ничем, кроме красивых слов так и не отличились.

Апрель, 1794 г.

Люсиль вздрогнула и проснулась. Она села в темноте своей комнаты и почувствовала холод постели, которую уже несколько дней не делила ни с кем. Камиль был в тюрьме, и Люсиль никак не могла себя заставить что-то делать по дому, только крик Ораса иногда приводил ее в чувство и она кормила его, купала и переодевала, пребывая в том же странном помутнении чувств.

Если бы не Франсуаза, Люсиль, наверное, уже сошла бы с ума, но эта женщина приходила к ней каждый день, помогала с Орасом, заставляла Люсиль поесть и поспать (сон навещал ее все реже), а потом и оставалась на хозяйстве, пока Люсиль бешено металась по Парижу, стуча в знакомые ей прежде двери, прося помощи у всех, кто мог хоть как-то помочь и никак не желая признавать поражения, которое грозой уже висело над их домом…

Франсуаза, наверное, тоже могла сойти с ума от горя – ее муж  был казнен совсем недавно, в конце марта, он был противником Демулена и Робеспьера, а Франсуазе казалось, что вообще всех. Наверное, за это он и поплатился: Конвент обвинил его не только в политической измене, но и в мести добавил обвинение в краже постельного белья и рубашек.

Это было унижением. Но, что еще было хуже, перед казнью он вел себя, как трус. Толпа с хохотом показывала по улицам после, как осужденный звал Робеспьера слабым голосом и умолял, кричал, что не хотел, что его не поняли, едва не лишился чувств и все продолжал умолять палача…

Франсуаза сама постучалась в дом Люсиль, узнав об аресте Камиля. Она старалась не выходить из дома, чтобы не стать объектом насмешки для тех, кто помнил еще позорное обвинение и поведение ее мужа, но тут не смогла удержаться.

-Наши мужья враждовали, — сказала Франсуаза, когда Люсиль отворила ей, — но я женщина, как и вы, и…

            Она не договорила. Люсиль, привыкшая к тому, что благодаря влиянию Камиля вокруг много друзей и лиц, а теперь, с его арестом, вдруг растерявшая всякую от них поддержку, бросилась к Франсуазе на шею со слезами…

            Так они и существовали. Франсуаза появлялась тенью, тенью бродила по ее дому, и Люсиль казалось, что все еще может наладиться, если в доме есть тепло, и дух. Она бегала по Парижу, несчастная, сумасшедшая от своего горя и живая только одной любовью к мужу.

            Сейчас же, сидя в темноте своей холодной комнаты, она без труда вспомнила свой сон – ей снился тот день, когда Камиль попросил ее руки, и  отец воспротивился их браку.

            Люсиль помнила это без труда. Она снова, как наяву увидела и свои слезы, и утешение от матери и что-то оборвалось в ней. Привиделся ей и дневник из той поры (она всегда писала дневник), в котором запись о том дне была залита слезами, и заканчивалась фразой: «это был самый ужасный день моей жизни!»

            Сейчас ей даже захотелось расхохотаться – самый ужасный день ее жизни тогда был еще впереди…

            Январь, 1791г.

            Уже несколько дней Анна-Люсиль-Филиппа носила фамилию Демулен, но все никак не могла поверить в свое счастье. Ее отцу ничего не оставалось, кроме как уступить уговорам дочери и признать поражение – препятствий к браку, после того, как Камиль вдруг превратился в видного деятеля грохочущей и пылающей по улицам революции,  больше не было…

            Свою свадьбу Люсиль смаковала. Она была скромной, торопливой (откровенно говоря, было не до нее), но то, что она надела белую вуаль, которая потом легла на ее плечи, то чудесное место в церкви Сен-Сюльпис, где, перед взором Господа, она и Камиль стали мужем и женой, и, наконец, присутствие таких знаменитых гостей и свидетелей их счастья, как Робеспьер – давний друг Камиля по лицею и один из лидеров Революции, Жером Петион , Жак-Пьер Бриссо и другие – это пьянило ее юную натуру.

            Многих из своих гостей она часто видела в газетах и терялась, если честно, в их именах и плетениях, хорошо зная двоих-троих, особенно близких к Камилю, примерно угадывая еще пять-семь человек, остальные же были для нее чужими, но ей это была лишь мелочь. Ничего не могло затмить ее счастья.

            Это был счастливый день, по-настоящему счастливый день двадцать девятого декабря.

            А в январе Демулены (теперь уже супруги – о, сладкое слово), устроили прием в новом своем жилище по улице Французского Театра, 2. Был ближний круг Камиля и Люсиль цвела, глядя на то, какие люди посетили ее дом и что ее муж – прежде сомнительного положения начинающий адвокат, не только ровня им, но и даже где-то превосходит.

            Одно только не нравилось Люсиль – сколько вина пьет Жорж Жак Дантон. Нет, он в целом был человеком приятным, однако, от вина, в котором он, очевидно, не знал меры, его горячило и тянуло на шутки и весьма острые выражения. Его иногда одергивали, но все же, Люсиль слегка коробило…для себя она решила, что впредь будет осторожнее звать его.

            А потом, Дантон, опрокинув очередную порцию вина, вдруг сказал на размышления Камиля:

-Ты, Камиль, правильно всё говоришь…по делу. Но ты – утопист, романтик. Нельзя не запачкать руки. Придется поработать кроваво, а ты, как все романтики, можешь оказаться робким для этого дела, — и Дантон хмыкнул, довольный своей фразой.

            Глаза Камиля полыхнули бешенством:

-Робким? Разве был я робким, обращаясь к толпе в Пале-Рояле? Я призывал народ к оружию, первым из всех вас я писал о свободе, заговорил о ней, как к великой возможности, и…

-Камиль, — одернул его Максимилиан Робеспьер, — не горячись. Он сам не знает, что говорит.

-Во, — Дантон указал на Робеспьера пальцем, — верно сказал. Сам не знаю, что говорю.

            И, уже обращаясь к Люсиль, добавил:

-Милая дама, простите дурака? Камиль не робкий, но  у него, разумеется, есть недостатки, как у всякого человека…

-Которые я люблю также, как и его добродетель, — с достоинством отвечала ему Люсиль.

            И вскоре все забылось. Люсиль была легкомысленна и в ту пору (впрочем, и сегодня), разговоры о политике ее утомляли. Она путалась в их званиях и положениях, в идеях и мыслях, но чувствовала надвигающийся раскол, хоть и не могла объяснить этого чувства даже сама себе.

            Апрель, 1794 г.

            Люсиль вышла из ступора, вынырнула с огромным трудом из омута памяти, с удивлением заметив вдруг дребезжащий рассвет за окном. Сколько же она вот так вот сидит на постели? Люсиль только сейчас заметила, что легла, даже не раздевшись. Кажется, ей в голову перед тем, как сморил ее сон, пришла мысль не раздеваться, чтобы потом, едва проснувшись, не тратить времени на туалет и сразу идти.

            Идти куда?

            Люсиль закусила губу – она куда-то собиралась, только вот – куда? Где она еще не была, у кого еще не пыталась просить помощи? ей не отвечали ни стены, ни люди. Перед нею закрывались все прежние двери.

            К Робеспьеру!

            Люсиль подскочила, как ужаленная, но тут же, обессилев, слабея, села обратно. У Робеспьера она уже была. Она приходила – он был занят или отсутствовал, ее не пускали. И этот ядовитый приблудный Сен-Жюст, о, как змеино он смотрел на нее, цедя:

-Не велено его беспокоить, приходите позже.

            Люсиль ощущала его презрение кожей и покорялась, уходила. А потом она стояла под окнами, наблюдая, как иногда мелькает по комнате знакомый ей силуэт.

-Передайте ему это, — попросила Люсиль однажды, протягивая письмо Сен-Жюсту.

            Он брезгливо, двумя пальцами, будто боясь подхватить проказу, взял конверт из ее рук:

-Что это?

-Передайте это ему, — повторила Люсиль, — если у него есть еще память…если он еще помнит свою дружбу. Передайте.

            Сен-Жюст неопределенно повел плечами, что следовало толковать единственно только как: «как же вы мне надоели – предатели нации. Моя бы воля – я бы вас всех отправил на гильотину, но, так и быть, пойду на уступки и передам этот паршивый конверт, однако, мое презрение неизменно и ваше присутствие здесь нежелательно».

            Люсиль ушла. Она пыталась придумать побег для своего мужа и даже перешептывалась со стражей, но…

            Ее попытка не увенчалась успехом. Более того, ей вдруг почудилось, что за нею следили в этот момент.

            Она металась по улицам Парижа и металась сейчас по комнате, бесцельно заглядывая в шкафы и ящики, как будто бы ища ответ.

            Ответ, которого и быть не могло.

            Сначала Люсиль думала, что ее письмо к Робеспьеру не было передано, но Франсуаза отвергла эту мысль:

-Сен-Жюст не посмеет, — просто сказала она.

            Тогда Люсиль стала ждать ответа или освобождения Камиля, но ничего не происходило. Вообще ничего.

            Люсиль заглядывала в сундуки, и в ее ушах звенел грохот разбиваемого стекла, когда пришли за Камилем. Он никак не хотел сдаваться и кричал на улицу, к гражданам, за которых боролся. Ее муж никогда не был настолько воинственным, он был романтиком, но его едва скрутили. Странное дело – в тот день брали и Дантона, а он даже не сделал попытки к сопротивлению, хотя именно это и ожидалось, на Камиля расчета не было…

            Люсиль рылась в вещах, как будто бы надеясь найти что-то, что поможет ей освободить Камиля. Она должна была чем-то занять свои руки и мысли. Мысли сводили с ума, руки слепо шарили по полкам, пока…

            Она не сразу поняла, что скользнуло нежно и светло к ее ногам. Наклонилась, подняла вуаль – ту самую, из декабря девяностого года, которая легла ей на плечи в день, когда она превратилась в Демулен.

            Люсиль опустилась на колени, держа вуаль в руках. Она не знала, что чувствует, кажется, что она чувствовала все и сразу: от испуга, до нежности, от ненависти до любви…

            Тот день был жизнь назад. Тот мир ушел. А сколько ушло тех, кто был на их бракосочетании? Кто-то остался?

            Робеспьер остался. Его сторонники остались. А сколько остались…

            Но разве не был и Камиль его сторонником и другом?

            Люсиль сидела на полу, прижимая к груди вуаль, как будто бы в ней было что-то воистину ценное и святое, впрочем, сейчас святое, быть может, и было, ведь именно в ней она разделила свою судьбу на две части. И странная мысль пришла вдруг в голову, что если ей придется умереть так, как умерли многие другие…

            То она наденет эту вуаль, наденет, как в тот день, когда будет проходить в последний раз, и, может быть, в этой вуали Камиль узнает ее в другом мире.

            Но это будет, если все рухнет, а Люсиль пыталась заставить себя поверить, что все еще можно спасти, что вот-вот откроется дверь и он войдет – ворвется в комнаты, принесет с собою жизнь и счастье.

            Ведь Камиль Демулен – друг и сторонник Робеспьера, разве допустит Максимилиан его смерти?! Невозможно!

Декабрь, 1793 г.

Люсиль вернулась тогда рано, раньше, чем планировала – у Луизы  страшно разболелась голова, Люсиль посочувствовала и отправилась к себе.

Придя же домой, она сразу поняла, что в доме кто-то есть, пришел гость. Но, что странно удивило Люсиль – гость не был в гостиной, он был в кабинете Камиля. Люсиль, конечно, знала о гостях и о различных визитах соратников, и нередко Камиль закрывал от жены кабинет, но сейчас он полагал, что она не вернется так рано, и это было не в его характере – излишняя такая вот осторожность.

Люсиль решила спросить об этом позже и направилась к себе, но, поравнявшись с кабинетом, она услышала вдруг тихий говор Максимилиана Робеспьера. Это было странно – он давно не заходил к ним, а теперь вдруг пришел гостем, и они таили свой разговор…

Невольно Люсиль прислушалась: слова Робеспьера были тихими, он вообще говорил довольно тихо, но это вселяло сильное чувство страха, и обманываться не стоило, и потому Люсиль не смогла разобрать всего, но явственно услышала, как Робеспьер сказал:

-Этим ты перешел все границы, Камиль! Сегодня я заступился за тебя, но…

            Далее шло что-то неразборчиво. Люсиль почувствовала, как в ее груди что-то сжалось и болезненно оборвалось: что происходит? Почему Робеспьер говорит…так? что сотворил Камиль?

            Она не обманывалась, прекрасно понимая, что не знает и четверти из того, как обстоят дела в Конвенте и стране. Она знала лишь основные события, но сейчас вдруг ей показалось, что именно то, о чем ей неизвестно и становится в эту самую минуту роковым…

-Я сказал то, что считаю нужным сказать! Я говорю свободно, как гражданин свободной нации, — Камиль пытался говорить твердо, но речь его сбивалась. В присутствии Робеспьера иногда он немного нервничал, и это мешало ему сосредоточиться.

            Максимилиан что-то ответил ему, но Люсиль не смогла разобрать, однако, примерно угадала по ответу мужа:

-Ты призываешь меня к трусости! Это трусость – бежать от того, что я считаю верным и правильным. Я не отступаю от своего слова. Не пытайся переубедить меня, ты же знаешь меня так хорошо, и знаешь, что Камиль Демулен никогда не отступал…

-Он просто менял стороны, — едко отозвался Робеспьер, похоже, слова Камиля его задели.  – Не ты ли следовал за Мирабо? Не ты ли шел и за…

-Я оставался верен Франции! Я – верный ее защитник и голос.

-Так будь и дальше ее защитником и голосом, останься разумным человеком! Больше я не смогу защитить тебя и твою газетку от нападения…

-Своих приблудных псов? – подсказал Камиль и Люсиль ясно представила его мягкую усмешку. – Твое право, но мои слова в народе!

-Народ легко меняет мнение, — Робеспьер взял себя в руки. – И народ…

-Жорж был прав, когда говорил, что ты совершенно не понимаешь народа! он любит тебя, наш народ! но ты его не знаешь. Ты всегда считал, что Жорж – глупец, а между тем, он знает народ лучше твоего. Ты пытаешься остаться чистым, говоришь, что кровь не марает тебя, но ты не знаешь, что такое народ!

            Повисло молчание. Люсиль, на всякий случай, забилась в темноту, под укрытие приоткрытой комнаты напротив.

-Значит, Жорж? – Робеспьер снова обрел этот свой тихий и странный голос, от которого у Люсиль пошли мурашки по телу. – Дантон… теперь ты признаешь, что следуешь за ним? Я понял тебя, Камиль…

            Люсиль очень вовремя нырнула в комнату, так как в следующее мгновение дверь кабинета распахнулась и вышел Максимилиан Робеспьер. Люсиль слышала его громкий шаг по ступеням, и сердце ее звучало страшным стуком – впервые она слышала гнев этого человека.

            Апрель, 1794 г.

            Люсиль осознала, что до сих пор сжимает в руках белую вуаль свою и пальцы ее от усилия уже покраснели. Она поспешно разжала руки и заставила себя подняться. Сегодня новый день. Новый день, когда она может что-то сделать для Камиля, заставить мир измениться…

            Она ведь сможет? Сможет. Она любит его. Она так сильно его любит. Неужели ни у кого нет в этом мире сердца? Неужели нет такой силы, что принесет ей и Камилю свободу? Тогда они сбегут. Они возьмут своего сына и сбегут прочь.

            И никто не смеет коснуться их счастья!

            Сын! Словно бы откликаясь на мысли матери, в соседней комнате он заплакал. Люсиль качнуло – она попыталась вспомнить, в ее ли доме Франсуаза, но плач не утихал и Люслиь поняла, что, вернее всего, нет.

            Решив, что этим днем она пойдет к воротам Люксембургской тюрьмы и снова попытается сговориться со стражей, Люсиль Демулен, не зная, что все уже давно решено и за нее, и за ее мужа и за многих других, пошла к сыну…

Примечания:

 Орас Камилл Демулен (1792-1825) – сын Люсиль и Камиля Демуленов

Франсуаза-  Франсуаза Эбер, жена Жака-Рене Эбера

Жером Петион- Жером Петион де Вильнёв — деятель Великой французской революции, жирондист, мэр Парижа (1791—1792), после падения жирондистов, бежал. Когда же пришло поражение восстания, по-видимому, отравился, был найден его полусъеденный волками труп, рядом с последним убежищем жирондистов.

Жак-Пьер Бриссо — прозванный по деревне, в которой он воспитывался, Варвилльским, — французский политик, жирондист, один из видных деятелей Французской революции. Гильотинирован 31 октября 1793 года с двадцатью жирондистами.

 Луиза – Луиза Жели – вторая жена Дантона. После смерти первой своей супруги – Антуанетты Габриэль Шарпантье, Жорж Дантон взял в жены 16-летнюю дочь судебного пристава. Брак длился недолго – чуть меньше года, до казни Дантона.

 

  1. Бессонница

Действующие лица:

Камиль Демулен – деятель Французской Революции (34 года) казнен 5 апреля 1794 г.

Люсиль Демулен – его жена (24 года), казнена 13 апреля 1794 г.

Франсуаза Эбер – жена осужденного и казненного революционера Жак (36 лет), казнена 13 апреля 1794 г.

Жорж Жак Дантон – деятель Французской Революции (34 года) казнен 5 апреля 1794 г.

Луиза Дантон – вторая жена Дантона (16 лет)

                Картина первая.

            Лунный свет пробивается сквозь закрытые ставнями окна, бледно и призрачно освещает бедную комнату супругов Демулен. В кровати лежит Люсиль. Она не спит, лежит с закрытыми глазами. Осторожно открывается дверь, в комнату, стараясь идти как можно тише, проходит Камиль Демулен. Едва заслышав скрип половиц, Люсиль мгновенно вскакивает с постели и бросается на шею мужу.

Люсиль Демулен. Камиль! Камиль!

Камиль Демулен (смущенно обнимает ее). Люсиль, прости меня, прости, дорогая, я не хотел, чтобы ты проснулась.

Люсиль Демулен (отстраняясь от него). Проснулась? Я? Милый Камиль, чтобы проснуться, нужно спать.

Камиль Демулен (в тревоге). Ты снова не спала?

            Люсиль отворачивается к окну, делает несколько шагов к нему, не оборачивается.

Камиль Демулен. Люсиль…

Люсиль Демулен. Мне кажется, что сон оставляет этот город. Я говорила с Франсуазой – она тоже не спит. С того самого дня, как казнили ее мужа. Я знаю, что и ты не спишь. Я знаю, что даже когда ты рядом, со мною, тебя со мною нет.

            Она усмехается с горечью.

Люсиль Демулен. Я знаю, что ты мыслями не здесь, не со мной…

Камиль Демулен. Люсиль…

            Люсиль торопливо оборачивается.

Люсиль Демулен. Камиль, нет, нет, я не виню тебя и не упрекаю! Ни в чем и ни за что! Я знаю, что сейчас творится на улицах…

Камиль Демулен (проходит к потертому креслу, устало опускается в него). Нет, милая, ты не знаешь. Ты не можешь знать того, что творится на улицах. То, что ты слышишь от торговок, и даже то, что ты читаешь в газетах и, правда, и нет. они возносят для того, чтобы потом столкнуть вернее, чтобы тот, кто падёт, разбился бы наверняка.

            Люсиль в ужасе глядит на мужа.

Камиль Демулен (больше сам с собою). В угрозе и друзья, и враги, и непонятно, что хуже – открытое противостояние или те, кто еще вчера был на твоем стороне.

            Камиль замечает состояние Люсиль, спохватывается.

Камиль Демулен (фальшиво-бодро):  Люсиль, не слушай моих речей, умоляю. Как всегда говорил Дантон…

Люсиль Демулен (перебивает с плохо скрытым раздражением). Дантон! Дантон, который ведет себя так. Словно ничего вокруг не происходит, который будто бы слеп…

Камиль Демулен (спокойно поднимаясь из кресла, подходит к жене). Дантон никогда не был слепцом. Хочу верить, что и я вижу больше, чем могу сказать.

Люсиль Демулен (обнимает мужа, припадает к его груди). Камиль! Я не была труслива, но каждый раз, как ты уходишь, я боюсь, что ты больше не вернешься, а когда ты здесь, я боюсь, что за тобой придут.

            Камиль порывается что-то сказать. Но Люсиль, угадывая это, прикладывает палец к его губам.

Люсиль Демулен. Нет, милый, дай мне закончить. Я клянусь тебе, что больше не заговорю об этом, но сейчас, пока есть время, пока темнота еще бродит по улицам, дай мне немного сказать. Камиль, я боюсь, что ты не придешь, что ты исчезнешь, что случится непоправимое. Франсуаза говорит мне, что на тебя никто не посмеет посягнуть, ведь ты…

            Люсиль улыбается, поправляет камзол Камиля.

Люсиль Демулен. Ведь ты не только мой муж, ты – голос народа.

Камиль Демулен (осторожно и ловко перехватывает руку Люсиль, прикладывается к ней губами). Тебе не следует бояться, Люсиль. Судят тех, кто виновен, кто совершил преступление. Я совершал ошибки, но их совершают все, и…

Люсиль Демулен (перебивает, в ее голосе слезы). Виновен, невиновен…Камиль, ты наивен! Нет неприкосновенных! Нет тех, кто безвинен. Каждый, кто заслужил славу…

Камиль Демулен (пытаясь быть спокойным). Люсиль, я смотрю дальше, чем ты думаешь. Если бы я не верил в победу, стал бы я призывать Робеспьера и его сторонников к милосердию?

Люсиль не отвечает.

Камиль Демулен. Разве я безумен?

Люсиль Демулен. Ты не безумец, нет. В тебе есть пороки, как в каждом человеке, но они не включают в себя безумство, и я люблю их так же, как и твои добродетели. Но ты пошел бы и на погибель. И это не было бы безумством.  Это было бы подвигом, борьбой, битвой…

Камиль Демулен. Я проклинаю то, что тебе выпало жить в это время и в этом городе.

Люсиль Демулен. А я – благодарю небо за то, что мне выпал этот город и этот век.

            Люсиль Демулен касается ладонью щеки мужа, он поднимает голову и смотрит на нее.

Люсиль Демулен. Я не боюсь того, что кончится моя жизнь, я боюсь, что кончится наше счастье. Каждый день, что я разделяю с тобой, рождение Ораса – это как будто бы сладкий сон. За окном творится смерть, но я не боюсь. Я верю в то. Что всё будет хорошо, что мы пройдем через это, если будем достаточно сильными.

Камиль Демулен (глухо). Мы будем сильными.

Люсиль Демулен. Мой отец ненавидел тебя… он считал, что начинающий адвокат без имени, без состояния не способен дать мне любви и жизни.

Камиль Демулен. И когда я попросил твоей руки, он отказал мне.

Люсиль Демулен. И я плакала. Я рыдала и просила. Я вставала на колени. Но он был непреклонен.

Камиль Демулен. Я тоже плакал. Я наблюдал за твоим домом, я пытался угадать в окне твою фигуру…

Люсиль Демулен. И мне чудился чей-то взгляд.

Камиль Демулен. Я ненавидел каждого, кто входил в твой дом, ведь после отказа твоего отца я был, как отлучен от него. Все, что мне оставалось – зависть к тем, кто мог видеть тебя.

Люсиль Демулен. И я молилась, чтобы все изменилось. Я молила небеса, чтобы ты был со мной, чтобы мой отец уступил нашей любви.

Камиль Демулен. И он уступил…

Люсиль Демулен. Когда пала Бастилия, когда зазвучало по улицам твое имя ему не осталось выбора, как признать тебя достойным.

Камиль Демулен. И я попытаюсь сделать все, чтобы ты думала обо мне, как о достойном тебя человеке.

Люсиль Демулен. Тебе это не нужно. Я всегда на твоей стороне. Я была глупа, что послушалась отца. Он украл у меня много счастья. Те дни, что я молилась, я могла провести с тобой, если бы сразу не была бы труслива. И это то, что говорит обо мне как о слабой и недостойной  женщине.

Камиль Демулен (предупреждающе). Люсиль, прекрати. Не смей говорить так о себе. Я люблю тебя. Я обожаю каждое мгновение с тобою.

Люсиль Демулен. И есть в этой моей слабости только один плюс. Я поняла, что если верить, по-настоящему верить, небеса услышат тебя. Я молюсь, Камиль! Я молюсь так, как молилась тогда. Я молюсь за нас…

            Камиль и Люсиль затихают в объятиях друг друга.

Картина вторая.

            Комната с хорошей мебелью и излишествами быта. Кое-где даже безвкусное налепление узоров по резным креслам и диванам. Письменный стол завален бумагами, которые раскладывает Дантон. Каждую бумагу он проверяет с особенной тщательностью: кое-что, проглядев лишь мельком, отправляет в камин позади себя, предварительно разрывая бумагу. Кое-что откладывает по разные стороны от себя.

Дантон (хмуро вглядываясь в лист, себе под нос). «Французский народ захотел быть свободным, и он будет свободным… в распоряжение муниципалитетов предоставят все, что будет необходимо, обязавшись возместить собственникам причиненный им ущерб. Все принадлежит отечеству, когда оно в опасности…» когда же это? (переворачивает лист). Ах, точно. Чёрт. Законодательное собрание, ну-ну. Гвалт был. Впрочем, у них всегда гвалт. Ссорятся, ругаются, орут, кажется, была б их воля – ударили бы. Я бы точно не удержался от соблазна сломать пару гнусных сопливых носов!

            В ярости разрывает лист, бросает его в камин, промахивается. Один обрывок вылетает из камина, но Дантон не замечает этого.

Дантон (разбирая бумаги дальше). «Революцию нельзя творить в геометрических формах; революционные меры неминуемо, хотя бы временно, тяжело ложатся даже на честных граждан…Те, кто вправе были бы жаловаться, должны и впредь безропотно терпеть — таков их долг; но если они выполняют свой долг и временно жертвуют своим покоем, даже своей свободой, ради общей свободы и общего блага, то наш долг в свою очередь выслушивать справедливые требования и по возможности их удовлетворять, поскольку это не вредит делу революции…».

(Неожиданно усмехается)

Дантон. Ткнуть бы каждого из этих трусов в эти строки, да напомнить бы, как они аплодировали мне, как записывали за мною!

            Дантон откладывает лист в сторону.

Дантон (барабанит пальцами по столу). А скоро станет совсем тепло. Пройдут эти ветра…ветра пройдут…

            В дверь раздается стук. Дантон спохватывается, быстро оглядывает кабинет.

Дантон (с раздражением). Заходи!

            Открывается дверь. На пороге –  молодая жена Луиза. Она немного сонная. Порог комнаты не переступает, мнется.

Дантон. Да?

Луиза. Прости, что я пришла…

Дантон. Да что ж ты мнешься? Заходи.

            Луиза покорно заходит.

Дантон. Дверь закрой, Луиза. В чем дело? Час поздний.

Луиза. Скорее – ранний… прости, Жорж, я не хотела тебя потревожить. Хотела только знать, здесь ты или уехал.

Дантон. Ты прекрасно могла спросить об этом внизу, впрочем, нет.

            Передумывает мгновенно.

Дантон. Да, да. Хорошо, что ты пришла. Вовремя. Если, конечно, есть оно, это время…

            Луиза не понимает, но молчит.

Дантон (неожиданно смягчаясь). Вот что – сядь. Нам надо поговорить.

            Дантон поднимается из-за стола, Луиза садится в кресло. Дантон ходит по комнате взад-вперед, выглядывает в окно.

Дантон (глядя в окно). Вот черти…тоже не спят. А! 9оборачивается к Луизе, что молча наблюдает за ним). Эх, Луиза…да.

            Отходит от окна, смотрит на Луизу, скрестив руки на груди.

Дантон. Ты знаешь, что творится на улицах города?

Луиза (пожимая плечами). Я знаю только то, что говорят торговки и пишут в газетах.

Дантон. Верно, ничего ты не знаешь. Но ты не можешь не догадываться о некоторых…

            (Отворачивается на мгновение к окну).

Дантон. Собираются, черти! Скоро холодный ветер уйдет, очень скоро…. О некоторых переменах.

            Луиза молчит, наблюдает за мужем.

Дантон. Да, знаешь, чувствуешь. И может случится так, что ты уедешь.

Луиза молчит.

Дантон. Да, уедешь. Так будет правильно.

Луиза. Хорошо. Когда и куда мне отправится?

Дантон. Туда, где нет парижских газет, а когда… может быть, очень скоро.

Луиза. Хорошо, я сделаю это.

Дантон. Ты что, даже не спросишь?

Луиза. А это нужно? Если я и спрошу – мне кажется, ты не ответишь мне правды. Может быть, Жорж, я юна, наивна и глупа, но не дура…

            Дантон изучает Луизу.

Дантон. А, черт возьми! Верно.

            Его тон становится веселым, но неожиданно снова он мрачнеет.

Дантон (тихо, оглянувшись прежде на окно). Луиза, ты знаешь, где деньги?

Луиза (тоном, в котором отсутствует удивление). Знаю три тайника.

Дантон. Тот, где двадцать шесть тысяч ливров – мой свадебный дар тебе, забери первым, поняла? Из-за него мне многое припомнили. И, чую, припомнят еще, зверье…

Луиза кивает.

Дантон (неожиданно грозно). И вот еще что… если что-то случится, я тебе запрещаю, слышишь – запрещаю! – запрещаю тебе обращаться к кому-то.

Дантон (уже тише). Особенно к Робеспьеру. Поняла меня?

Луиза (поднимаясь). Я поняла тебя, Жорж… скажи мне только прежде, чем я уйду, все очень плохо?

Дантон (обрывает себя на полуслове). Я…что?

Луиза. Ты плохо спишь. Днем ты весел и обычен, но ты плохо спишь. И я знаю это. Ты делаешь вид, что в тебе прежний аппетит и прежняя веселость, но это не так. Я знаю это, как жена. Так скажи мне – все очень плохо?

            Дантон отворачивается к окну, все также скрещивая руки на груди.

Дантон (под нос). Знает она…глядите-ка, знает она!

            Луиза осторожно касается его со спины, приобнимает.

Дантон (дрогнувшим голосом). Если что-то случится, сделай так, как я велел. И…иди спать, Луиза, час поздний.

Луиза (уже у дверей, не оборачиваясь). Скорее – ранний.

 

 

Картина третья.

            Комната супругов Демулен. Серый холодный рассвет в комнате. Люсиль Демулен лежит в постели, ее мучает кошмарный сон: она вздрагивает, беспокойно ерзает. В комнате она находится одна.

Люсиль Демулен (вскакивая с криком). Нет!

            Бешено обводит взором комнату, проводит пальцами по свободной стороне кровати, прикрывает глаза, со стоном роняет голову на грудь и некоторое время сидит вот так, как бы лишенная чего-то очень важного в самой себе, затем медленно поднимается с постели и, босая, идет к дверям, открывает их и застывает на пороге…

            Из соседней комнаты доносятся приглушенные, но хорошо различимые голоса Камиля Демулена и Дантона.

Камиль Демулен (приглушенно). Жорж, я сделал то, что нужно! Я считаю, что поступил по зову сердца и ума, поступил так, как должен поступать защитник нации, как…

Дантон (чуть громче, прерывая). Да, но у тебя еще есть шанс!

            Люсиль прислоняется к дверному косяку, напряженно вслушивается в голоса.

Камиль Демулен (уже сам громче). Ты полагаешь меня трусом, снова?!

            Люсиль неосознанно хватается за дверь.

Камиль Демулен. Снова и вновь ты пытаешься отвести меня в сторону, ты пытаешься унизить меня, уличить в трусости, как будто бы за мною нет заслуг и доказательств моей преданности и моей добродетели к нации!

Дантон (примирительно). Камиль…

Камиль Демулен (не слушая). Но разве не ты постоянно говоришь, что я следовал за многими вождями, но разве ты поступал иначе? Разве ты не следовал за тем, с кем сейчас ведешь борьбу? Разве кто-то из нас смог не замарать своей добродетели? Мы все шли с самого начала за одну идею, за свободу, за нацию, за права и закон, за Францию! И что же стало с нами? Мы стали губить друг друга…

            Люсиль вздрагивает от холода, но продолжает стоять, цепляясь за дверной косяк. Она даже дышит тихо-тихо, чтобы ее не заметили.

Дантон (уже с предостережением). Камиль!

Камиль Демулен. Идея свободы обернулась борьбой за власть…

Дантон (со вздохом). Твоя жена еще спит – сам говорил, не ори так – разбудишь…

            Поднимает голову и замечает стоящую у дверного косяка Люсиль.

Дантон. Уже разбудил… Камиль!

            Камиль Демулен круто поворачивается и замечает Люсиль, стоящую в дверях. Люсиль запоздало пытается скрыться, но понимает бесполезность этого, замирает.

Камиль Демулен (виновато). Прости, милая, второй раз я тебе не даю сна.

Дантон. Всего лишь второй?

            Камиль бросает на него быстрый взгляд.

Дантон. То есть, кхм… доброе утро, Люсиль. Молодец, Камиль!

Люсиль  Демулен (холодно). Доброе утро, Жорж.

Дантон (с какой-то странной неловкостью в голосе). А я говорил вот ему…(тычет пальцем в Камиля), чтобы он был тише, что разбудит и тебя, и Ораса…как, кстати, сынок? Здоров ли? Не болен? Что слышно от торговцев?

Люсиль Демулен (деревянным голосом и скованно). Все хорошо…спасибо.

Камиль Демулен. Любовь моя, час еще очень ранний…

            Дантон незаметно усмехается, но молчит.

Камиль Демулен. Мы с Жоржем уходим.

Люсиль Демулен (в ужасе). Как? Опять?

Камиль Демулен (оглядываясь на Дантона, но тот отрешен). Так надо, милая. Обещаю тебе, что я ненадолго и очень скоро вернусь.

            Люсиль приближается к Камилю, она касается его груди, его щеки кончиками пальцев, как будто бы желает удостовериться в том, что он еще здесь.

Камиль Демулен (приобнимая ее). Я скоро вернусь. Очень скоро.

            Люсиль не отвечает, она крепко прижимается к Демулену, как будто бы от крепости ее объятий зависит то, что он останется.

Дантон (в некотором благодушном смущении). Камиль, знаешь, то, что я тебе говорил…

Камиль Демулен (мягко отстраняя жену). Идём, Жорж! Не смей больше повторять о невозможном!

            Камиль Демулен оглядывается на жену, но в следующее мгновение уже уходит из комнаты вместе с Жоржем, который кивком прощается с Люсиль, через несколько секунд слышен звук захлопывающейся входной двери.

            Люсиль Демулен стоит в комнате одна, обнимая себя за плечи до тех пор. Пока не раздается плач ребенка. услышав плач, Люсиль бросается из комнаты.

 

 

Картина четвертая.

            Та же комната. В потертом кресле, укачивая Ораса, сидит Франсуаза Эбер. Люсиль Демулен пытается что-то шить, но ее руки дрожат.

Франсуаза (укачивая Ораса). Со мной опасно дружить, но ты совсем не боишься…

Люсиль Демулен. Опасно? Ты не виновата в том, что твой муж казнен.

Франсуаза. Расскажи это моим соседям, милая Люсиль!

            Франсуаза заливается тихим безрадостным смехом. Ребенок на ее руках начинает хныкать и Франсуаза перестает смеяться, продолжая укачивать его.

Франсуаза. Он будет красив. У него твой носик и твой рот.

Люсиль Демулен(слегка улыбаясь). А глаза как у моего Камиля…

            Немного в молчании.

Люсиль Демулен. Ты говоришь, что с тобой опасно дружить, но и я могу сказать о том же.

Франсуаза (с укоризной). Твой муж…

Люсиль Демулен (резко). Разве твой был не среди любимцев? Ох, прости…

            Люсиль откладывает шитье, бросается к креслу Франсуазы и осторожно обнимает ее.

Люсиль Демулен. Прости, милая моя, прости…я злая, глупая…

Франсуаза (успокаивающе поглаживает Люсиль по руку). Ты не злая, Люсиль и мне нечего тебе прощать. Мой муж при всех его достоинствах революционера имел много пороков.

            Франсуаза усмехается с невысказанной горечью.

Франсуаза. Не знаю… я боюсь предположить, как он их всех взбесил, что его обвинили в измене тому делу, за которое он боролся с самого начала и, как финальный аккорд издевки, повесили и кражу белья! Это унижение для истории. Он мечтал, что история запомнит его борцом за правду, за права, за Францию, а они…

            Ребенок на ее руках начинает хныкать, и Франсуаза снова принимается укачивать его.

Франсуаза (тоном, словно говорит не о себе, а о чем-то постороннем и сером). А они сделали так, что он останется в истории предателем и вором. Тише-тише, не плачь, маленький, твой дом так тепл…

Люсиль Демулен (ее глаза полны слез). Это ужасно! Я не знаю, как снять твою боль. Как мне помочь тебе, милая Франсуаза и что для тебя сделать?

Франсуаза. Ничего ты не сделаешь, Люсиль. Здесь лечит время, а время…его, может быть и нет. может быть тех, кто дорог нам, и вовсе нет. каждую ночь, стоит мне сомкнуть глаза – я вижу толпу у эшафота, я вижу головы, что падают с плеч одинаково несчастных людей, среди которых и враги, и друзья, и просто случайные жертвы. Стоит только закрыть глаза, ах, Люсиль…

            Люсиль отшатывается от Франсуазы. Она нервно кусает губы, бледная и испуганная.

Франсуаза (спокойно укачивая ребенка). И этот стук…Люсиль, почему головы падают с таким стуком? Такое глухое – словно стон. Такое страшное. И вот… когда я открываю глаза в ночи и лежу, глядя в потолок, мне кажется, что все, кого я видела во сне, вот все они: враги и друзья, что одинаково замучены, они в моей комнате. Представляешь?

            Франсуаза нервно хихикает.

Франсуаза. Мне кажется, они в моей комнате, клянусь честью!

Люсиль Демулен (дрожащим голосом). Пре-кра-ти.

            Франсуаза застывает, как бы удивленная тем, что в комнате еще кто-то есть, замечает Ораса в своих руках. Оглядывается на Люсиль.

            Люсиль обессилено сползает на диван.

Франсуаза. Прости, Люсиль.  Прости, я не знаю…на меня находит что-то. Как волна. Как пелена, как…

Люсиль Демулен (Отрывисто). Я сама думаю о том же. Мне самой видится то же, что и тебе! И каждый раз, когда Камиль уходит, мне кажется, я больше его не увижу, а каждую ночь, я придвигаюсь к нему плотнее, чтобы чувствовать, что он здесь, со мной. Пусть мысли его далеко – он тоже не спит, я знаю. Он лежит, боясь шевельнуться, думает, что разбудит меня.

Франсуаза (вздыхая). Наши мужчины – эгоисты. Мне в тысячу раз было бы легче умереть там, с ним, чем остаться на жизнь. Думал ли он об этом? Нет, конечно, нет. А ведь я не могу сказать, что любила его хотя бы наполовину так, как ты Камиля…

Люсиль Демулен. Молитвы помогли мне разделить судьбу с Камилем, теперь, если я буду молиться крепче и больше, больше, чем даже сейчас, я верю, что небо помилует нас. Нас всех.

            Франсуаза не отвечает.

Люсиль Демулен (с воодушевлением). И, знаешь, действительно – все будет хорошо. Если даже что-то и случится, нет, если вдруг – то разве Робеспьер позволит Демулену погибнуть? Они друзья. Я напишу к нему и все разрешится…ведь так, Франсуаза?

            Франсуаза тяжело смотрит на Ораса, что хнычет на ее руках. В ее глазах невысказанное и невыплаканное, скрытое, затаенное.

Франсуаза. Да, Люсиль. Все будет именно так.

  1. Мы хотели одного!

-А ведь когда-то мы хотели одного и того же…- Жорж Дантон как будто бы не верит, что произносит это вслух, озвучивает, наконец ту мысль, что давно уже родилась в его сознании. – Что с нами стало?

-Мы пошли разными путями, — холодно отвечает Максимилиан Робеспьер. В чертах его снова ярко выражается болезненная бледность.

-Не умея уступать, — усмехается Дантон. Ему горько. И от этой горечи почему-то смешно. Это особенный смех, от которого больно.

***

            А ведь когда-то, в самом деле, их было так много, и они все походили друг на друга. Готовые драться, готовые, наконец, сказать то, о чем хорошо и удобно молчалось многие годы.  И как бойко они вскакивали на столы и трибуны, как говорили, выкрикивали, какими они были…

            Другими.

-Теми же, — Кутон всегда очень наблюдателен. Его паралич обеих ног, усадивший тело  в механическое кресло, никак не отразился ни на уме, ни наблюдательности, ни на врожденной тактичности.

            Робеспьер выныривает из своих мыслей, словно из глубоких темных ледяных вод. С недоумением смотрит на Кутона, полагая, что задумчивость увела его от всей фразы.

-Ты, Макисмилиан, думаешь, что мы изменились, — это не вопрос. Кутон смотрит так, как будто бы видит насквозь. – Но мы остались прежними. И мы, и весь народ, и вся Франция. Это только изменились обстоятельства…

-Обстоятельства! – это вмешивается уже Сен-Жюст, тревожно и требовательно вглядывающийся прежде в лицо Робеспьера. – Человек сам определяет силу своих обстоятельств!

            Кутон пожимает плечами. Он не любит спорить в принципе, а уж с одним из близких своих соратников – Луи Антуаном Сен-Жюстом, известным своей непримиримостью, и подавно.

            «В конце концов, он слишком еще молод…» — проносится в голове Кутона и он отворачивается к окну.

            Молодость становится и проклятием и даром Сен-Жюста. С одной стороны – это дает ему большой запас энергии и силу, но с другой…

            С другой его, при всех достижениях, при всех заслугах, заставляют раз за разом чувствовать себя мальчишкой. А разница в чем? В том, что он просто чуть позже пришел в кипение революции, вот и всё!

            Но если Сен-Жюст прощает это ощущение перед Робеспьером, соглашаясь чувствовать себя в его присутствии мальчишкой, то такие как Демулен, например…

            Проклятый Камиль Демулен! Журналист, ныне ставший сторонником Дантона, а еще – друг Робеспьера. И Сен-Жюст не может не признавать с горечью, что последнее ему простить сложнее всего. Как он не старался бы отойти от человеческого во благо Революции и нации, человеческое не умирает в нем.

            Если бы только Сен-Жюст был моложе!

            Луи Антуан позволяет себе резкие нападки в сторону Дантона – отца революции, любимца народа, кумира толпы и потенциально опасного врага, но по поводу Демулена ему приходится выбирать слова осторожнее: Максимилиан однажды резко его одернул, а в другой – лишь тяжело вздохнул. И Сен-Жюст вынужден лавировать в своих словоформах, подводя Робеспьера к неотвратимой мысли, но избегая открытого заявления…

            Но ладно еще Демулен. Черт с ним! Но Эбер!

            Вытащенный Дантоном из нищеты Жак-Рене Эбер, с этой вечной ядовитой усмешкой, не менее опасный, чем Дантон. А может быть, и более…

            Но Дантона Сен-Жюст может уважать, а вот Эбера нет. он слишком груб со своими союзниками и еще более груб с врагами, не гнушается использовать откровенную грязь на благо пропаганде. Такого человека сложно уважать.

***

-Возвращение Дантона добавляет нам хлопот. Мало нам Эбера с его влиянием на парижскую бедноту! – Жанбон пастор не только по убеждениям, но и, наверное, по самому своему духу. Все в нем преисполнено строгости. Свечи тускло освещают его лицо, но даже этой тусклости хватает, чтобы отразить весь блеск в его глаз. Блеск такой, что бывает только в глазах человека, верного своим убеждениям.

            Максимилиан Робеспьер молчит. Все ждут его слова, но он выжидает.

-Надо арестовать и Эбера, и Дантона! – Бийо не может найти себе места. Он вскакивает, ходит за спинами других членов Комитета Общественного Спасения, чем им досаждал бы, если бы они не привыкли уже к подобной нервности. – Вот оно, решение!

            Мгновенно занимается гул. Кто-то, как Карно пытается навести порядок, Бийо же требует поддержки. Кутон не принимает участия в этом гуле. Он смотрит на Робеспьера, который уже готов сказать. Сен-Жюст тоже молчит, но это молчание дается ему с трудом, и, чтобы хоть как-то занять себя – он выразительно закатывает глаза, усмехается, пытаясь показать, как ему смешно, и как он уже осведомлен.

            Этого почти никто не замечает. Ну, разве что Колло, который также отмалчивается, но не потому что не имеет своего мнения, а потому что осторожен и чувствует, что пока нельзя выделяться с этим самым мнением.

            У Колло определенная ненависть и к Сен-Жюсту, и к самому Робеспьеру, и к Дантону. И ко всем. Он устал. Он устал от всех них. все кажутся ему одинаково неправыми…

-Мы не можем напасть и на Эбера, и на Дантона…- тихо заговаривает Робеспьер. Его голос всегда тих, это не Дантон, с его звучным ревом, это не Марат. Но его слушают. И эта тихая речь всякий раз заставляет всех умолкнуть мгновенно. Есть что-то страшное и неестественное в тихом голосе, который звучит среди ожесточенных споров.

            Так и сейчас. Наступает та самая минута зловещей тишины. Сен-Жюст распрямляется, Бийо пытается сесть, но в итоге остается стоять. Колло ломает пальцы, глядя перед собой.

-Эбер и Дантон могут стать из врагов союзниками, если Комитет нападет на них обоих. И тогда мы потеряем большую часть влияния.

            Как просты слова. Но почему они имеют такое странное влияние?

-Значит, надо поддержать…одного? – Бийо произносит это неуверенно и оглядывается на остальных, ожидая реакцию, мол, угадал?

-Кого? – хрипло спрашивает Колло и заставляет себя взглянуть на Робеспьера.

-Дантон не желает кровопролития. Ему еще нужно время, чтобы осмотреться. Он только вернулся. Эбер в Париже неотлучно. Он готов и к восстанию, и к любому безумству. Договориться с ним не кажется возможным.

            Каждое слово Робеспьера сейчас звучит очень ясно. Нет больше ничего: ни шума на улице, ни вздоха, ни случайного хруста в костях или мебели, и даже свечи словно бы умерили свой треск, чтобы не пропустить ничего.

-Верно! – Луи Сен-Жюст не выдерживает. Его натура жаждет деятельности, и он срывается в нее раз за разом. – Верно! Его речи кощунственны! Он презирает все, во что мы верим. Он отрицает всякую святыню и саму свободу!

-А что с Дантоном? – тихо спрашивает Колло. – Его…куда?

            Колло не хочется говорить, и он надеялся, что его вопрос кто-нибудь задаст, но нет…тишина. Вернее, тишины и нет, но именно насчет этого пункта – молчание.

-Я встречусь с ним,- тяжело роняет Максимилиан Робеспьер.

-Что? – это уже вырывается из уст Сен-Жюста. – С этим…предателем?

            И слово «предатель» обращено не к Дантону, а к Демулену. Сен-Жюст знает, что именно с ним Максимилиан хочет поговорить больше. Убедить к отступлению, попросить не вынуждать его к разрушению дружбы.

-Чтобы избежать кровопролития, — в этом тоне запрет на всякое возражение. Сен-Жюст кивает, принимая, но не примиряясь. Он старается не думать  и не представлять:  уговаривал бы Робеспьер его отступить от врага?

            Потому что знает – ответ ему вряд ли понравится.

-За то время, что Дантон на свободе, он вооружит против Комитета весь народ! – ворчит Бийо, зная, что не найдут его слова поддержки.

-Кроме «Старого кордельера» у него ничего нет. печатник же арестован. Номер газеты изъят, — Сен-Жюст знает, что сам не верит себе в этом. Но в это верит Робеспьер и, наступая на горло собственному чувству, Луи находит слова для Бийо.

-А завтра Дантон найдет нового печатника и создаст новую газету…- Колло не обращается ни к кому, он сам уже не понимает, кому и для чего говорит. – И назовет ее не «Старый кордельер», а…ну, скажем «Кордельер поновее» или «Еще более старый кордельер…».

-Что Дантон…это строки Демулена, — замечает очевидное для всех Жанбон.

-Давайте арестуем Демулена, — пожимает плечами Бийо. – Дантон не найдет печатника. Или, если найдет, то…

-Нет, — Робеспьер возражает неожиданно резко. Такая резкость за ним очень редко встречается. Особенно после болезни. – Мы должны избегать кровопролития. Демулен, как и Дантон, слишком давно в рядах Революции, чтобы вот так можно было просто взять и арестовать его.

-А Эбера можно? – фыркает Колло.

-Нужно, — вступается Сен-Жюст. – Демулен еще может быть…вернется на сторону Комитета.

            Сам Сен-Жюст в это не верит. И ему не хочется ошибиться в этом неверии.

-В любом случае, на сегодня Демулен и Дантон не так опасны как Эбер, — сглаживает неловкость Кутон.

-Натравить их друг на друга…- все еще ворчит Бийо.

-Много кого можно натравить, — неприятно и холодно усмехается Колло, но это замечает только Кутон.

***

-Эбер арестован, — в комнате полумрак. Луи Сен-Жюст знает, что у Робеспьера глаза иногда болят от яркого дневного света, а солнце сегодня как будто бы издевается и светит нарочно ярко. Между тем – новость важна.

            Слишком важна, чтобы позволить Максимилиану долго находиться в неведении.

-И как это прошло?  — Максимилиан сидит в кресле, ссутулившись. Сейчас сложно было бы сказать, сколько ему лет. Болезненность и бледность, и эта усталая сутулость – все это делают его значительно старше.

-Ночь способствовала тому, что большая часть его сторонников была захвачена врасплох, и…- Сен-Жюст прерывает бодро начавшееся повествование, которое в уме его уже сложилось вязью остроумных каламбуров, замечаний и мелких деталей, но внезапно он внимательнее вгляделся в черты Максимилиана, в эту сутулость, в этот взгляд…

-У тебя снова жар? – Сен-Жюст мгновенно ощутил себя мальчишкой. Сюда он несся быстро, почти летел, надеясь рассказать быстрее о произошедшем удачно аресте, но сейчас все это вдруг отступило.

-Бессонница, — Робеспьер поморщился, словно ему самому признавать это было неприятно.

            Сен-Жюст в образе Человека всем сердцем посочувствовал Максимилиану и мысленно взмолился уже, было, о его отдыхе: «нельзя скидывать такую тяжелую ношу на плечи одного человека!».

            Но Революционер Сен-Жюст знал лишь один отдых: могилу. Он твердо верил, что истинный революционер может отдохнуть лишь там. А Робеспьер был самым настоящим революционером.

            И снова человеческое поднимало свою голову в нем…

-Я…- Сен-Жюст облизнул губы, не зная, что сказать.

-Не надо, — оборвал Максимилиан. – Возьми на моем столе, пожалуйста, свой доклад с пометками.

            Значение этого доклада…о, Сен-Жюст готовил его долго, упорно. Переписывал набело несколько раз, затем перечитывал и вычеркивал, снова переписывал. Наконец, робея, отдал доклад Робеспьеру для его замечаний.

            Что было в том докладе? Путь к гильотине для Дантона и его сообщников. Обоснование всех преступлений, обвинение во всем, что можно было сплести в обвинение.

            Сен-Жюст не удивился, увидев, что все листы, отданные им Робеспьеру, перечеркнуты и испещрены мелким убористым почерком с кучей сокращений и стрелочек. Этот доклад был слишком важен, чтобы в нем не было пометок. Каждое неровное слово могло принести победу Дантону, а он не должен был победить, иначе – крах всему, крах революции!

-Я перепишу набело, — тихо сказал Сен-Жюст, чтобы хоть что-нибудь сказать, — и представлю его в скором времени.

-Да, пожалуйста, — безразлично промолвил Максимилиан и откинул голову на спинку кресла, прикрыл глаза.

            Сен-Жюст почувствовал, что должен идти, но уходит ему не хотелось. Не так. Не оставляя Максимилиана в таком состоянии же это делать! 

            Он стянул с нетронутой постели Робеспьера (видимо, тот и вовсе не ложился прошлой ночью спать), тонкое одеяло и набросил его на, очевидно, задремавшего, или – притворившегося задремавшим, Максимилиана, постоял еще немного и покинул полумрак комнаты, решив зайти вечером, чтобы убедиться в его здоровье.

***

            Сен-Жюст произносит последнее слово, но реакции не следует. Стоит удушливая тишина, словно бы слова еще доходят до рассудков, а затем головы, встряхнувшись, выныривая мыслями из темных вод, медленно поднимаются и поворачиваются в сторону Робеспьера.

            И кого сейчас волнует, что доклад прочел Сен-Жюст? Все знают, куда надо смотреть, и на кого.

            Проходит минута, и, может быть, даже две…такие ничтожные и такие смешные эти минуты, но они так долги. Сейчас они тянутся пыткой.

-И что же…Дантон будет арестован? – раздается чей-то тихий голос (а как здесь заговорить громче?)

-Вместе с пособниками своих преступлений, — отвечает Сен-Жюст, быстро окидывая взглядом членов Комитета, угадывая, кто это там усомнился…

            Но почему-то не находя.

-И с Демуленом? – это уже Колло. он не смотрит ни на кого, но голос его хоть и тих – остается твердым.

            Сен-Жюст не удерживается от быстрого взгляда на Робеспьера: ему кажется, что Максимилиан все еще надеется на спасение Демулена. Кутон также обращает быстрый взгляд на Робеспьера, но читает в лице своего соратника и друга совсем другое…

-Вместе со всеми пособниками своих преступлений, — повторяет Робеспьер и поднимает взгляд. – Камиль Демулен – пособник дантонистов. Также как Фабр, Эро и прочие…

            И в голосе его нет дрожи. Камиль Демулен, которого знал Робеспьер, как своего друга, для него умер. Осталось доказать это не революционеру-Робеспьеру, а человеку-Максимилиану.

-Приказ об аресте! – Сен-Жюст вытаскивает бумагу и протягивает её Бийо. Тот отшатывается, но Сен-Жюст вынуждает его взять приказ.

            «Почему я?» — беспомощно спрашивает взгляд Бийо, но рука – дрожащая и нервная выводит неровную подпись под приказом об аресте Дантона и его сообщников. Выдохнув, Бийо, не глядя, передает лист дальше.

***

-Мы хотели добиться равенства прав скромного человека и обладающего властью, мы хотели уравнять возможности и принести свободу каждому, кто прежде не имел ее… — этот разговор был так недавно. Когда Робеспьер предпринял последнюю попытку договориться с врагом Республики, а прежде – одним из ее основателей Дантоном. И Дантон заговаривал  с такой же горячностью, и вроде бы тоже желал пойти навстречу и создать самую хлипкую договоренность, постоянно подчеркивал, что устал от войны и крови.

-Мы хотели одного и того же, — убеждал Дантон. – Мы хотели восславить наших бедняков и неимущих, мы хотели уравнять права и создать единый закон…

***

            Робеспьер в полумраке. Он знает, что сегодня за день и догадывается, что придется еще нимало составить записок, пометок и докладов, чтобы навсегда разрушить Дантона – такого опасного для всего, что было сделано, и такого жуткого в силе своего голоса.

            Он знает, что не всегда придется быть честным. Но оставить власть Дантону – это значит погрузить республику в коррупцию и в воровство, это разрушить всякое ее достижение и обратить усилия и жертвы в прах.

            Но как же так получилось? Почему они стали так непримиримы? Как вышло столько крови, если в самом начале всего они хотели одного и того же?!

  1. Что дальше?

В другое время и при других, конечно же, обстоятельствах, Шарль Жан Мари Барбару не упустил бы возможности хорошенько оценить и закружить в легком флирте и заигрывании свою посетительницу. Но сейчас у него было слишком много дел, проблем и еще больше – опасений за будущее.

            Пусть Париж и не стал ему настоящей родиной, пусть его сердце билось за родной и прекрасный Марсель, но отступление из Парижа далось ему нелегко, вместе с этим отступлением он терял множество позиций, терял голос в Конвенте и подвергался проскрипции со всеми своими сторонниками, как враг Республики.

            Само обвинение это было абсурдным! Он, начинающий адвокат, содействовавший распространению памфлетов, призывающих народ к революции, поведший марсельцев на борьбу, штурмовавший Тюильри, и, в конце концов, голосовавший за смерть Людовика – гражданина Капета, и он – он враг Республики? Само обвинение казалось ему смехотворным и Шарль даже не сразу понял, что это не шутка…

-А чего ты ждал? – с удивлением спрашивал один из друзей, верный и чуть насмешливый по самой сути своей природы, Жером. – Ты открыто выступал против Марата, ты открыто обвинил Робеспьера в стремлении к диктатуре… ты же не думал, что они стерпят это?

-Кто бы говорил! – огрызнулся тогда Шарль. – Ты сам-то…ты! Разве молчал?

-Так я и не предполагал другого выхода, — равнодушно отозвался Жером. – Когда мне припомнили то, что я голосовал за казнь гражданина Капета, но с отсрочкой, когда, в обход моих заслуг припомнили это, я понял. Ты помнишь тот день? День, когда Марат предстал перед Трибуналом, вопреки протестам Дантона? Помнишь?

            Шарль не отвтеил, а только плотнее сжал зубы, вспоминая ехидное, изуродованное болезнью лицо Марата, когда он предстал перед Трибуналом. Подумать только! еще там, перед обличением, он не подумал даже убрать с лица издевательской своей злобной усмешки!

-Так вот, — продолжал Жером, не нуждаясь в ответе соратника и друга, — тогда, когда Трибунал его оправдал, и когда толпа принесла его на руках в Конвент, когда он только взглянул в нашу сторону – я уже понял, куда дует ветер.

-И остался…- с неприятным холодком, не имеющим отношения к самому Жерому промолвил Барбару.

-И ты бы остался! – Жером не удивился такому ответу.

            И Шарль снова промолчал. Он знал тоже, чем могут кончиться обличения Марата и Робеспьера, знал, что кто-то должен пасть, но не мог допустить даже мысли о том, что поражение будет за ним! И теперь его, жителя юга, кипящего гневом и яростью, гнали, гнали как изменника все дальше и дальше. Временное убежище нашлось в Кане, где удалось устроиться с трудом и неудобствами. Многие из сторонников Барбару всерьез страдали от того, что удалились так далеко от Конвента, а Шарля охватывало странное чувство, полное горечи и ярости…

            И если бы не этот побег, не отступление и не падение, Шарль Барбару, может быть взглянул бы на свою посетительницу как-то иначе, недаром за ним шла слава сердцееда и обольстителя. Но сейчас ему было не до какой-то девчонки.

            Да и девчонка, хоть и была на пару лет младше самого Шарля, а все равно выглядела в его глазах очень юной. Но то было разницей не в возрасте, а разницей в том, где и как проходила их жизнь. Шарль был уже в кипении войны давно, а эта девчонка, наверняка, и войны не знала, и вообще, живя здесь, понятия не имела о реальном положении дел.

            А знание реального положения дел в смутное, лихое и полное крови время, старит разум гораздо быстрее.

            Вдобавок, девчонка была какая-то угловатая, нескладная. В ней что-то было, но что-то не совсем женское, чуть грубое, непонятное и даже не самое приятное…

-Так что вам угодно? – спросил Шарль, надеясь, что эта посетительница уйдет как можно быстрее. Вообще, он был хозяином радушным и хлебосольным, но быть хозяином на чужой земле и в это время было невозможно, к тому же, ему хотелось отдохнуть – за совещанием с соратником он утратил множество сил, да и сон давно его был беспокойный.

-Простите меня, я не хотела беспокоить вас, я бы не осмелилась, — ее глаза! теперь Шарль понял, что его так смущало и привлекало внимание к ней. Глаза. Вернее – взгляд. Какой-то лихорадочный, горящий. Такой был у Марата, когда он выступал с трибуны, обвиняя всех в измене, и требовал тысячу голов на гильотину…

-Уже побеспокоили, — не совсем вежливо, хотя ему хотелось быть вежливее, отозвался Шарль. Уловив это, он попытался смягчиться (девчонка-то не виновата ни в чем!). – Говорите, я вас слушаю. Внимательно слушаю.

-Моя подруга по монастырю…понимаете, она лишилась пенсии.

-Так…- Барбару мысленно выругался. – К сожалению, я сейчас не располагаю…

-Нет! – горячо запротестовала девушка, гордо и яростно блеснув лихорадкой своего взора, — нет, нет! Вы не поняли! Я хочу съездить в Париж, ходатайствовать за нее. паспорт я уже получила, но мне бы…чью-нибудь рекомендацию.

            Барбару чуть не рассмеялся от облегчения, но тут же и взгрустнулось. Оставались единицы в Париже. Да и кто из них в это время, когда власть жирондистов качается на последней ниточке, согласится заняться делом этой девчонки? Впрочем, ему какое дело?!

-Да, разумеется, — Шарль отошел к своему столу и быстро начал писать, рука слегка дрожала по непонятной ему самой причине и буквы выходили не самыми ровными, но он решил, что Клод, к которому он и писал, разберется. В конце концов, тот разбирался и в больших каракулях, а что важнее – оставался преданным и продолжал вести переписку с Шарлем, что уже вело его по гибельному пути, если  об этом станет известно…

-Если я все равно еду, — подала голос девица, — может быть…мне что-то передать на словах или как-то еще кому-нибудь?

            И вот это уже заставило Шарля обернуться на нее. он взглянул решительно и задумчиво, прикидывая, что за чертовщина с этой посетительницей? Почему она так готова рискнуть? Если кто-то поймает ее с письмами – ей же самой конец!

-Как ваше имя? – тихо спросил Шарль, не сводя взора с ее угловатости.

-Мари Анна Шарлотта Корде д`Армон, — быстро ответила девушка, словно готовилась  к его вопросу. – Можно просто Шарлотта Корде.

-И что ты такое есть, Шарлотта? – Барбару отложил и бумагу, и перо, и теперь стоял, скрестив руки на груди и в упор разглядывая ее. он знал, что от его взгляда девушки либо смущаются, либо краснеют…

            Эта же даже не дрогнула и смотрела в его глаза.

-Я республиканка задолго до революции, — ответила Шарлотта. – Люди, что обещали нам свободу, убили ее. они стали палачами.

-Вы рискуете, — воззвал к ней Барбару. – Нас не объявили еще изменниками, во всяком случае, официального объявления мне неизвестно, но взявшись что-то передавать – вы рискуете собственной головой.

            А она продолжала смотреть ему в глаза и по лихорадочному блеску, такому знакомому, Шарль, точно чувствуя, что хлопоты о пенсии лишь предлог, а задумалось ей что-то другое, взялся за перо. Он даже подумать не мог, что она добьется успеха.

            Ее, по его мнению,  должны были взять либо по дороге, либо в Париже.

***

            Громыхнуло очень скоро. Шарль Барбару даже сначала решил, что это шутка, невозможно…невозможно убийство!

            Но он получил непреодолимые в своей ясности сведения. А потом получил письмо от нее самой. От нее, от этой Шарлотты Корде, томящейся в тюрьме.

-Как ее только сразу не убили…- растерянно бормотали среди сторонников Шарля.

            А Барбару уже знал, не прочтя даже, знал, почему.

            Ему тяжело далось распечатывание конверта. Он меньше всего хотел видеть то, что должен был прочесть.

            Шарлотта рассказала в письме, в подробностях, как ездила к Марату, и только с третьей попытки была впущена в его дом. Там, встретив его в ванной, и убила. Она писала, что ее не дали на растерзание толпе из добродетели, но Шарль, замирая от ужаса, и видя все, как наяву, как будто был и он там, знал: добродетель мертва. Шарлотту не отдали на растерзание толпе сиюминутно, чтобы восторжествовало то, что давно уже зрело.

            Нельзя было уничтожить в один миг изменников, которыми нарекли Барбару и всех сторонников его. никак нельзя. Нужна была жертва и Марат, очень вовремя убитый этой угловатой девчонкой, подходил идеально.

            Толпа, обожавшая Марата, восхвалявшая его превыше всех, видящая в нем бога, миссию и руку справедливого возмездия и защиты, готова была броситься на каждого, кто был причастен к его гибели.

            А связать Шарлотту с Каном, где укрывался Барбару и его друзья было легче легкого. Хотя, Корде писала и сам Шарль слышал, что она отрицала всяческое их участие – плевать они все хотели на это! То, что какая-то девчонка сама имела какое-то мнение, было им неинтересно, ведь, наконец, получено реальное основание для уничтожения любого противника любым  методом!

            Шарлотта убила не только человека. Она обратила любимца толпы в мученика и святого, во имя которого надо было сплотиться и отомстить каждому, кто хоть сколько-то имеет причастности к этому убийству.

            Шарлотта, знающая, что идет на смерть и желавшая сама стать символом, пусть и в посмертии, символом борьбы с террором и диктатурой, которую узрела, сама стала первой главой, главой кровавой в начавшейся борьбе…

            Сейчас, даже если и удастся Барбару или кому-то из его сподвижников, удержаться на плаву, или возвыситься – Париж уже не примет их. Они оскорблены убийством Марата. Это жертва, которая была отдана. Заклание.

            И Шарлотта, видевшая единственным врагом свободы – Марата, явно не могла посмотреть так далеко вперед.

-Марат мертв! – ликовали среди сторонников Барбару, а он молчал, прекрасно помня, что такое «Марат».

            Ему довелось, еще до падения Бастилии, взять несколько курсов оптики у Марата. И он успел понять, что такое это человек есть. И не желал ему смерти, опасаясь открытых последствий ее, хоть и смерть его развязала бы руки…

            Правда, теперь она развязывала руки Робеспьеру и его сторонникам, долг которых – отомстить и уничтожить всяческого врага, отнявшего жизнь великого Марата!

            И тревожило Шарля то, что само это убийство слишком уж походило на мысль самого убитого. Это было что-то из его логики: великая жертва, открывающая великие возможности. Смерть Марата – подлое убийство, последствием которого можно уничтожить сотни врагов…

            Это так походило на него! так что же? Совпадение? Совпадение мыслей? Или же просто Шарлотта не знала, куда деться, и так возненавидела Марата…

            А может быть, в этом и был его замысел? Дожидаться чьей-то ненависти, чтобы стать смертью и символом?

            Нет, безумство, безумство! Но – похоже на его мысль. Мысль безумца.

-Шарль?! – Барбару вынырнул из омута своих мыслей и только сейчас понял, что его уже зовут не в первый раз.

-Да?

-Что дальше? – спросили его.

            А дальше для них закончилось. Шарль это понял. Сторонники либо не поняли, либо пока не прочувствовали.

-Дальше…- Барбару сглотнул тяжелый ком, вставший в горле и с нарочитой беспечностью сказал, — а дальше…дай-ка мне бумагу и чернила!

            И сам, пока не успели его поймать в сети вопросов, залпом выпил стакан вина, но даже не почувствовал вкуса.

  1. Письмо в пустоту

Комната так и осталась маленькой и неуютной для чужого взгляда:  её владелец — Максимилиан Мари Изидор де Робеспьер, даже находясь на пике своего положения, так и не занялся обустройством своего жилища, сохраняя какое-то равнодушие и даже неприязнь к тому, что многим виделось комфортным. К тому же, и проводил он здесь мало времени.

В этой комнате всегда было много бумаг и книг – Максимилиан всегда много читал, переписывал, переводил и делал какие-то заметки в понятном лишь определенному кругу людей порядке. Но даже в те часы, когда он работал, в этой комнате было мало света – свечи горели неровно и их как будто бы всегда не хватало.

Но сейчас он не сидел за столом со своими бумагами на привычном для себя месте.

Апрельский вечер догорал нервно, уходил быстро и, хотя, не было за окном еще откровенной темноты, всё-таки, в комнате висел уже призрачный полумрак и даже несколько свечей, расставленных по столу, уже не могли дать достаточного освещения, но Максимилиан привык к полумраку за годы бедного своего существования и не обращал на это внимания.

К тому же, сейчас дело было не в свечах и не в апреле…

Если бы кто-нибудь из его сторонников сейчас видел бы его! О, стало бы удивление! Луи,  наверняка, не удержался бы от какого-нибудь безобидного на первый взгляд замечания,  каждое слово которого сочилось бы ядом – он прекрасно умел выдавать такие штуки.

А Жорж…славный, с добродушным лицом, сильный духом человек, страдавший параличом ног, но никогда не выдававший даже взглядом, сколько унижения и боли испытывает каждый день, что сделал бы он? Наверняка, участливо бы спросил какую-то глупость вроде: «как ты?» или произнес бы что-то в духе: «тебе нужно больше отдыхать, ты сам на себя не похож!»

Главное, чтобы этого участия не слышал Луи – для него каждая минута дорога, он считает, что даже минута без дела, всякий отдых – преступление против революции.

Хорошо, что и ядовитый юноша и участливый соратник не видят его сейчас – очень хорошо!

Максимилиан иногда чувствует себя глубоким стариком, а ему тридцать пять лет. Этим вечером он сидит в старом, истертом уже давным-давно кресле и сутулится больше, чем обычно и даже в чертах его проступает ненавидимая усталость и ясно видны следы устойчивой бессонницы…

Что делать – этот апрель только входит в свои права, а уже измотал его полностью. И сейчас еще это…

Максимилиан, не удержавшись, бросает еще один взгляд на письмо, дрожащее в его пальцах: он уже знает его наизусть, но почему-то никак не может выпустить его из рук, как будто бы это – последняя ниточка, оборвешь которую и что-то рухнет, произойдет что-то, что, конечно, должно произойти, но как же не хочется… оттянуть бы.

Максимилиан снова и снова разглядывает письмо, крутит его в руках, складывает пополам и еще раз пополам, распрямляет, снова крутит – левый нижний уголок уже чуть-чуть измят, изломан, но письмо все равно остаётся в руках.

Он прищуривает глаз, чтобы еще раз пробежать взглядом по строкам, хотя прекрасно знает, что в этих выведенных тонкой дрожащей женской рукою строчках нет ничего, что может принести ему облегчение. Кое-где поплыли чернила от слёз. Слёзы высохли, а растекшийся след остался…забавно.

И немного жутко.

Максимилиан читает письмо шепотом, прерываясь. Ему не с кем обсудить его, это письмо к нему…

К нему пишут много, каждый день и все, кто только владеет бумагой и пером. Он может что-то и не читать, но это письмо прочтено уже несколько раз потому что оно написано Люсиль Демулен – женою его недавно арестованного друга.

Арестованного по повелению самого Максимилиана.

-«Максимилиан, случилось ужасное, непоправимое событие: моего Камиля забрали…» — она начинает письмо, уверенная, что выдержит деловой тон и пробудит сочувствие, может быть, надеется, что он, Робеспьер, еще не знает этого и, прочтя ужасные строки, бросится в Конвент, требовать справедливости.

-«Он пытался убедить их, что это ошибка! Это ведь просто ошибка…»

            Да, Камиль, никогда не отличающийся особенным воинственным духом, напротив – мягкий, чуткий романтик отчаянно не желал сдаваться: он разбил окно, пытался привлечь внимание людей с улицы и кричал…страшно и звонко кричал:

-Граждане, разве вы не знаете меня? Разве вы не узнаете меня? На мою свободу покушаются, мою свободу хотят отнять…

            Но никто не отозвался ему. Народ привык плеваться в сторону тех, кто вчера был на вершине его любви.

            Камиля скрутили…  он, уничтоженный таким безразличием толпы, позволил это, убедившись, что все кончено.

-«Камиль всегда был твоим другом: он помнил ваше общее прошлое», — Люсиль взывала к памяти Максимилиана…неужели она всерьез думала, что только Камиль помнит прошлые годы?

            Робеспьер всегда отличался хорошей памятью – это способствовало его быстрому выдвижению сначала в лучшие ученики Лицея, потом представлению  королевской чете…

            (Которую он меньше, чем через двадцать лет стёр в порошок)

            Усмешка – злая и горькая тронула губы Максимилиана: он хорошо помнил прошлые годы, когда был еще никем и имел только один шанс выбраться из этого положения – учиться, упорствовать, идти…

            Он хорошо помнил, как к нему– замкнутому и тихому, ушедшего в глубины учебников античной истории, подошел с каким-то пустяковым вопросом Камиль Демулен – чуть младше, чем сам Максимилиан.

            Это удивило. Это тронуло – до той поры Максимилиана…не то, чтобы сторонились, но старались не связываться. Да и ему не были интересны компании, он искал что-то свое.

-«Он никогда не причинил бы зла Франции и Революции, ведь это ваше общее детище, это ваша общая идея!» — писала Люсиль, и Максимилиану казалось, что она кричит…

            Да, общее детище. Да, общая идея. Общая с народом.

            Камиль следовал за всеми, кого находил сильнее себя: от Мирабо до самого Максимилиана, и, на самом деле, Люсиль даже не представляет (и не надо ей представлять), что методы не всегда оставались чистыми. Демулен способствовал гибели многих, прибегнув к клевете, но, оставшись романтиком, в один миг переменился…

            Впрочем, едва ли в один.

-«И, хотя Камиль видел, как  зарождалось твое честолюбие, он предчувствовал тот путь, которым ты пойдешь…» — Люсиль и Камиль были похожи в своей горячности чувств. Люсиль пыталась теперь воззвать к совести Робеспьера, к его чувству вины…

            Как совсем недавно это пытался сделать сам Камиль. Он призывал к милосердию, к тому, что нужно перестать лить кровь. Бедняга не представлял, что мир сложнее, чем он видит, и враги не только вокруг Франции, но и внутри нее. Камиль, не имея полного представления о том, что говорят в толпе, пытался успокоить свою чуткую и ранимую душу.

            Сам же Максимилиан усвоил давно, что народ говорит на площадях и в трактирах – это разные слова, одинаково опасные и нужно контролировать. Спасибо Жану – именно он, скрывающийся большую часть своей жизни, вечный обитатель подвалов, человек со взглядом крокодила, однажды дал ему понять, что такое народ. Жан имел много шпионов и всегда знал чуть больше.

            И все же  не сумел узнать своей смерти.

-«но он помнил вашу старую дружбу и, далекий как от черствости твоего Сен-Жюста…»,- и снова обвинения. Сен-Жюст же, по мнению Максимилиан, человек не черствый, но жестокий,  он напоминал Робеспьеру самого себя, только какой-то более лихорадочный этот юноша, более ядовитый.

            Жорж однажды шепотом спросил с усмешкой после очередной пылкой его речи:

-Этот приблудный тебя однажды задавит, не боишься?

            Максимилиан сделал вид, что не услышал. Сен-Жюст, лихорадочный в деянии Луи, не признававший ни слабости, ни отдыха, считал Максимилиан своим наставником, но нельзя было не заметить, что этот юноша слишком амбициозен, чтобы не поднять однажды голову и не посмотреть на Робеспьера свысока…

            Милая Люсиль, хорошо, что ты не знаешь всего! Пусть будет так, как ты думаешь.

-«так и от твоей низкой зависти, он отбросил мысль поднять обвинения против своего друга…»- да, отбросил, как же.

            Нет, от нападок на самого Робеспьера Камиль уклонялся, но косвенно, своими призывами к милосердию и непрозрачными намеками на кровожадность, все же доходил до опасных граней.

            В первый раз, после первого выпуска этой проклятой газеты Демулена, Максимилиан заступился за него перед  соратниками, хотя уже тогда знал, что Камиль больше сейчас соратник  Жоржа Дантона, чем его. Но разве это не было порывом дружбы?

            Разве не пытался он увещевать Камиля? Разве не пытался даже упросить его уехать прочь? Даже во вред себе он готов был дать понять Демулену, что тот ведет слишком опасную игру.

            Но, то ли Камиль был на самом деле неисправимым романтиком, то ли видел призрак скорой смерти, который являлся иногда и к Максимилиану, то ли подхватил от Жоржа лишнюю самоуверенность, но нападки не прекращались и, больше того, были все острее…

            Жорж Дантон верил, что его не тронут. Может быть и Камиль верил, что его не арестуют? Что Максимилиан даст слабину?

            Их арестовали в один день: Жоржа и Камиля. К удивлению Максимилиана, Дантон дал себя арестовать без проблем и сопротивления, ругался, конечно, по пути в камеру, шутил…

            Но в драку не лез, зная, что не поможет. Может быть, он давно уже знал, что обречен?

-«Если у тебя, Робеспьер, осталась хоть капля любви к своему другу, к общему делу, к Франции, голосом которой стал Камиль…»

            Осталась, конечно осталась. Но разве можно иначе? Дружба вразрез с идеей. Идея бессмертна, а люди – нет.

            Максимилиан складывает письмо пополам, еще раз пополам. Он знает, чем заканчивается письмо, знает, что там выведено дрожащей рукою любящей женщины, жены и матери двухлетнего сына от Камиля: «освободи его, позволь ему остаться в живых, или же меня брось рядом! Люсиль Демулен»

            Бросить рядом… Люсиль-Люсиль, ты не знаешь даже, как ты близка к правде.

            Максимилиан не выпускает письма. Он знает, что Камиль пишет к жене из своей камеры, пытается быть сильным, но он…романтик! Он чахнет в тюрьме быстрее, чем чахнет сам Робеспьер в своей апрельской бессоннице.

            И письма его проходят прочтение… с недавних же пор и не попадают в руки Люсиль. Как не попадают и ее письма.

            Отчаявшаяся женщина написала к нему, к Максимилиану, так что же? Как поступить? Вернее, он знает, как надо поступить, но легко мыслить с позиции истории пустыми фразами вроде: не прочел, не получил, не передали.

            Когда же ты жив…всё иначе. Нет «не прочел, не получил»

            Есть тянущая резь где-то в сердце. Есть холод на кончиках пальцев, и есть удушливая тишина апрельского вечера.

            Скрипят половицы за его спиной, Максимилиан знает, что не один, он мгновенно возвращает себе привычный свой вид и слегка выпрямляется в кресле, чтобы не показаться в задумчивости, но сутулость его уже въевшаяся.

-Что ей передать? – Луи уже знает ответ, но ему нравится этот миг: мгновение, когда всё решено, когда приговор уже вынесен, но еще не озвучен, когда надежда бессмысленна, но почему-то еще есть у жертвы и их близких.

-Кому? – холодно уточняет Максимилиан, и в этом тоне его больше Робеспьера, чем Максимилиана, он точно знает, кого имеет в виду Луи Сен-Жюст, но не подает вида, оттягивает минуту.

-Люсиль Демулен, — взгляд Луи горит огнем ненависти. Ему легко обличать павших в вине, даже если он недавно еще был вхож в их дом, враги в один миг становятся ему противны и омерзительны, у него нет к ним сочувствия, лишь презрение.

            Максимилиан заставляет себя взглянуть на Луи и напускает равнодушие и безразличие, под маской которого горит что-то черным пламенем в душе:

-Разве она что-то писала?

-Просила за предателя-мужа…- растерянно отвечает Сен-Жюст и тут до него доходит и в глазах снова загорается огонек удовольствия. Он понял! Понял.

-Ты уверен? – Робеспьер делает вид, что его интересует вечер за окном, но то, что за стеклом ему даже не удается разглядеть.

-Я ошибся, — подыгрывает Сен-Жюст, довольный реакцией Робеспьера.

            Выходя от него, он думает, что Робеспьер не зря заслужил свое прозвище в народе – неподкупный. От того, чтобы наказать врага революции, его не подкупает, не останавливает ни давняя дружба с изменником, ни привязанность к его дому, ни слезы и мольбы молодой женщины.

            «Неподкупный!» — с восхищением думает Луи, — «По-настоящему Неподкупный».

            И юноша задумывается о том, какое прозвище хотел бы для себя, что-то весомое,  что-то могучее. Как Неподкупный…или Друг Народа. Или Друг Гильотины…

            Оставшийся же в одиночестве Неподкупный, сминает письмо Люсиль Демулен в кулаке, окончательно стирая что-то из себя самого навсегда. Вина Демулена не подлежит сомнению, но разве у него есть теперь выход?

            Камиль виновен. Камиль понесет наказание, но почему же в груди сердце сдавливает железным обручем?

            Камиль враг революции, враг Франции, враг свободы. Он жаждет раскола, жаждет возвышения порочного и жалкого Дантона, который ему кажется милосерднее, а значит – слабее…

            Но Камиль его друг. И останется его другом даже за порогом эшафота.

            В права законные вступает апрельская ночь, Максимилиан Мари Изидор де Робеспьер разбирает бумаги на столе, а вернее – перекладывает из одной стороны, в другую, чтобы отвлечься и не слышать за их шелестом, как догорает в маленьком котелке письмо несчастной Люсиль Демулен.

Примечания:

 Неподкупный – прозвище Робеспьера, данное ему в народе

Друг Народа – прозвище Марата от его одноименной газеты

 Друг Гильотины – шутливое прозвище палача Шарля-Анри Сансона, казнившего в период революции многих деятелей, включая королевскую чету.

  1. Фукье

Антуан Катен Фукье де Тенвиль уже давно забыл полное своё имя, обращаясь и реагируя на более короткий вариант – Фукье Тенвиль, или еще короче: Фукье.

            Он вообще многое уже успел забыть о себе. Почтенный возраст, приближающийся к пятидесяти годам был здесь не при чем, просто он захотел уже забыть себя, позволил себе это сделать…

            Ну, еще виноват был, пожалуй, алкоголь, без которого он давно бы спятил.

            Фукье не мог поверить, что счастливое детство в доме богатого отца, боровшегося за дворянский титул, поступление в коллеж благодаря связям матери, первый брак и пятеро детей – были с ним. Казалось, это все было где-то ему со стороны, но он сам не имел к этому никакого отношения.

            А вот та часть жизни, в которой умерла родами первая его жена, в той, где он женился вторично и заимел еще двоих детей, а потом за долги свои был вынужден продать почетную и денежную должность королевского прокурора – вот это ему уже было более реальным, ведь где-то именно с этой поры всё изменилось до неузнаваемости и начало приобретать вид текущего мира.

            Оказалось, что утрата должности – это начало. Оказалось, что  начинать новую карьеру в секции Сен-Мерри, когда молодость уже отступила от тебя, это тяжко…

            Снова пришлось прибегать к связям, снова взывать к теням своих предков. Фукье помнил тот день, когда он перебирал в памяти многие имена и связи, и его осенило одно из имен, дальнее, почти забытое ему как родственное, но гремевшее сейчас революцией.

            Писать письмо, полное унизительного прошения не стыдно, когда ты молод и у тебя ничего еще не было в жизни. когда ты был кем-то, у кого есть должность и было в молодости и детстве состояние – это больно  и тяжело.

            Фукье знал, что адресат – Камиль Демулен, звеневший сейчас своим именем в Париже, может его не вспомнить и может не прочесть даже письма, а если и прочтет, то может не отозваться, знал и все-таки, не имея большей расчетливости, но имея жену и семеро детей, он вынужден был просить и унижаться…

            Ответ пришел.

            Камиль Демулен всегда был мягкосердечен к чужому горю и страданию. Не уступить родственнику, хоть и столь дальнему, что пришлось ему подписаться, кто он и по какой линии, он не мог.

            Скоро Фукье стал обвинителем.

***

            Замелькали посты и имена. Образовывалась новая система, и восставал новый мир, скрепляя стены свои и фундамент свой кровью и костями. В конце концов, место для Фукье было найдено.

            Идеальное место!

            Общественный обвинитель имел множество дел (в итоге, чтобы не отделять его от работы необходимостью возвращаться домой, Фукье с семьёй разместили на проживание во Дворце Правосудия, где он и был занят своим нелегким трудом). В обязанности Фукье входило просеивание свидетельских показаний, доносов, составление списков к аресту и к казни, организация доставки осужденных к месту казни, поддержание порядка, административная переписка и прочие, в большинстве своем мелкие заботы, которые сваливались в щедрости и отнимали много времени.

            Он редко видел свою семью. Когда возвращался – был уже устал и сломлен, стремился остаться в одиночестве, и ему казалось, что на его руках проступают пятна крови…

            И больше всего Фукье боялся оставить эти пятна крови на своих детях.

            Кажется, тогда он и начал пить.

***

            Да, к выпивке он был неравнодушен! Она не помогала ему отвлечься насовсем, но он мог забыться тревожным сном, мог хотя бы есть без спазмов и уколов, мог улыбаться и мог ходить.

            Просыпаясь утром, он жалел, что не умер во сне.

            Возвращаясь ночью, он жалел, что никто не убил его днём.

            Оставить службу – лишить семью без средств к существованию. Он замыкался в себе все больше и все чаще прикладывался к бутылкам, экспериментируя с крепостью напитков. Его нелюдимость создала повод для тысячи и одной шутки, поползли слухи.

            Еще бы…обвинитель!

            Говорили, что он неверен. Хотя оснований к этому не было: весь заработок (а Фукье жил лишь на него, избегая взяток!), он нес в семью. Да и не было у него времени бродить по любовницам, отбиваться от приключений. Но слухи множились. Его называли развратником, писали, что тратит он состояние свободы на продажную любовь.

            Сначала Фукье злился. Потом стал смеяться. Ему было смешно, что его, постаревшего за последний год куда сильнее, чем за последние пять лет считают сторонником разврата. Ему было смешно и он научился отвечать:

-Дантон тоже не верен!

            Дантон грозил кулаком, смешно ругался, но отрицать не мог – его пристрастия знали все.

            А потом шуточки про Дантона как-то стали опасны. Фукье даже не мог понять, не мог вспомнить, когда и как Дантон вдруг стал мрачнеть и исчезла его веселость. Когда и как Дантон стал все чаще схлестываться с Робеспьером…

***

            В своих чувствах к убийце Марата – девчонке Шарлотте Корде он так и не смог определиться. С одной стороны, ему было даже жаль эту глупую наивную бедняжку, которая полагала, что Марат – единственный виновник гражданской войны. По мнению Фукье, которое он никогда и никому не высказывал, виновниками были все. Он в том числе.

            Он давно уже знал, что виновнее других, что действует так, как его вынуждают, что позволяет себе идти на поводу у тех, кого не считает абсолютно правыми. Но шел, позволял, не мог от этого спать и есть, не мог смотреть на жену и детей, и пил, пил, пил…

            С другой стороны – Шарлотта Корде вызывала в нем ярость. Еще бы! С ее смертью, с ее деянием можно было начать массовое истребление жирондистов и вообще всех врагов республики.

            Во время процесса над нею Фукье едва не утонул в бумагах. Одни писали ему угрозы, другие требовали немедленной казни, третьи оскорбляли всех, кто посмеет тронуть деву, что боролась за свободу, а четвертые закладывали тех, кто неосторожно высказался или неосторожно позволил себе заметить что-то, что противоречило новой политике революции.          

            Фукье долго снилась Шарлотта. Холодная, презрительная, улыбающаяся.

-Вы рабы, — говорила она, — рабы тирании, а думаете, что защищаете законы. Мне не нужно было ждать, когда кто-то научит меня ненависти к вам. Мне хватило зрения и слуха, чтобы научиться ей самой.

            И Фукье просыпался в кошмарах. И пил.

-Ты снова за бутылкой!-  расстраивалась жена.

            А Фукье даже не сразу мог вспомнить, как ее зовут – так он был безумен.

***

            Королева…или вдова Капет! Ха. Женщина до последнего сохраняла королевскую стать, несмотря на то, что у нее осталось всего два платья, одно из которых было чиненым на три лада. И даже несмотря на то, что с ней в камере, оградившись занавеской, постоянно был один или два стражника.

            Женщина, блиставшая короной и двором, нарядом и роскошью, обратилась в свои тридцать с лишним лет в старуху, посеревшую и выцветшую, но сохраняла стать!

            Фукье выступил обвинителем. Фукье знал, как должен сказать и повести обвинение против бывшей королевы, против павшей властительницы.

            Он не любил королевы. Но он жалел женщину, у которой выцвел взгляд, у которой дрожали руки, но голос оставался ясным.

            Она расшиблась о низкую притолоку камеры и некрасивая ссадина осталась на ее лбу  и Фукье даже посочувствовал ей. Про себя, конечно.

            На самом же слушании ее дела, которое шло весь день, и которое истомило королеву – ей не подали еды и не позволили перерыва, Фукье увидел, как ей подали воду. Он должен был нахмурить брови, он должен был заставить смельчака оправдываться за это, но про себя даже поблагодарил его за эту смелость.

            Вдова Капет закончила свою жизнь единственно возможным ей путем.

***

            Имена жирондистов – молодых, не знавших еще жизни, неоперившихся птенцов Фукье уже старался не отмечать про себя. Ему было страшно смотреть на этих людей, которые были чуть-чуть старше его первенца и которые уже шли умирать.

            Они умирали по-разному. Кто-то начинал плакать, кто-то молить, кто-то пытался договориться, но в большинстве – они смеялись и даже шутили, сохраняли презрение. И от этого было хуже всего. Сколько смертей и боли должны были увидеть люди, чтобы наплевать на смерть и отречь инстинкт выживания?

            Фукье не думал об этом. Он пил и ему казалось, что в снах он видит казнь каждого из них. И что сам он стоит в очереди на гильотину. Просыпаясь, жалел, что не умер, что нет еще очереди, что его место не там, на площади, а во Дворце Правосудия, где уже все пропиталось по его мнению кровью и смертью.

            Процессы, в которых Фукье словно бы не участвовал. Дурная слава, как за человеком, который не берет взяток, неумолим. Насмешливые клички в толпе:

-Цепной пес!

-Пес  тиранов!

-Ручной прокурор!

            Это было безобидным. Самым безобидным. Нападки в газетах врагов. Нападки в газетах старых друзей. Фукье терял себя. Он не знал, когда наступает ночь, а когда приходит день.

            И пил. Снова пил. Прикладывался к горлышку бутылки, как к источнику жизни.

            Жена перестала ругаться с ним. Дети перестали его ждать. Они уже знали, что если отец семейства и приходит к ним, это не значит, что он с ними и что он вернулся.

            Фукье же не узнавал себя в зеркало. Он не мог поверить и понять, что с ним творится и кто этот старик, откуда у него столько морщин и столько дрожи в душе. А еще…почему ему все время так холодно?

            И не приходит сон.

            И снова выпивка. И снова прикладываешься к бутылке, как к источнику спасения и забытья. И снова туман. И процесс, процесс. Список, процесс, обвинение, заказать телегу, процесс, список, тюрьмы, заказать телегу, процесс…

***

            Эбера Фукье недолюбливал, но смерти ему не желал. Он чувствовал, что Эбер поднимется рано или поздно так, что станет опасен другим и был удивлен, что это произошло лишь сейчас.

            Эбер был нагловатым всегда – сказывалась нищета. Но он так настораживал своих бывших друзей, что теперь были ему хуже врагов, что те решили отпустить напоследок еще одну шутку – очень унизительную для тщеславного Эбера, очень подлую.

            Обвинять революционера в том, что он хочет загубить революцию – свое детище, уже не так удивительно, а имя Эбера должно было быть оплевано.

            Помимо обычного обвинения в предательстве и измене нации и свободе, он был обвинен в краже белья.

            Последнее шутливое «прощай» — от старых друзей.

            Перед лицом смерти шутки меняются в худшую сторону. Фукье мог понять, почему так они поступили, но почему Эбер расхохотался своему обвинению…

***

            Дантон… На Дантона можно было и не рассчитывать. Но с Дантоном пал и Демулен – его родственник.

            Фукье вел процесс в обход всякой логике, потому что должен был. Он старался не смотреть на Камиля лишний раз, потому что боялся, что не сможет сказать то, что должен был сказать.

            Смертный приговор был вынесен. Всем дантонистам. И Камилю.

            Услышав о своей смерти, Демулен как-то растерянно улыбнулся и Фукье увидел в нем все того же прежнего мальчишку, что сочинял прекрасные стихи и зачитывался всем подряд.

            В тот вечер Фукье выпил больше обычного и даже едва не слег совсем в постель больным. Он кусал свои руки, чтобы не заорать и ему казалось, что подушка его в крови…

***

            Когда пришел черед Робеспьера и его сторонников, Фукье даже не удивился. Он действовал как во сне, сломленный тем, что пришлось ему уже сделать. Он не оправился от случая с Демуленом и его женой, последовавшей на гильотину через неделю от мужа…

            Обвинил Робеспьера сухо и равнодушно, но не заслужил ни малейшего одобрения новых хозяев.

            Лишь презрительное:

-Законник!

            И пустыня осталась в его душе. Давно осталась. С последним словом он просто почувствовал пепел во рту и ему захотелось выпить столько, чтоб никогда уже не очнуться.

***

            Убрать Робеспьера – это начало. Нужно убрать его сторонников. Всех, кто был близок к нему. Фукье понял это поздно. Может не хотел понимать, а может ждал смерти, как блага. Бессонница истощила его силы. Взгляд жены – скорбящий и уже безучастный к нему, дети, что казались ему чужими – все было логичным и мучительным.

            Фукье пытался для порядка сообщить обвинителю (новому и еще полному жизни), что действовал по закону, по указу, что он не палач, что он только выносил приговор и все то прочее, что нужно было сказать.

            Он знал, что это его не спасет.

            И когда закрылась за ним дверь его камеры, когда он остался в очередной бессонной ночи, чтобы вспомнить всех, кто прошел через его руки и его доклады, Фукье уже был готов и с улыбкой безумца, который жаждет освобождения, представлял, как пойдет через толпу, что будет поливать его грязными оскорблениями и как он будет ругаться с ней.

            Не пытаясь доказать что-то, нет. Просто. Для порядка. Чтобы в последний раз притвориться, что он что-то значит. Чтобы уйти гордо. Чтобы запомниться сварливым чудовищем, как его хотели бы все видеть.

            От этой мысли ему было почти хорошо. Также, как от выпивки. Также хмельно.

            Фукье думал о том, что сможет, совсем скоро, наконец-то уснуть.

  1. Страх, что гонит сон прочь

Люсиль Демулен снова не спит. Она лежит, стараясь не шевельнуться и не выдать своей бессонницы, прислушивается к дыханию своего мужа Камиля, и пытается успокоить нервную дрожь, что пробралась в глубины её сердца.

            Ночь темна, но это обманность. Люсиль кажется, что в этой темноте залегли тени демонических созданий, пришедших из глубин преисподней, чтобы разлучить её с Камилем, чтобы свершить что-то страшное и жуткое, что искалечит весь её мир.

            Ночь непроглядна – в ней не найти дороги, но она не звенит напряженной тишиной. За окнами постоянно шум. Когда в последний раз было тихо? До казни гражданина Капета? До Бастилии. Вернее всего – последний раз было тихо ещё до взятия Бастилии, а с тех пор на улицах вечно какой-то шум.

            Люсиль слышит шаги и чьи-то голоса на улицах. Кто-то стучится громко и тяжело, и проходит целая мучительная секунда прежде, чем Люсиль понимает, что стучатся не в их квартиру, а где-то напротив…

            Но сердце едва не выпрыгивает из груди. Она стискивает безотчетно холодную жесткую простынь дрожащими пальцами, и, когда осознание того, что опасности нет, приходит к ней, медленно разжимает их.

            Одергивает свои собственные мысли – опасности может, не случилось в эту минуту, но она все ещё над ним, над ее Камилем.

            Горло сжимает колючей горечью. Она не может удержаться от соблазна и слегка поворачивает голову, чтобы взглянуть на него.

            Камиль Демулен спит. Спит совершенно мирно, не зная, что за ним наблюдает его встревоженная молодая жена.

            Люсиль хочется прильнуть к его груди, сжать крепко-крепко, закрыть глаза и не думать ни о чем, раствориться вот так в вечности, но она сдерживает свой порыв, зная, что если не сдержит его и бросится к мужу, то совершенно точно разбудит его, встревожит.

            А она хочет защитить Камиля от любой тревоги.

            Люсиль, если бы могла, следовала бы за ним куда угодно: в любой зал очередного собрания, встречи друзей, коллегию – ей неважно. Ей думается, что само ее присутствие рядом с мужем может защитить его от любого зла.

            Но есть двери, за которыми надлежит оставить всё светлое, есть слова, которые не должны слышать даже самые близкие и есть люди, которым не надо показывать своей человеческой привязанности. Люсиль остаётся раз за разом дома и не сводит взгляда с окна, ожидая, что вот-вот покажется знакомая и любимая ей фигура, и тогда она бросится к нему навстречу, прижмется крепко-крепко и всё исчезнет на какой-то миг, всё будет хорошо…

            Люсиль позволяет себе не знать о Камиле некоторых вещей. Она не знает его методов в полной мере и о том, насколько этот человек способен переворачивать чужие слова и фразы, как способен оклеветать ради свободы, ради борьбы и нации. Люсиль ни за что бы не отвернулась от Камиля, даже узнав все это, но полного знания не допускает уже сам Камиль и она позволяет ему и себе это.

            Люсиль Демулен ведет странную жизнь. Её вроде бы и узнают иногда на улицах, но при этом не знают о ней ничего, кроме того, что она жена Камиля – в самом лучшем случае. Она старается не выходить лишний раз без нужды, потому что больше не может узнать улиц Парижа. Ей это странно, и ей это жутко.

            Люсиль Демулен узнаёт новости о Камиле чаще из газет, чем от него самого. Его речи, его строки, памфлеты, статьи – всё это иногда быстрее узнать от других, чем от самого близкого человека.

            Она не пытается уже спрашивать, что делает в их доме тот или иной человек, и не может назвать иногда даже их имена. Просто наблюдает за тем, как очередной гость приходит в позднем часу или в самом раннем, проскальзывает, хмуро кивнув ей, в кабинет к Камилю и Камиль запирает дверь, виновато улыбаясь стоящей в коридоре жене.

            Камиль вздрагивает во сне и Люсиль закусывает губу. Ей кажется, что она виновата в том, что он вздрогнул,  чудится:  её мысли разбудили его.

            Она осторожно и как можно тише высвобождает руку из-под одеяла, и, не замечая, как по руке мгновенно проскальзывает холод ночи, приобнимает мужа как можно нежнее и легче, чтобы он только не проснулся.

            Люсиль Демулен бережет его сон.

***

            Люсиль забывается сном быстрым и тревожным только перед рассветом. Проходит совсем немного времени, пока она находится где-то между пугающей реальностью и кошмарным царством снов, все перемешивается в ее сознании, а потом она открывает глаза, ощутив пустоту рядом с собою.

            Она проводит пальцами по простыне, не глядя, уже зная, что Камиль поднялся. За окном весенний рассвет, который ещё шесть лет назад Люсиль любила. Сейчас ей от него тошно. Она всё-таки поворачивает голову и видит смятую простынь рядом с собою и плотно прикрытую дверь комнаты.

            Страх сметает её с постели. Ей кажется на мгновение, что она проспала что-то очень важное и, возможно, Камиль в опасности, пока его жена мирно спит.

            Люсиль ругает себя пока спешит к дверям босая по холодному полу. Она распахивает дверь и замирает, услышав тихий голос мужа из гостевой.

-Я сделал то, что было нужно, Жорж! – Камиль слегка заикается от волнения, как и всегда. Люсиль прислоняется к дверному косяку, ступням холодно, но она слышит голос мужа и не думает больше ни о чем, кроме того, что он все еще здесь, с нею.

-Я знаю, Камиль, но у тебя еще есть шанс, — когда Жорж Дантон пытается говорить тихо, у него выходит не очень хорошо. Сам голос его подходит к виду. Голос громкий, тяжелый, зычный.

            Люсиль не выносит Дантона. Она вообще больше никого не может выносить, а Дантон еще и нередко груб в шутках и фразах, иногда она задевает Камиля больше допустимого и Люсиль хотела бы закрыть перед ним двери своего дома.

            Но он друг Камиля. Друг, соратник…

            Впрочем, и Робеспьер Камилю и друг, и соратник. Почему же в последнее время само упоминание его имени вызывает в Люсиль нервную дрожь?

            Она не успевает размыслить над этим – Камиль заговаривает снова. Если бы он был слишком взволнован, он сделал бы Дантону замечание, попросил бы его говорить тише, но сейчас что-то занимает его сильнее…

-Ты снова полагаешь меня трусом, Жорж! – Камиль сам взметает свой голос. Люсиль вновь поражается тому, что, несмотря на легкое заикание, он прекрасно складывает свою речь…

-Раз за разом, — гремит Камиль, — снова и вновь ты пытаешься унизить меня, уличить в трусости, как будто бы за мною нет заслуг и доказательств моей преданности.

-Камиль…- Жорж смущен, он пытается воззвать к другу, которого не хотел задевать.

-Нет, — Демулен не успокаивается в один миг, — ты постоянно говоришь, что я следовал за многими вождями, но разве ты поступал иначе? Разве ты не следовал за тем, с кем сейчас ведешь борьбу? Разве кто-то из нас смог не замарать своей добродетели? Мы все шли с самого начала за одну идею, за свободу, за нацию, за права и закон, за Францию! И что же стало с нами? Мы стали губить друг друга…

-Камиль, — предостерегает Дантон, а Люсиль ежится от холода, проникающего под тонкую рубашку, переступает ногами, но почему-то не может шевельнуться, лишь слушает.

-Идея свободы обернулась борьбой за власть, — Камиль не сдаётся, он, может быть, и не слышит предостережений Жоржа, а может быть – накопилось то невысказанное, — ты…

-У тебя жена еще спит, — прерывает Дантон, — побереги голос для выступлений перед народом, а не передо мной.

            И это отрезвляет Камиля. Он бросает быстрый взгляд в сторону комнат и замечает босую Люсиль в дверях.

-Ну вот, — констатирует Жорж, — уже разбудил, молодец. Доброе утро тебе, Люсиль!

            Камиль виновато улыбается жене:

-Прости, я не думал, что мы тебя разбудим.

            Люсиль едва удерживает себя от мрачного смешка о том, что она толком и не спала, чтобы ее будить и извинения Камиля лишние, но она замечает его взгляд, любуется очертаниями губ, его кудрями и смешок застревает в ее горле. Она выдавливает две улыбки: нежную для Камиля, дружелюбную для Дантона.

            А страх невидимой петлей сдавливает ей шею.

***

            Люсиль Демулен не лезет кусок в горло, и она поражается тому, что Дантон в любой ситуации остаётся собой и вполне спокойно поглощает пищу. Камиль вяло ковыряет вилкой в тарелке.

            Люсиль заставляет себя есть, чтобы не встревожить мужа еще и своими переживаниями. Она пытается делать вид, что все хорошо и ничего в этом весеннем утре ее больше не тревожит.

-Как сынок? – Жорж вытирает губы салфеткой, он чувствует себя в своей стихии будто бы всюду.  Ничего не портит ему аппетита и, как думает Люсиль, сна тоже.

            Люсиль не знает, насколько же сильно она ошибается. Жорж Дантон ест. Не чувствуя вкуса, шутит, не чувствуя радости, и также не спит, глядя в темный потолок. Он играет роль беспечности, когда идет по улицам, стирает всякую нервность, но не может изгнать ничего из своего сердца и мыслей.

            Зная же впечатлительность Камиля и его жены, Дантон делает над собой двойное усилие, чтобы не выдать своего состояния. Он чувствует жар под ногами, но не выдает этого.

-Все хорошо, — деревянным голосом отвечает Люсиль.

            Ей стыдно признать то, что о сыне она думает реже, чем о Камиле. Ее сын еще не произнес первого слова, он ничего еще не совершил.

            Почему-то приходит воспоминание о том, как Максимилиан, так часто заходя к Камилю, любил возиться с Орасом, как умел, конечно, но иногда этот восторг – почти детский был в его взгляде. Тогда Люсиль думала, что всё хорошо, что все всегда будет хорошо…

            Люсиль едва не выворачивает от этого воспоминания. Она поспешно выпивает стакан воды, а на тревогу, мелькнувшую в глазах Камиля, замечает беззаботно:

-Поперхнулась, но всё хорошо.

            Камиль кивает, снова утыкается в тарелку. Дантон пожимает плечами – он знает женщин и не верит беззаботному тону Люсиль. Сама Люсиль знает, что она здесь лишняя и что Камилю и Дантону надо договорить.

            Она поднимается, приносит извинения и легонько касается руки Камиля, забирая свою тарелку. На мгновение он накрывает ее ладонь своей, по-прежнему, не глядя…

            И сердце Люсиль преисполняется нежностью.

            Возле кроватки маленького Ораса, так сладко спящего в противовес ночным метаниям и бессонницам, Люсиль, убедившись, что дверь плотно закрыта, закусывает рукав и дает себе недолгую свободу для слёз.

***

            Тянется очередной страшный день. Камиль уходит. Громко хлопает входная дверь. Люсиль наблюдает за тем, как он уходит по улице вверх, вместе с Дантоном, они о чем-то говорят, но Люсиль знает, что даже если она и услышит их разговор, не сможет понять…

            Тянется страшный день, ожидая, когда его сменит страшная ночь.

            Сегодня кого-то казнят. Люсиль уже не знает имен осужденных, знает лишь, что обвинения почти одинаковы. И судилища над ними тоже.

            Так говорят в толпе, которая противна Люсиль.

            В домашних делах можно забыться. Почти забыться. Но когда хочешь забыться – действуешь быстрее.

            Закончены прямые и неотложные дела, Орас накормлен и снова спит, а дню еще долго идти. Тянется что-то к самому сердцу, душит где-то глухота нормальный сердечный бой и это невыносимо.

            Камиль может прийти в каждую минуту – днем или вечером, и даже в ночи. Люсиль не знает покоя. Она привыкла не выдавать своего страха каждый раз, когда Камиль, обещавшись быть к обеду, возвращается вдруг к позднему вечеру, но прорывается дрожь…

            В пальцах, что он потом целует, дрожь. Во взгляде, который она пытается спрятать, стыдясь своей слабости – та же дрожь.

            Она всюду. В каждом предмете их скромного быта, над которым иногда так почти добродушно подшучивает Жорж.

            Всюду этот страх.

***

            Камиль Демулен не спит. Он пытается не выдать своей бессонницы, чтобы не разбудить Люсиль. Лежит, тихонько наблюдая за нею, за ее ровным дыханием и думает, что зря он позволил себе и своим чувствам к ней вырваться на волю.

            Ее жизнь и жизнь его сына в опасности. И все из-за одного Камиля. О себе он уже не заботится, но эта юная, прекрасная жизнь не должна была страдать из-за него.

            Камиль видит круги бессонницы под глазами Люсиль, как ей не лезет кусок в горло, как она пытается играть в беззаботность и не верит, что ни разу не видел и не слышал от нее и слова упрека. Она несет в себе эту муку, пытаясь утаить ее ото всех.

            Его сердце дрожит от жалости и нежности к ней, пока страх за нее и за сына сковывает его горло, прогонят сон прочь в очередной раз.

            Ночь обманчиво темна. Ночь безумна и холодна. Камиль угадывает в ней лики демонических существ, что уже сплели невидимую ему сеть, загоняя его в ловушку.

            Страх гонит его сон прочь. Он знает, что утро начнется вновь с визита Дантона. Которому он обещал показать наброски к новому выпуску «Старого Кордельера», и потом будет то же, что и всегда, день, речь, встречи…

            И ночь, в которой есть место только для того страха, что гонит сон прочь, оставляя вкус пепла и горечи на пока еще живых его губах.

            Люсиль вздрагивает во сне. Камиль. Стараясь не разбудить жену, осторожно приобнимает её…

  1. Заточение

Жалкая нищенская комната – последнее убежище, уничтожившее всякую прелесть в бедноте и беспорядке. Полумрак, рожденный заколоченными окнами, вымоленный у правды  — в полумраке непонятно, где кончается очередной, полный безнадежности день, и можно обмануть истомленный разум.

            Три души – три неприкаянных, загнанных и затравленных человека нашли здесь убежище. Прежде – еще недавно, блестящие, остроумные, любимые народом…трое, низложенных, заклейменных предательством!

Их имена:  Шарль Барбару, Жером Петион и Франсуа Бюзо. Их вина – открытое противостояние с сегодняшними триумфаторами. Они – последние из числа своей некогда сильной партии, и они бегут, не оглядываясь на останки разбитых мечтаний.

Бегут сквозь нищету, голод и страх.

Их трое. Они мыслят как один, но души их различны.

Шарль Барбару – дитя марсельского солнца, молод, с детскими приятными чертами лица, еще не отточенными грубостью пережитого, а пережито уже так много! И столько славных дней уже выпало на него.

Жером Петион – самый старший из них. Он чувствует себя настоящим стариком, но разве он стар? Он лишь немногим старше Робеспьера… старается держаться расчетливо, но отстранение не спасает его.

Франсуа Бюзо – человек, которому приходится хуже всех. Он оказался слишком нежен для такой жизни, слишком нежен душою. Однажды он поддался уже постыдной слабости и только вмешательством Петиона и Барбару остался в живых, но они не посмели его осуждать. Они только не сговариваясь даже, бросают на него озадаченные взгляды, тревожные, ласковые, сочувствующие, не зная, что от этих взглядов Франсуа чувствует себя еще более больным.

Так проходят минуты и часы.

***

            Сначала они вдохновенно ругали своих победителей за один только факт своего поражения. Петион налегал на Робеспьера и Дантона, Барбару на Робеспьера и Марата, а Бюзо аж даже трясло от ненависти к Марату.

            И это было нормально.

            Они ругали их на все лады и всей бранью, что была доступна в походных условиях и живому языку.

            Затем ругань стала невозможной. Прежде всего – для них самих. А потом произошло и вовсе событие, перечеркнувшее все, что еще можно было спасти.

            Жан-Поль Марат – любимец Народа, Друг Народа, его Брат, верный и рьяный защитник, безумец и опасный враг был убит девицей Шарлоттой Корде в собственной ванне, где искал облегчение от мучивших его тело язв.

            Он был болен. В последние дни даже не посещал собрания и все, что мог – из последних сил принимать самых важных посетителей, не вставая из своего унизительного, но не сломавшего его дух плена…

            Девица Шарлотта Корде, принявшая оппозицию бежавшей и ныне загнанной в саму суть нищеты партии, принявшая ее слишком близко к сердцу, прежде, чем отправиться в Париж, зашла к Барбару.

            Она хитрила, лгала, сказав, что едет в Париж только за тем, чтобы похлопотать о пенсии для своей подруги. Просила рекомендательное письмо и предложила дать весточку друзьям Шарля.

            Кто мог знать, что в ее мыслях? Кто мог знать, что девица Корде наймет фиакр и отправится к Марату, где будет все-таки принята им и где она занесет кинжал?

            Два коротких и сильных удара в человеческую плоть Друга Народа и освободился его дух. И был вознесен тот дух народом и использована смерть как жертва.

            Девицу Корде мгновенно связали с оппозицией, хотя та до последнего, до восхождения на эшафот хранила стойкость и говорила, что действовала одна. Но кому станет это интересно? смерть ничто, а убийство – оно открыло двери для решительных мер.

            Жером знает, что Шарль винит себя за гибель их общих соратников. Он считает, что если бы сразу разгадал намерения Шарлотты, все могло пойти иначе. Но он не умел читать мысли. Никто из людей не способен к этому!

-Наши враги нашли бы причину, — как-то сказал Петион своему несчастному другу. – Если бы не Корде, они бы придумали что-то.

-Но почему на мне…- Шарль прятал свою скорбь и свою печаль ото всех соратников, кроме двух верных друзей: Франсуа и Жерома. Выходя к последним горстям когда-то сильной партии, но хранил веселость и отважность, был шутлив и спокоен.

            И это позволяло идти дальше. Идти снова. Надеяться на что-то. Вновь надеяться. Говорить, что все пройдет, что вот-вот народ опомнится, что толпа услышит их забытые голоса, и…

            Ничего, что это не сегодня! Ничего, ведь завтра будет новый день.

            Так подступает тень.

***

            Жером Петион знает, что у Франсуа Бюзо бессонница. Он сам мучается тем же. Здесь, когда вся маленькая комнатка делится между ними в равной степени для ночлега, что-то сложно скрыть. Оба негласно завидуют Барбару, сон которого крепок.

            Во сне Шарль видит свой любимый Марсель. Он чувствует под пальцами сочную податливую зелень листвы, напитывается солнцем и это позволяет ему просыпаться, и это даёт ему силы выходить к соратникам в бодрости. Ничего, что истерт камзол, что сапоги прохудились – это все пустяк, взгляните, взгляните, он бодр и улыбается! Он молод и в этом его спасение…

            Франсуа Бюзо знает, что за ним неотступно наблюдают его же друзья. Он чувствует на своей спине их взгляд и догадывается, что они боятся снова его слабости. Они не упрекнули его, но сколько упреков сказал он сам себе?

            Тяжко, ему тяжко! Франсуа Бюзо знает, что не создан для такой жизни, но что жизнь вдруг обернулась совсем не так, как было в его мечтах. В один миг он вознесся, в другой – пал.

            Ему хотелось видеть, что в этом есть один виновник, смерть которого вернула бы все на место. Но виновник мертв, и ничего не вернулось. И стало только хуже.

            Шарль Барбару, в свою очередь, знает, что за мрачностью Жерома мучительный поиск выхода. Он не привык сдаваться и никто из них не привык. Но Жером вместо доблестной смерти предпочитает искать лазейку, всматриваться в бумаги, которые сам Барбару может уже декламировать, не глядя.

            И Шарлю известно, что липучая приставучесть Бюзо, обострившаяся в последние дни до предела, это не от зла. И он терпит. Он, не привыкший к смирению, уступает дружбе!

***

            А Франсуа Бюзо разучился униматься. Он спрашивает часто, повторяется, заговаривается. Ему невыносимо молчание и он говорит:

-Но если бы ты знал, что будет с нашими братьями и друзьями, ты всё равно бы пошел в революцию и борьбу?

            И Барбару без раздражения отвечает:

-Конечно! Я пошел бы снова и еще. Мне не страшна моя смерть и печалит только участь соратников, но я бы сделал снова все так, как задумал.

            Петион грызет ногти. Размышляет. Остается бесстрастным к расспросам Бюзо. Вряд ли он вообще их слышит.

            А Франсуа снова:

-А если бы ты знал, что задумала та девушка?

            Шарлю иногда очень хочется ударить друга чем-нибудь. Для острастки. Но он не посмеет. Ему больно слышать о своем промахе. Ему больно слышать одно упоминание о той девушке, как будто бы он виновнее всех…

-Но я не знал! – грубо отзывается Шарль.

-Да, но если бы…- упорствует Франсуа. – Если бы ты знал, то что бы ты сделал?

            Барбару прикрывает глаза. Взгляд привыкает к полумраку. Взгляд привыкает ко всему. Но сейчас – больно смотреть.

            Он уже отвечал на это! Отвечал соратникам, отвечал Петиону, отвечал самому себе и Бюзо тоже! Почему опять?

            Жером, угадав, выныривает из своих расчетов, призывает:

-Друзья, к миру! Франсуа, чтоб тебя…

-Я отвечу, — обрывает Шарль. Жером замирает. Он смотрит с немым вопросом на друга, зная, как ему больно и готов защитить его от этой боли.

-Я отвечу, — повторяет Барбару уже тише. – Я всегда отвечу.

            Франсуа ведет себя так, словно это его вообще не касается. Он вздрагивает, когда Шарль обращается к нему.

-Франсуа, мой друг, ты спрашиваешь меня опять о том, что я сам себе сказать не могу. Да, представь! Иногда мне кажется, что если бы я знал, что она задумала убийство Марата, убийство нашего врага – я бы поддержал ее стремление. В иной раз мне кажется, что именно это убийство открыло череду смертей наших соратников и разумно было бы убить ее…

            Франсуа молчит. Петион, не удержавшись, бросает на него пару встревоженных взглядов. Краем сознания Бюзо замечает их, досадует: он что, думает, что Франсуа сейчас выхватит пистолет и картинно застрелится?

            Но это где-то на краю сознания. Пистолет оттягивает карман и почему-то Франсуа замечает и тяжесть.

-А иногда мне кажется, — Шарль вдруг веселеет и румянец ложится на его щеки, — что мне стоило встать и убить сначала его, потом Робеспьера, потом Сен-Жюста…и все было бы проще.

-И Эбера, — подсказывает вдруг Франсуа. – И Шоммета с Эро.

-И Каррье! – это имя Петион почти выкрикнул. – И д`Эрбуа! И не забыть Шабо!

-И Базир…- глаза Бюзо полыхнули нехорошим лихорадочным блеском. – А помните, что писал про нас Демулен? Надо и…

-Увлеклись, — Барбару неожиданно остановил поток имен. Все трое смутились. Счеты партийные перешли в личные. Или это личные перешли в партийные? В любом случае, все трое почувствовали себя нехорошо, обнажив даже этот малый список имен, но ощущая, что реально им пришлось убить бы большее количество людей.

            И что было бы дальше? Они бы раскололись. Также бы раскололись! 

            Потому что – люди. И даже дружба не спасла бы.

***

            Тянется болезненность. За окнами убежища слышен народ. Народ поет. Народ ругает. Ругает всех. И Франсуа заводит очередное:

-Как думаете, что нужно народу?

            Это уже опасный вопрос. Демулен обвинял их партию в отдалении от народа, что они не ведают тех, за кого пытаются сражаться. Впрочем, Марат обвинял Робеспьера в том, что тот тоже не знает народа, заключен в буквах и формулировках, а народ это нечто другое…

            Может быть, Марат и мог бы судить об этом лучше других? Или же тоже ошибался? Или народ сам не может понять себя?

            Барбару прячется от ответа в кубке с кислым вином. Самым дешевым, тошнотворно кислым. Он пытается сделать паузу, но невольно его хлещет мысль, что в Марселе вино не такое…и приходит мысль еще страшнее: а увидит ли он хоть раз Марсель опять?

            Петион молчит. Размышляет о чем-то своем. Франсуа без ответа.

***

            Франсуа не успокаивается. Они подкладывают тайком скудные кусочки своих ужинов друг другу в тарелку, не глядя друг на друга. Это привычно для них. Это почти игра.

            И Бюзо вступает опять:

-И всё-таки, чья свобода ему ближе?

-Кому? – выждав, пока Франсуа отвлечется, Барбару укладывает ему ложку пустой почти похлебки из своей.

-Народу, — отвечает Бюзо с удивлением, в свою очередь, пользуясь паузой и подливая из своего кубка вина Жерому.

            Вино хоть и кислое. Но в нем облегчение. Что-то из прежней жизни. Жизни, к которой они не вернутся.

-Я думаю, им по душе больше правда революционного террора, — тяжело признает Шарль. – народ, уставший от гнета, ликует, расходясь в крови. Поэтому они так любили Марата, поэтому…

-Народ нелогичен. Он желает освободиться от тиранов, но провозглашает новых, — возмущается Бюзо.

-Это от жажды мести, — предполагает Шарль.

-Вы неправы, — возражает Жером. – Народ жаждет хлеба. По большей части ему плевать, кто правит, пока он хочет есть. Набейте их животы хлебом, и они станут думать, а пока…

-Так это у всех, — разводит руками Шарль, — мы тоже голодны, но мы…

-Нас меньше. И мы гибнем. Их больше. Они живут. У них дети. У них семьи. У них дома. Они не мы. Они не могут все оставить, не могут бежать так, как бежим мы от наших домов, жен и детей. Мы оставляем на произвол судьбы все, что имеем, даже самих себя, но не оставляем Францию. Выживанию предпочитаем гибель… так может быть, с нами просто что-то не так? – Петион редко произносит пылкие речи в последние дни, но если произносит, они трогают за душу.

-Конечно, с нами что-то не так, — ехидно вворачивает Франсуа, — мы выпили столько этого дрянного вина, но все еще живы!

            Шарль выдавливает улыбку и украдкой меняет ломоть своего хлеба, который побольше, на более маленький кусочек Бюзо.

***

-Вы оба знаете, что я разделил бы с вами все! – заговаривает Бюзо в очередной неясный, не то вечерний, не то дневной час. Когда стоит непогода и небо темнеет от туч, в комнате с заколоченными окнами еще темнее, чем прежде.

            Он произносит это неожиданно. Впрочем, эти трое не всегда должны говорить, чтобы продолжать свой разговор. Они научились молчать, понимая друг друга без слов. Они научились говорить тишиной.

-Знаем, Франсуа, — осторожно подтверждает Шарль, переглянувшись коротко с Жеромом. Оба встревожены: горячность Бюзо им известна, они боятся за новый его срыв.

-Но у меня ничего нет, — продолжает Бюзо, зная, что скрывается за взглядами его друзей.

-И у меня только то, что на мне, — пытается отвлечь Петион. А на нем – худая куртка, лопнувшая в трех местах, штопанная его не очень умелыми руками. На нем худая обувь, видавшие гораздо лучшие дни брюки…

-На мне и во мне, — подтверждает Барбару. Он тоже выглядит не лучше. На нем еще держится молодая красота, но в глазах уже прочно живет печаль и тоска. Тоска, с которой не по пути молодой жизни!

            И от этой тоски в его глазах и Петиону, и Бюзо, которые старше немного по годам, но по ощущениям на целую жизнь, еще хуже.

-И у меня не предвидится поступлений, — продолжает Бюзо, сглотнув комок в горле. – И всё, что я могу разделить с вами, это тяготы. Тревоги, оскорбления, унижения, и, если придется, смерть…

-Я буду счастлив разделить это, — Шарль не колеблется, — разделить с вами!

-И я буду счастлив и горд, — Жером осторожен. Ему видится еще подвох. Но он не сомневается в своем решении.

-До смерти, — кивает Франсуа, протягивая руки к соратникам.

-До жизни и смерти, — Шарль молод и у него еще есть надежда.

-У нас остается память! Наши славные дни, — одновременно говорит Петион.

            Так проходят последние минуты.

  1. Разговор

-Я начинаю думать, — подал вдруг голос  Жорж Дантон, отрывая своими словами Камиля от работы, — что Марату повезло?

            Если Дантон хочет поговорить, поработать все равно не удастся. Камиль отложил набросок следующего номера «Старого кордельера» и переспросил:

-Повезло?

-Сам посуди! – Дантон вышел из-за стола и прошел к окну, разминая затекшие от долгого сидения, которое и без того губило его своей скукой, ноги. – Он ушел не просто в ореоле славы, но и в лучах обожания, ушел как мученик! Ты видишь, и видишь не хуже меня, что происходит на улицах, Камиль!

            Дантон обернулся, в его глазах опасно сверкнуло стальным блеском, он продолжил:

-Ты знаешь, что теперь уход в ореоле славы – это роскошь. А я в роскоши кое-что еще смыслю.

-Да, — не стал отрицать Камиль Демулен, с трудом подавляя насмешливое ехидство в голосе, и передразнил, подражая тону почившего Марата: — Гражданин Дантон, потрудитесь дать отчет за сто тысяч ливров из секретных фондов министерства юстиции?!

            Вышло не очень похоже, все-таки, и Камиль никогда не отличался особенной склонностью к пародиям, и у Марата голос был уникальным – его легкая дрожь в тоне наводила на собеседника ужас…

            Но Дантон, кажется, остался доволен и даже хохотнул, пусть и без прежнего огонька и задора.  Впрочем, также быстро он и помрачнел.

-Субъект и есть! – громыхнул Жорж. – Злобный карлик! Чертов уродец…

-Дантон! – предупреждающе воззвал к нему Камиль, точно зная, что если Жорж уже решил что-то высказать, то не остановится.

-Я просто поражаюсь, как он сбросил со счетов все мои достижения! Аргонские  ущелья, гильотина, Шампань… а то, что я поднимал народ в день возвращения короля из Варенна? Или вооружил парижские секции?

-Жорж!

-Преграждение пути коалиции, в конце концов? – Дантон тряхнул кулаком по воздуху и Демулен порадовался только тому, что Марата здесь действительно нет. При всей грозности Дантона, при всех подвигах его – Марат жалил безошибочно, точно указывая на некоторые его склонности…

-Да, — неожиданно тихо и мирно, словно бы заглаживая свой всплеск гнева, продолжил Дантон, — да, я продажная девка, ведь так он говорил, да?

            Камиль промолчал. Говорили вообще всякое и из того, что слышал лично Камиль – это было еще безобидным.

-Да, я продавался, — продолжил Жорж, — но разве я не спас народ?

-Послушай, — осторожно заговорил Демулен, — сейчас еще не время…да и к тому же, Марат мертв. Любое возмущение в его сторону создает поражение. Ты знаешь, что…

            Он хотел сказать про Робеспьера, но осекся, вспомнив очень кстати, как схлестнулись они недавно в очередном споре и так как Демулен лучше знал своего старого друга, гораздо лучше, чем Жорж, он не сомневался, что эта ссора еще всплывет неоднократно. У Максимилиана была хорошая память, благодаря ей, он легко ориентировался в ораторском искусстве и истории, легко взывая к памяти событий и дней, тогда как тому же Камилю приходилось напрячь разум, чтобы вспомнить и понять какой-нибудь витиеватый оборот…

            Что уже говорить про обиду? Черт с ней, с обидой личной, Робеспьер может ее даже не заметить сразу. Но когда дело касается Республики – тут уже точно прощений и отступлений не жди!

-Все, — продолжил Камиль, — все сейчас осторожны, даже враги Марата. Ты, Дантон, принес много пользы, но без Марата ты не смог бы обойтись!

-И без Робеспьера? – Жорж не любил, когда ему возражают, но в то же время, очень жаждал этого. Ему нравилось одерживать победы в споре, а еще само состояние ожесточенной беседы, когда выходит наружу вся истина, как пена морская, с которой он сам и сравнивал революцию…

            Камиль не выдержал. Он был романтиком, что порою выходило ему боком, не давая ему сдержанности и осмотрительности. Он жил напором чувств и сейчас ощутил то же, вскочил из-за стола, при этом сам чуть же второпях не запнулся о ножку стула.

-Да! – с вызовом промолвил Демулен, — да, Дантон! Без тебя, без Марата, без Робеспьера и даже без меня…

-Ну-ну…- с непонятной полушутливой, но полусерьезной интонацией сказал Дантон.

-Без Барбару, Петиона, Банвиля, Лидона…

-Камиль! – Дантон посерьезнел. Ему нравился спор, но спор легкий, а сейчас на щеках Камиля проступил лихорадочный румянец и даже легкое заикание оставило его.

-Без предателя – Дюмурье, без Давида, Кутона, слышишь меня, Жорж? Множество имен сплели те события и те дни, которые мы проживали, проживаем и проживем! Ты можешь называть своим врагом Робеспьера…

-Он мне не враг, у нас просто расхождение! – возмутился Дантон, который сердцем уже понимал, что в прошлом это недопонимание, может быть, и не было бы таким явным, как сейчас, но тогда у них был общий враг! Даже, вернее, враги. Но вот теперь они оба чуют друг в друге опасность: Робеспьер не желает собственного падения, зная, как много власти у Дантона на улицах, а Дантон не желает войны, устал и противостояние не входит в его планы, но и смириться с тем, что предлагает Максимилиан – нет уж!

-Ты можешь обличать его в диктатуре и в чем угодно, но ты не можешь не признать за каждым из своих врагов, за каждым из своих сторонников, того, кто ведет этот путь! Марат сам выступал за единение!

-Ладно, оставим это, — неожиданно мирно продолжил Дантон, вспомнив вдруг, что Камиль — друг Робеспьера еще с лицейских времен и, возможно, изрядно он погорячился, взвившись так резко против Максимилиана, в конце концов, может быть, был у них шанс еще прийти к единству и защитить Францию, защитить революцию от гибели? Дантону хотелось верить в это.

            Демулен перевел дух и, убедившись, что Жорж ушел в молчание, вернулся к своим бумагам, не подозревая, что вспоминает его соратник, замерев у окна и бесцельно разглядывая улицу и совершенно не видя ее при этом.

            А вспоминался Жоржу разговор еще на Павлиньей улице, в задней его комнате, еще в июне, во время которого присутствовали он сам, Марат и Робеспьер. За дверью, конечно, держались еще некоторые люди, каждый из пришедших привел с собою по сопровождению: Робеспьер – Сен-Жюста, Дантон – Паша, Марат – Гусмана…

            Конечно, разговор тот был тайным, но таким тайным, что некоторые выкрики проникали и на улицу, пугая редких граждан. И еще – он был таким тайным, что слухи о нем и пересказы тотчас поползли по всему Конвенту.

            Но, так или иначе, пока Дантон пытался отвлечься от упрямства своих собеседников в бутылке с вином, Марат вдруг в пылу выяснения правды, сказал так:

-Зря вы все запираетесь от меня, ведь каждое ваше слово известно мне! Я знаю, что творится во всем Париже, в его кабачках, кофейнях, игорных домах, булочных и театрах. Сплошное похабство, от которого несет заговором бывших людей, разгуливающих на свободе аристократов…и все они путают разум босым и голодным патриотам! Но вы, погрязшие в грызне и стерегущиеся друг друга, вы не видите этого, вы не видите всей правды так, как вижу ее я…

-Из подвала? – ехидно и развязно уточнил Дантон, а Робеспьер не стал реагировать вовсе.

            И тогда Марат криво усмехнулся:

-Не обольщайся, гражданин! Скоро Робеспьер пошлет Дантона на гильотину!

            И Дантону стало вдруг смешно. Он расхохотался: его смешили слова этого  «злобного карлика», этого «субъекта» — самые ласковые определения для Марата он подбирал именно так, его развеселил сосредоточенно изучающий карты Робеспьер… и это вот он-то пошлет его на гильотину? Он?

-Ты безумен, Марат! – весело отозвался тогда Жорж.

            С тех пор не прошло и полугода. И почему-то все чаще вспоминают Жоржу Дантону те множественные выступления убитого Марата, насколько он оказывался предусмотрителен и заранее предугадывал многие события, которые проглядывали другие. И червь тоски грыз сердце Жоржу, и странное обречение – почти равнодушие, вот что теперь приходило к нему все чаще.

            Он все-таки очень устал. За годы, что кипит революция, быстрее  стареешь и легче относишься к смерти.

            И думается сейчас Дантону, стоящему у окна, пока за его спиной что-то сосредоточенно выводит скрипучим пером Демулен, что если Марат все-таки прав был на его счет, то прав он и в другой своей фразе, брошенной тем же вечером:

-И тебя, Робеспьер, ничего не спасет, — так бросил он в продолжении того спора. – Тебе все равно отрубят голову!

            И добавил уже тише:

-Для равновесия.

            Но Дантон хранил все эти мысли при себе, полагая, что не стоит терзать и без того печального и предчувствующего Демулена. Жорж заставил себя растянуть губы в широкой улыбке и только после этого обернулся к соратнику…

  1. Его не любили

Это была редкая минута, когда Луи Антуан Леон де Сен-Жюст ничего не делал. Революционер по духу своему,  самый молодой из избранных депутатов Национального Конвента, он отличался неутомимой и сумасшедшей жаждой деятельности. Каждое бездействие свое он люто ненавидел, каждая минута промедления и застоя казалась губительной…

            Но сейчас Луи Антуан Леон де Сен-Жюст просто не мог найти в себе силы, чтобы придвинуться ближе к столу, взять перо в руку ли взяться за бумаги – странное эмоциональное переутомление овладело им со всею силой. Так бывало и раньше – на несколько минут он как будто бы выскальзывал из этого мира, от этой реальности и пропадал для самого себя.

            И за это Сен-Жюст тоже не мог себя простить.

            Как не мог он простить врагов революции. Ему легко было обличать вчерашних соратников по Конвенту, если это было необходимо, или утренних друзей по революции, потому что ничего превыше идеи свободы, идеи свободной и великой Франции он не видел, и, если кто-то. Пусть даже самый близкий человек оказывался предателем…можно ли было это спустить вот так легко? Он не прощал.

            Впрочем, особенно близких друзей у него не было. В Конвенте, в котором Луи был готов ночевать, его недолюбливали свои же. Он был очень уж молод, а они, другие – были ровесниками или почти ровесниками. Его даже по имени не всегда называли, а между собой так и звали: Сен-Жюст.

            А еще, уже шепотом так, чтобы услышало как можно меньше людей «Приблудный».

            Луи никак не мог понять, чем он заслужил такое пренебрежение. Да, он был молод, но разве не имел заслуг? Разве не выступал он за казнь короля и не был одним из составителей Конституции? Не он ли обличал жирондистов и эбертистов в одном ряду с Кутоном, Демуленом и Робеспьером?

            Да, наверное, из-за Робеспьера его недолюбливали тоже. Луи избрал его своим кумиром еще до знакомства с ним, прочтя его работы и читая о нем в газетах. Сначала те подсмеивались над молодым провинциальным депутатом Генеральных Штатов из-за его говора и манеры одеваться, а вот потом смех резко сошел на нет. Максимилиан Робеспьер, несмотря на молодость и болезненность черт своих, завоевывал уважение. Его речи вскоре перестали вызывать насмешки и язвительные комментарии…

            А потом Робеспьер и вовсе стал фигурой, смеяться над которой было абсурдно. И, хотя, в речи его слышались ноты провинциального говора, хотя одевался он по-прежнему с какой-то несуразностью кружев, и болезненность его черт не исчезла, это все вдруг стало теми отличительными признаками, за которые народ возносил Максимилиана в своей любви.

            Луи начинал тогда, когда Робеспьер был уже прославлен. Его трясло от страха и почтения, когда встреча между ними, наконец, состоялась. Сен-Жюст боялся быть осмеянным, неловким и даже запинался, хотя ораторское образование его все же Робеспьер почувствовал.

            Но осмеяния не было. Максимилиан тепло отнесся к новому знакомству и уже вскоре Луи стал верным приспешником своего кумира.

            В самом начале Сен-Жюст не мог примириться с жестокостью и тиранией, с диктатурой, которая неизменно предлагалась…

            Но потом что-то переменилось…

-Иногда приходится проливать кровь невинных, чтобы спасти нацию, — с горечью произнес Кутон в одну из «дружеских» встреч Робеспьера и его ближайшего окружения. Обсуждали тогда (Луи точно помнил), как низвергнуть жиронду.

-А есть ли невинные? – тихо спросил Робеспьер – он вообще разговаривал обычно довольно тихо, и к этой особенности нужно было привыкнуть.

            И тогда Сен-Жюст разом сумел оправдать в мыслях своих все. Кровь, которую острословцы в народе высчитывали реками, смерти и даже клевету. Никакой пощады для врагов нации, для врагов Франции. Всё только для блага. А благо только одно – свобода…

            Но сегодня, в этот июльский вечер, Луи снова пытается собраться с силами и мыслями.

***

            Его не любили. Он был подле Робеспьера, но не был им. Резкость, которая прощалась Максимилиану, не прощалась  и наполовину Луи. Сен-Жюст же верил, что пройдет время, и они все убедятся, что он достоин, быть человеком их круга. Время шло, а его по-прежнему старались избегать и знакомства в дружеском виде не заводились. Луи невольно стал воплощать собою какую-то насыпь и смешение всего, что витало вокруг.

-В нём нет ничего своего. Его слова – слова Робеспьера, его действия – действия Робеспьера! – так однажды сказал Жорж Дантон.

            Луи не должен был слышать этих слов. Он не должен был их знать, но узнал.

            В народе Луи тоже не нашел отклика, на который рассчитывал. Да, его мастерство и красноречие воодушевляли толпу, но аплодисменты, которые были адресованные ему, будто бы были недостаточными…

            Луи верил, что сказал лучше, что может сделать больше, но ничего не менялось. Он оставался где-то даже не на вторых, а на третьих ролях, если и вовсе не был задвинут в дальний угол.

            Каково же было ему видеть, когда выходил тот же Дантон, который, по мнению Сен-Жюста, был средним оратором, но то, как его встречала толпа… ее ликование при одном только его виде — это заставляло Луи сжимать зубы сильнее.

            Или Демулен…прекрасный оратор, но обладающий, по мнению Луи, тремя очень серьезными недостатками: романтической натурой, заиканием и дружбой с Робеспьером.

            Романтическая натура Камиля Демулена стала причиной того, что он следовал от одного вождя революции за другим. Мягкий, призывающий к милосердию, но готовый идти за каждым, кто сильнее его…

-Нежная душа наш Демулен! – не выдержал однажды Луи и неосторожно произнес эту фразу в присутствии Робеспьера.

-Я очень рекомендую вам выбирать слова осторожнее, — мгновенно отреагировал Робеспьер, и в холодных глазах его промелькнуло что-то, прежде незнакомое Луи.

            Что-то очень давнее, очень человеческое…

            Луи, конечно, стал осторожнее, но в его душе поднялась странная ревностная сила.

«Дело, без сомнения, в том, что Демулен – прежний», — так решил для себя Сен-Жюст и стал еще более рьяным.

            Что же до других недостатков Камиля – заикание было незаметным, когда он говорил с трибун. От волнения его лицо всегда розовело, он начинал тихо, но неизменно заканчивал под шквал аплодисментов.

            Которых, по мнению Сен-Жюста, не был достоин.

            И снова…последний недостаток – дружба Демулена с Робеспьером, завязанная еще в те дни, когда оба они были никем и могли никем и остаться, все это нервировало Луи.

            Как же он обрадовался, услышав, наконец, среди имен предателей имя Демулена! Как же он восхитился тогда, что Максимилиан, несмотря на всю дружбу, не сдался даже перед дружбою! Как это вознесло самого Луи до самого предела счастья!

            Но особенное упоение он почувствовал в те дни, когда Камиль еще не был гильотинирован, содержался в тюрьме и его жена – Люсиль, тонкая, нежная, немногим младше самого Сен-Жюста, металась, ища защиты. Она писала к Робеспьеру!

-Хватило же наглости! – Луи был непреклонен. Он тряхнул головою, закрепляя как бы свое презрение к жене предателя.

-Это отчаяние, — возразил милосердный Кутон, который от души жалел бедную женщину, но, разумеется, и пальцем бы не шевельнул для того, чтобы помочь ей.

            Робеспьера при этом переброске фразами, конечно, не было.

***

            Луи Сен-Жюст увидел Робеспьера немного позже. Он вошел в его дом – такой же ветхий и неуютный, необустроенный для комфортной жизни, но пропитанный чем-то неуловимым и желанным для Сен-Жюста.

            Вошел, поднялся к Максимилиану в комнату: тот сидел спиной к дверям, в кресле и был задумчив. Может быть, он даже был усталым…

            Луи вспомнил опять свою робость. В ту минуту он казался сам себе мальчишкой, он видел, что Робеспьер услышал его движение, его появление, но не повернулся к нему.

-Что ей передать? – Луи не вынес этой снисходительной и гнетущей тишины. На какое-то мгновение ему показалось, что Максимилиан серьезно близок к тому, чтобы освободить Демулена…

-Кому? – холодно спросил Робеспьер. Сколько же было в этом тоне! Сколько льда и усталости.

-Люсиль Демулен, — осторожно отвечает Сен-Жюст. Он редко осторожничает с фразами, не задевает ядовитостью насмешек только Кутона, да, разумеется, самого Робеспьера. Луи знает, что его все равно не любят в круге Конвента и депутатов, и он решил давно не отказывать себе в удовольствии ехидных замечаний.

-Разве она что-то писала? – Робеспьер изумлен. Или отыгрывает изумление. Или же он сам себя уже успел убедить, что не было никакого письма?

            Луи даже не пытается понять. Он растерян.

-Просила за предателя-мужа, — отвечает Сен-Жюст.

            Как же давно ему хотелось назвать Демулена предателем! Он должен был уже давно уйти. Слабый, но осмеливающийся нападать на их методы! И Робеспьер еще в начале защищал его!

            Давно пора сменить этих – первых, тех, кто смел королевскую чету и сломал прежний порядок. Давно надо прийти другим…все закономерно.

-Ты уверен? – Робеспьер смотрит на Сен-Жюста и тот понимает…

            Это и есть ответ. Было ли письмо? Это и есть решение.

            Луи светлеет лицом. Он понимает этот сладкий миг: падение тех, кто смотрел на него со снисхождением.

***

            Сегодня – июль. Вечер. У Луи Сен-Жюста нет сил. Он пытается их найти в себе. Его вынесло от переизбытка чувств.

            Робеспьер сам не свой. Он отказывает Луи уже в третьей аудиенции. В Конвенте же рассеян, стал отмалчиваться. Он избегает лишних разговоров, лишних встреч…

            И Луи понимает, что он для Робеспьера все равно «лишний». Да, они соратники. Да, его, Максимилиана и Кутона называют триумвиратом, но на деле Робеспьер отдаляется от них всех. Он до странного стал не похож на себя.

-Это усталость, — успокаивает Кутон.

-Революционер может найти покой только в могиле, а Максимилиан – настоящий революционер! – возражает Луи и снова уходит в бешеную жажду деятельности.

            Вскрываются заговоры, открываются имена…

            Робеспьер не приглашает его больше к себе. Луи может прийти и сам, но не делает этого. Он знает, что Робеспьер представляет из себя человека, который незваного гостя, конечно, примет, но может обходиться с ним с равнодушием и холодностью.

            Сен-Жюст не понимает, что ему еще сделать! Как ему еще добиться уважения и расположения. Он неутомим.

***

            Сен-Жюст однажды находит у себя письмо с угрозами. Чья-то рука подложила в его бумаги тонкий слегка измятый конверт. Внутри жестким почерком выведено:

            «Кровь Дантона скоро задушит тебя!»

            Луи даже веселится от этого письма: кто смеет на него покуситься? К тому же…

            А потом к нему приходит странное чувство, что и Дантон заявлял всем вокруг, что его никто не тронет. И он закончил на гильотине.

            Луи Сен-Жюст не боится смерти, его оскорбляет сам факт ее предупреждения. Кто-то смеет угрожать ЕМУ – стороннику Робеспьера, который на вершине славы.

            Максимилиан, услышав же о письме с угрозами, впервые за долго время улыбается. Улыбка его только уголками губ, но и этого хватает, чтобы придать его лицу какое-то странное и безумное даже выражение.

-Сен-Жюст боится смерти? – спрашивает Робеспьер мягко и Луи хочется провалиться от стыда под землю. Ему чудится, что он – нерадивый ученик великого учителя.

-Нет! – пылко возражает он, справившись со смущением. – Я приветствую смерть так, как приветствовали ее и гладиаторы, идущие на смерть во славу своего императора, но…

            Его красноречие, запланированная речь о ничтожности смерти испаряется. Он мнется, робеет:

-Но… это же оскорбление. Я как… я твой соратник!

-Я получаю много писем с угрозами, — Робеспьер мгновенно теряет интерес. Улыбка исчезает с его лица.

            Луи вдруг замечает его взгляд и видит, что Робеспьер будто бы отрешен от этой реальности, потому что видит что-то, недоступное Сен-Жюсту.

            Но Луи знает, что Максимилиан никогда не поделится с ним этим видением.

            Луи возвращается к себе и чувствует редкий упадок сил. Царит июль.

***

            «Надо взять себя в руки – сколько уже минут потрачено зря? Надо взять себя в руки. Надо вернуться к работе, разобрать бумаги.

            Что до Робеспьера…возможно, и он слишком слаб. Да!»

            Сен-Жюсту становится жарко от одной только этой мысли, но она вдруг оказывается слишком уж привлекательной. Робеспьеру тридцать шесть лет. Робеспьер – отец Революции. Если уходят те, кто начинал с ним, может быть, пора и ему уйти прочь? Разумеется, Сен-Жюст продолжит его дело.

            И на смену жару приходит ледяная дрожь.

-Да как я вообще смею так думать! – его крика никто не слышит: он одинок. Сен-Жюст бешено обводит взглядом комнату, ему ненавистна сама мысль, пришедшая в его голову. Робеспьер – его кумир, он – его ученик.

            Все говорят, что он похож на него деяниями и речами. Все говорят…

            Вот только Робеспьера любят в народе и Конвенте уважают. А его избегают. За яд в словах? За правду? За неколебимость взглядов? Так и Робеспьер такой же. Вот только проблема в том, что он создал это детище…

            Ну, так и что, не вечен же он, в самом деле!

            Луи ненавидит сам себя за эту навязчивую мысль. Он берет себя в руки, хотя это ему и нелегко и выпивает залпом стакан ледяной воды. Его отпускает от странной и сумасшедшей идеи…

            Осторожно приходят в порядок мысли. Июль приветливо открывает ночь.

            Сен-Жюст понимает, что закончилось девятнадцатое июля и уже вступает в права свои двадцатое. Он берет себя в руки окончательно и на лице его привычное, ненавидимое многими, насмешливое выражение…

  1. За окном шум и история

-Когда они, наконец, напьются крови, — Луар неожиданно нарушила тишину и даже оторвалась от работы.

-Что? – я невольно взглянула на нее, тоже отрываясь от работы, — ты о чем?

-Слышишь? – она взглянула в окно. – Они снова шумят.

            Я прислушалась: действительно, за пару улиц отсюда раздавался неразличимый гул, какой может иметь только людское море, что несёт очередную свою жертву либо к судилищу, где ее отправят на казнь, либо уже сопровождают на пути к эшафоту.

            Людское море Луар ненавидела, а я не знала, как к нему относиться, ведь это море несёт нам свободу, отстаивает ее каждый день, и если есть враги, они должны быть справедливо повержены, но этот шум, этот крик, гвалт, который проносится по городу то тут, то там, не может оставить равнодушной и внушает уже почти животный страх.

            С этим надо смириться. Тяжёлые времена не проходят просто так. Столетия под гнетом тирании, низложение до пепла, до праха, уничижение всего людского и человеческого достоинства не может вдруг не отзываться в ярости, которую сейчас можно обрушить на всех и каждого, кто будет неосторожен.

-Я научилась их не замечать, — почти честно сообщаю я. Мне удается не замечать очередной жертвы – это так, но разве можно не заметить ярости, что плещет в воздухе и зловещего напряжения в воздухе, которое можно будто бы разрезать.

-Счастливая, — Луар вздыхает, склоняет голову и продолжает перебирать гнилые овощи. Самые гнилые, покрытые плесенью, мы откладываем в левую корзину, овощи, которые лишь слегка покусаны крысами или лишь немного задетые гниением, в правую, а самые чистые устраиваем в котёл – они пойдут на главное блюдо для защитников нашей свободы.

-Думаешь? – я с трудом удерживаюсь от смешка и вижу, как Луар краснеет.

            Впрочем, самая несчастная я только относительно этого кухонного уголка, где нельзя развернуться вдвоем, где вечный полумрак полуподвала и безумный жар от печей, что занимают почти всё кухонное пространство. Но, что делать, хоть этот трактир и маленький, но он принадлежит мужу Луар, принадлежит целиком и полностью.

            Как быстро человек привыкает к хорошему! Сейчас мне тесно на этой кухне, невыносимо душно в зале, где я разношу среди столиков обеды и ужины, холодно и ветрено спать на чердаке, ведь кроме кухни, залы для гостей и комнаты для Луар с ее мужем, в трактирчике нет больше помещений. И сейчас мне уже неудобно от этого, а ведь ещё недавно я спала на улице, если приходилось…

***

            В Париже я оказалась всего полтора года назад, но иногда я совсем не верю в это. Мне кажется, что я прожила две жизни, ведь не могло все так измениться за какие-то жалкие полтора года!

            Юг… я скучаю по нему. Я вижу нашу маленькую бедную лачугу, помню,  как болели руки от уборки и работы на полях. Но мы были вместе: я, папа и мой старший брат – Гийом. Я все бы отдала за  возвращение на тот юг, который я помню.

            Лет до семи я не задумывалась никогда о том, как тяжела наша жизнь. Мой отец, мир праху его, жалел меня, как мог и оберегал от правды. Даже возвращаясь из кузницы, усталый, едва стоящий на ногах от тяжести рабочего дня, он протягивал мне вырезанную из дерева фигурку…

            А я была неприкаянной всю жизнь. Отца не трогала, зная, что он устает, но брат, который был старше меня на два года, не мог избавиться от моей настырности. Я хотела больше всего знать про маму, представлять, какой она была, но Гийом раз за разом напоминал мне:

-Сатор, я не знаю, я был очень мал.

-Но какой она могла быть, как ты думаешь?

-Не знаю, — Гийом отворачивался от меня, поправляя какой-нибудь узелок. Он не хотел говорить о маме.

            Позже я поняла, что мир – дрянная штука и тяжелая. Может быть, стало хуже, может быть, подняли налог – не знаю, но отец стал возвращаться все позже и позже, а когда не было у него заказов, бродил по деревне, пытаясь перехватить где-то монетку, и все, кого он встречал, также бродили…

            Взгляд. Я очень хорошо помню стеклянный взгляд, полный безнадежности, застывший безнадежный взгляд, в котором застыл ужас завтрашнего дня, в котором есть только одна мысль: «чем накормить семью», и никакой надежды.

            Когда я поняла это – я попыталась меньше есть.

-Я не хочу, — я отодвигала ополовиненную тарелку с кашей, пытаясь как-то уберечь хоть немножко, чтобы отцу было полегче, чтобы он знал, что еще половина тарелки каши точно есть.

            Но живот предательски урчал и выдавал, что я говорю неправду.

-Ешь, Сатор, — отец устало улыбался, — я знаю, что ты хочешь есть что-то, кроме этой каши, возможно…

            Он задумался, неожиданно даже улыбнулся:

-Возможно, я смогу на следующей неделе взять еще один заказ и мне заплатят.

            В ту минуту я ненавидела себя, ненавидела свой голодный живот, которому мало было той грубой полевой каши.

***

            Луар отложила совсем размокшую от гнили морковь в левую корзину и снова замерла, прислушиваясь:

-Нет, ну это совсем близко. Кажется, шум приближается, ты так не думаешь, Сатор?

-Да какое мне дело до шума! – я не выдержала, чуть-чуть поменяла позу, чтобы затекшая спина смогла ожить, — пусть шумят. Наша задача – перебрать овощи, а остальное не для нас.

            Луар кивнула, торопливо схватилась за морковку, но та выскользнула из ее пальцев и сама Луар как-то бессильно опустила вдруг руку…

***

            Я знала, что мой отец рано умрёт. Было со мной что-то такое странное и жуткое, когда я видела тень смерти на лицах до того, как тень та обретет форму и заберет человека.

            Я видела ту тень на лице своего отца за полгода до его смерти. Тогда я уже знала, что это такое – мне было пятнадцать, но я прекрасно знала, что такое смерть – я видела ее среди людей,  знала, что смерть – это когда безжизненно-застывающий взгляд, в котором только страх завтрашнего дня, сменяется вдруг облегчением – отмучился.

            И тело – грузное ли, худое, молодое ли, старое, вдруг бессильно и теряется. В нем больше нет того, что делало это тело кем-то, какой-то личностью, смотрело, говорило, мыслило. Это жутко. Это пугает и в первый раз, и во второй, и в сто второй… к этому не привыкнешь.

            За полгода до смерти отца я видела эту тень на его лице. Я плакала по ночам, сжимая зубы, чтобы не выдать своей нервной дрожью чувств себя саму, чтобы не разбудить спавшего за тонкой занавеской Гийома.

            Я помню тот день, когда он умер. Помню ту страшную мысль, что пришла ко мне, за которую я проклинаю себя каждый день: «теперь мне надо меньше готовить», и помню оцепенение брата. Он изменился так же, как и я – мы стали циничны и злы, мы стали жестоки.

-Мы должны ехать в Париж, Сатор, — сказал мне Гийом на следующий день после похорон отца.  – Мы пропадем тут, а в Париже мы будем искать справедливости и защиты. У нас никого нет. У нас ничего нет.  Париж – это наш шанс вступить в мир.

            Я знала, что Гийом увлекся идеей революции, знала, что он часто сокрушался о том, что до нашей деревни никакая революция и никакие подвиги не дойдут, а настоящее дело – оно там, в Париже. Почему-то мне показалось в тот день, что вместе с моим черствым «меньше готовить», Гийому пришла в голову мысль: «Париж», но, осознав то, что взбрело ко мне в голову, я устыдилась себя еще больше.

-Мы там пропадем, — я попыталась воззвать к брату, точно понимая, что он не услышит меня. он никогда меня не слышал, не станет и теперь, когда Париж так возможен, когда так ясно видится блистательное будущее…

            К которому у него нет расположенности и образования.

-Мы найдем там справедливость и защиту! – Гийом был одержим идеей.

            Я не смогла сопротивляться – главой дома был он.

***

-Кажется, шум приближается, — Луар снова отвлеклась. Иногда мне кажется, что она делает все, чтобы избавиться от работы хоть на минуту – говорит, плачет, слушает улицу…

            Как будто бы в словах, в плаче или на улице может что-то измениться! Ей безумно жаль своей жизни, совей молодости. Она вышла замуж с холодной головой и сердцем, полагая, что хозяин трактирчика – хорошая партия и даже прекрасная для дочери бедного писаря. Но ее молодость оказалась в ловушке – вся ее любовь погрязла в котлах и ложках, в гнилых овощах.

            Если бы не я, она бы, честно скажу, не справлялась. Это работа не для нее. но она счастливее меня – ей не пришлось потерять свою душу, она все та же Луар, которая может взглянуть на себя в зеркало со спокойствием, без отвращения.

            А я – Сатор.

***

            Говорят, Париж забирает души. В моем случае – он забирает и людей.

            То, что мой брат дорвался до своего, было ясно с первого же часа прибытия. Дорога вышла мучительной, я ужасно устала, но Гийом был переполнен странной энергией, какую я прежде за ним и не видела. Он жадно вдыхал зловоние улиц, сырость, что нес ветер, такой неуютный ветер, чужой для тех, кто вышел с юга.

            Он был счастлив. Он  горел сердцем и жаждал подвигов.

            Но оказалось, что по улицам не набирают добровольцев к подвигам. Есть толпы, есть те, кто этими толпами управляет и южный говорок здесь смешон так, как может быть смешна речь провинциала, что путается в собственных словах от мыслей и волнения.

            Нам улыбнулась удача – удалось поселиться в прачечной. Там же и планировалось, что мы станем работать. Работа тяжелая и дурная – мои руки, привыкшие к деревенскому труду, отваливались от тяжести белья, от холода реки, где требовалось полоскать и стирать, от тяжелых досок, между которыми протягивалось белье, и выбивалась, в буквальном смысле, грязь.

            Гийом улизнул куда-то в первый же день, и мне пришлось справляться самой. Разумеется, я не успела сделать всего, что была должна, чем заслужила поверх смертельной усталости еще и немое презрение в лицах хозяина.

            Обещала себе, что исправлюсь…

            Гийом появлялся и исчезал. Он говорил мне о каких-то людях, о каких-то их речах и блистательных выступлениях, свидетелем которых был. И ни разу не спросил обо мне.

-Представляешь, — его глаза горели, он говорил и выжимал простыни, не замечая даже, что делает, — представляешь, он немного заикается, и очень скромен, но как он говорит! В его словах столько горечи и столько боли за нацию, за Францию, за всех нас…

            «А где же твоя горечь и боль за нас?» — думалось мне, но я прокатывала простынь между досками и молчала.

-А тот, ну, который такой…болезненный, поверь, Сатор, от его речей сам дьявол бы стал защитником обездоленных…

            «Какой молодец твой дьявол», — я удерживалась от ехидства и только тихо просила:

-Не пропадай так, мне одной не справится с работой.

-Сатор. – Гийом отмахивался, — ты ничего не понимаешь! эти люди борются за нас, за тебя и меня. Они сражаются, отвоевывают кусочек за кусочком все, что отняли у нас тираны!

-Они – да, — всему приходит конец, и мое терпение никогда не могло быть исключением, — а причем тут ты и они?

            Гийом осекся. Он странно и холодно взглянул на меня, потерялся в своих мыслях, уязвленный тем, что он в Париже уже почти месяц, а его все еще никто не знает!

-Ты жестокая, Сатор, — промолвил Гийом.

            Кажется, я расхохоталась.

            Отсмеявшись, я взглянула на оскорбленного до глубин самого прекрасного Гийома и увидела в его лице тень смерти.

            Он не заговорил больше со мной. Ушел и не вернулся. Не вернулся уже никогда. Это было почти полтора года назад…

            И снова – первой мыслью, и совсем уже не злой, было: «теперь мне надо не пропасть самой».

***

            Теперь уже я отложила лук и прислушалась. С переборкой овощей покончено, а на улице все еще гвалт, который то приближается, то, словно бы, отходит назад. Если была бы казнь – все бы уже прошло мимо, если было бы выступление, то тоже все, вернее всего, закончилось бы, так что же происходит.

-Как думаешь, — Луар, заметив, что не одна она насторожена, спросила почему-то шепотом, — это когда-нибудь кончится?

-Всё кончается, — ответила я, — но я думаю, что самого страшного мы еще не увидели.

            Луар побелела и крепче сжала в пальцах нож, которым очищала картофель.

***

            Как это произошло – не знаю уже. Не помню. Помню, что через месяц от прибытия в Париж, прачечная закрылась. Не могу указать уже причину, возможно, в Париже закончилось грязное белье.

            Я осталась на улице, скиталась, перебиваясь случайными и мелкими заработками вроде мытья посуды, но это было временно, и надо было пройти через толпу желающих.

            А потом я попала на улицу Сен-Дени.

            У меня была тарелка горячего супа, дешевое вино, которое давало мне возможность не запоминать одинаково отвратительных лиц клиентов, и крыша над головой. Не было только души. Мой отец был богобоязненным человеком, верным супругом, и пытался нас воспитать также. я боялась, что он смотрит на меня с небес и проклинает. Я боялась, пока у меня был страх.

            Грязные истории множились быстрее, чем я успевала очнуться от одной, отойти. Влипала уже в следующую. Я привыкла к боли и унижению, привыкла к страху и перестала бояться пропасти огненной, проклятий умершего отца, небес – всего.

            И смерти, которую я так часто видела среди своих клиентов. Я видела лик смерти на лице молодости и старости, красоты и уродства. Смерть забирала всех и я боялась, что взглянув однажды на себя в зеркало, чтобы поправить помаду или белила, я вдруг увижу свою смерть.

            Интересно, как я умру? Всегда было интересно.

            Я пыталась скопить хоть что-то, чтобы броситься прочь. Оставить всё, уйти. Но чувствовала, что вокруг горла и жизни затягивается петля, которую не разорвать, а чем сильнее ты бьешься, тем больше страдаешь.

            Потом высшая сила спасла меня – бой разврату был дан весьма неожиданно. Нет, мы не исчезли, но стали прятаться.

            И я смогла сбежать с тех улиц, но куда убежишь от себя самой?

            Я перестала узнавать себя в зеркале, потому что больше не покрывала свое лицо плотным слоем пудры и краски.  Я не узнавала своих черт, и не могла смотреть без отвращения.

            Несколько шрамов, три седых волоса в копне моих черных, отвращение от самой себя и полное отсутствие страха перед чем-либо – вот, что стало моим клеймом, что сгубило меня.

            А потом случилось еще одно чудо. Я попала в помощницы трактирчика. И этого не произошло бы, если бы Луар не носила под сердцем ребенка. А так, ее муж решил, что вдвоем им не справиться и тут появилась я.

            Я не скрывала своей судьбы. Не скрывала той грязи, от которой не отмыться. Но Луар щадила меня, жалела, и ее муж проявлял ко мне терпение.

            Судьба улыбнулась мне. Луар забыла мое прошлое, а оно меня гонит.

***

-Я всё же пойду, посмотрю, — Луар решительно поднялась, — приглядишь за супом?

-Уверена? – я с тревогой взглянула на нее, — ты не обязана идти на все подряд, что звучит по улицам. Или, если хочешь знать, давай лучше я схожу, посмотрю?

-Нет, — Луар улыбнулась, — не надо, это ведь мне интересно, а не тебе.

            Она торопливо вышла из кухни, я проводила ее взглядом и вернулась к супу.

            Нет, конечно, мне повезло. Много раз и много с чем. Я жива, я не больна, я все еще жива! А то, что я одна – так  мне и надо, я сама виновата. Это мой ад и мне в нем жить. Прятаться от самой себя, опускать глаза при встрече с мужчинами, чьи лица вдруг покажутся мне знакомыми, а когда работаешь в трактире…

            Меня узнавали. Конечно, меня узнавали. Это клеймо собственного лица. Пусть и запудренного, спрятанного в темноте ничем нельзя уже вытравить.

            Только если смертью, но та пока обходит меня. может быть, и для нее я неприкаянная.

***

            Луар вернулась быстро. Странно отрешенная.

-Ну? Кого мы убиваем сегодня? – я попыталась пошутить, но чувство юмора, видимо, теряется где-то с душой.

-Они не убивают, — она растерянно взглянула на меня. – Они… не убивают.

-А ты точно по улице Парижа ходила? – я усадила Луар, — что там такое?

-Я видела, как толпа несла человека на руках, — Луар взглянула на меня, — на нем был венок из дубовых листьев. Она пронесла его куда-то по улице, вверх*

-Чего? – я отшатнулась. – Какого человека? В каких листьях? Его вели…несли – на казнь?

-Нет, — она покачала головою, — толпа обожала его!

            Ну…мы уже знаем, как это работает. Сегодня – обожание, завтра – ругательства и проклятия. Не в первый раз.

-Они несли его на руках! – Луар как будто было важно, чтобы я поверила ей.

-Да ради всех богов, — я дернула плечом, — нам нужно закончить суп.

            Помешивая варево, я все пыталась понять – почему Луар взволновало какое-то там  чье-то очередное возвышение, когда вокруг столько забот, созданных в единственную цель – выживание?

Примечание:

*-Триумф Жана-Поля Марата. В апреле 1793 года король был уже осуждён и казнён, но у власти во Франции ещё находились умеренные революционеры — жирондисты. Марат яростно обличал их в своей газете за измену, и требовал суровых революционных мер.

Тогда жирондисты решили предать его суду за призывы к «убийству и грабежам»; доказательства были взяты из разных номеров его газеты. Конвент лишил Марата депутатской неприкосновенности. 24 апреля Марат явился в Революционный трибунал, что было для него крайне рискованным шагом: в случае осуждения его ждала смерть. На суде он гордо назвал себя «апостолом и мучеником свободы». Однако трибунал единогласно оправдал его!

После этого и состоялся «триумф Марата»: огромная восторженная толпа парижан на руках внесла своего любимца в Конвент. Он был увенчан венком из дубовых листьев.

  1. Кутон

Даже полный паралич обеих ног не сломил дух Жоржа Огюста Кутона. Конечно, он предвидел это, когда ему пришлось начать использовать трость, а потом перейти на костыли и успел приготовить свой разум к заточению в механическое кресло, которое приводилось в движение с помощью двух рукояток, приделанных к подлокотникам. Зубчатая передача передавала движение на колеса, и кресло могло с противным скрипом везти Кутона в нужное ему место.

            Для революционного периода кресло было весьма удобным…если в нем, разумеется, не сидеть. При использовании же, Жорж быстро выяснил, что ручки поворачиваются тяжело, кресло само неповоротливо, а что касается ступеней, то и вовсе приходилось поступать совсем иначе: Кутона заносили на руках, а кресло вносили следом, спускали также.

            И если никто не замечал в здравом рассудке, сколько ступеней и лестниц в залах Конвента, то Жорж мог назвать каждую с точностью, ведь каждая напоминала ему о том, от чего он не мог избавиться.

            Но Жорж не умел жаловаться. Время не располагало к этому, а его собственный характер и вовсе не оставлял никакой возможности даже допустить мысль о жалобе.

            Оглядываясь же на свой путь, начавшийся со скромного адвокатства в Оверни, до становления председателем Национального Конвента и образованием с двумя гремевшими на всю страну, а может быть, и на весь просвещенный мир именами – Робеспьера и Сен-Жюста триумвиратом, Кутон был горд.

-А ты не устал? – с тревогой спрашивал Луи Сен-Жюст – молодой, полный энергии и кипящего пламени в сердце, оглядывая Жоржа в поздний час, когда Жорж притягивал к себе новую пачку прошений и листов, намериваясь разобрать их.

            Сам Сен-Жюст твердил без остановки, что революционер находит отдых только в могиле, и всякий, взглянув на Луи, мог подумать, что тот вообще обходится без сна и перерыва. Вечно в делах, в разъездах, походя решающий какие-то еще задачи, Луи не уставал.

            Но проявлял такую заботу о Жорже и Робеспьере. Первого – по причине его болезни, а второго исключительно из привязанности и восхищения. Кутону даже было немного завидно, что именно Робеспьера Сен-Жюст слушает с особенным вниманием, готовый всегда подхватить его мысль и поддержать ее.

-У меня проблема с ногами, а не с головой! – отзывался Кутон, которого задевала такая забота. Она выделяла его.

            Впрочем, во время выступлений, Жорж сам нередко разыгрывал эту карту. Он сделал свое увечье своей особенностью, а не стыдом. В кипении революционных волн нужно было выделяться, чтобы запомниться народу, иначе тот путался в одинаковых почти речах и лицах, в расхождениях, что можно было понять, имея лишь образование. И каждый, кто продвигался, кто возносился на вершины народной любви, имел какую-то особенную черту.

            Хлесткие и жуткие речи Марата, его перекошенное от гнева лицо болезненное, в надрывных язвах, но любимое в народе и узнаваемое…

            Громкий, зычный словно труба, голос Дантона и его грозная могучая фигура.

            Негромкий, в противовес, голос Робеспьера и его хрупкое сложение, но взгляд, прожигающий кожу холодностью и решительная вера в слова.

            Яростные всплески Сен-Жюста, категоричность и молодая красота.

            Отборная брань Эбера, что восставал мгновенно и готов был восставать до самого конца.

            Камиль Демулен, обладатель легкого заикания, что проходило волшебным образом, стоило ему со всей поэтической горячностью заговорить.

            И Кутон, который без труда шутил над всеми и над самим собою.

-Я, граждане, пожалуй, сегодня с места, — начинал он, бывало так, — а то подниматься на трибуну мне долго.

            Подниматься… его вносили туда. Но это требовало времени и ловкости, а время – роскошь. Но, наблюдая за тем, как легко вбегают по ступеням трибуны, как степенно восходят к ней, как медленно идут, или торопливо же спешат, Кутон все-таки чувствовал в груди обиду.

            Разум позволял ему сохранять достоинство и шутить над собою первым, чтобы избежать насмешек, но…

            Но сердце стучало тихой обидой, и не желало никак, проклятое, униматься.

***

            Однажды один из депутатов испросил себе отпуск, отдаляясь от кипения революции к жене и детям. Депутат этот надоел всем своей напористой рьяностью и глупостью, а потому его отпустили без слез и молений. Тот же, движимый порывом хорошего настроения, решил пошутить над Кутоном, попавшим в его поле зрения и спросил громко:

-А как же твоя жена, Жорж? Не грустно ей жить с калекой?

            В зале повисла тишина. Это было сравнимо с пощечиной. Но Жорж только медленно развернул свое кресло к обидчику и, улыбаясь, ответил:

-Друг мой, мы так погрязли в делах, что я редко бываю дома. Моя бедная жена, наверное, не заметила еще этого.

            И захохотал первым. Вслед за ним и другие. Это было ответной пощечиной, тычком за то, что кто-то удаляется, а кто-то должен работать и не иметь никакого отдыха.

            Жорж разучился обижаться. Разучился замечать шепоток: «калека» в рядах, перестал замечать грубые комплименты: «хоть и безногий, а башковитый!»        

            Ноги-то у него были. Просто он их не чувствовал, а они не чувствовали его. а жена…прекрасная в своей отверженности Мари, подарившая ему двух сыновей! – Кутон не скрывал гордости и за это.

            И за то, что при всей своей занятости и болезни еще успел завести любовницу, шокировав тех, кто воспринимал само существование паралича равным прямому умиранию.

-Связь вне брака! – Сен-Жюст вслед за Робеспьером выступал за добродетель и полагал, что самым главным примером для народа должны быть проповедники этой добродетели, — да как ты вообще на такое способен!

-А вот, способен! – Кутон даже не стал отпираться.

            И Сен-Жюст махнул рукой.

***

            Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон. Идеолог – Робеспьер, Сен-Жюст как деятель и Кутон, как адаптация, как умеренный, как баланс между ними.

            Народ рукоплескал же Робеспьеру. Народ тянулся к Сен-Жюсту. Народ гораздо тише реагировал на Кутона.

            Но он нашел в себе силы не замечать и этого. Имя Робеспьера, как Жорж ясно видел, впечатывалось в историю на долгие века, имя Сен-Жюста легко отыскалось бы где-нибудь там же, а свое имя Кутон не видел пылающим так же ярко.

            И не жалел этого. У него не было времени – дела гнали его вперед, от размышлений.

            Они не всегда были откровенны друг с другом. Но всегда имели для этого причину. Кутон не воплощал всякий декрет, на ходу, порою, меняя бумаги, Сен-Жюст не всегда был точен в цифрах о жертвах и врагах, а Робеспьер не всегда раскрывал свои планы.

            И это было нормально.  Им пришлось верить друг другу.  Они научились этому.

***

            В последний год Кутон стал предчувствовать конец. Что-то было не так, что-то уже образовалось в воздухе напряженное, что-то очень тяжелое сходилось над головою и гнуло к земле. И вроде бы были такие же заседания, и те же встречи и даже бумаги имели одно и то же значения, но что-то изменилось навсегда.

            И зарождалось новое, где ни ему, ни Робеспьеру, ни Сен-Жюсту не было уже места.

            Кутон все также разыгрывал свою карту:

-Я считаю, — говорил он после сорвавшегося покушения какой-то безумной девицы на Робеспьера, — что гражданина Робеспьера следует охранять, как гражданина Сен-Жюста. Я считаю, что их жизни, отданные в служение Республике, имеют большую ценность и именно защита этих жизней…

-А что насчет тебя, Кутон? – перебил его кто-то веселый и звонкий.

-Я? – Жорж пожал плечами, — от моей смерти от Республики не убудет.

            Но позже, тем же днем, Сен-Жюст строго, не имея никакого почтения ни к возрасту Кутона, ни к положению, спросил:

-Что это значит «от Республики не убудет»?

-Найдете другого в замену мне, — легко ответил Жорж, — а вот мы в замену вам не найдем.

-Абсурд! – Сен-Жюст резко рубанул ладонью по воздуху, отсекая всякие сомнения Кутона и демонстрируя категоричность.

            И охрану Кутон тоже получил. И это ему польстило. Он не нуждался в ней, действительно считая, что деятельно из него самый обыкновенный, но эта забота тронула его до глубин души.

            Которую на улицах называли кровавой или черной.

            Кровь клеймила их всех. Но то была кровь врагов! Кутон, как мог, пытался донести это до народа, призывая их взглянуть на тех, кого Комитеты обличают! Это все враги Республики, это враги Священной Свободы и права! Почему же вы не слышите своих защитников, люди? Мы льем кровь для вашего счастья. Мы…

-Тираны, — зашелестело в народе.

-Триумвират, — теперь это имело оскорбительный смысл.

-Диктаторы.

-Палачи.

-Защитники! – Кутон заламывал руки, слушая очередное такое донесение с недовольных улиц. – Мы защищаем нашу республику и наши священные права, мы оберегаем закон и если нужно пролить для этого кровь, мы льем ее со слезами, и если нужно рубить для этого головы…

            Но что-то надвигалось. Совсем страшное. Оно скрипело металлом, как кресло Кутона, оно тяжело дышало, как будто бы сдавленное приступом лихорадки и грозилось обрушиться на головы всех, кто не успеет скрыться.

***

            Камиль Демулен – был другом Максимилиана Робеспьера. Приятель школьных лет, революционер, журналист, под чьим голосом задрожали стены Бастилии, романтик… он не был безразличен Робеспьеру. Кутон прекрасно знал, что Сен-Жюст ревниво относится к Демулену и практически призывает его провал.

            Но, странное дело, даже когда Демулен перестал разделять взгляды Робеспьера и стал занимать позицию, призывающую к гибели революции – к милосердию и прощению, когда переметнулся к Дантону, Робеспьер все еще медлил, и не позволял никому и ничему касаться Демулена.

-Он опасен! Он перебежчик! Он…- убеждал Сен-Жюст, подбирая более приемлемые слова, памятуя о том, как жестоко одернул его Робеспьер, после очень нехорошего слова о Камиле и как не желал приближать его после этого.

-Он всегда был романтиком, в его газете – голос Дантона! – отказывался от действия Робеспьер.

            Кутон в такие минуты хранил молчание. Он давно уже знал, понимал, что придется Робеспьеру выбирать между дружбой и долгом и ему хотелось бы взять этот выбор на себя, чтобы избавить Робеспьера от еще большей бледности, но это было не в его силах.

-Закрыть газету! – громыхнуло однажды, казалось бы, спасение. И газета была закрыта, однако, этим довольствоваться не пришлось.

            Обозлившись, Демулен выступил открыто. Игнорировать это было уже нельзя.

            В тот вечер Кутон не сводил взгляда с Робеспьера, в глазах которого застывало навсегда пепельное чувство, чувство глубокой скорби, которую не излечит больше ничего. Сен-Жюст же негромко зачитывал свой доклад, разоблачающий и Демулена, и Дантона и еще несколько вмешанных имен в предательстве республики и самой Свободы.

            Кутон не верил, что Робеспьер подпишет тоже приказ об аресте. Не верил, что оставит он Демулена в тюрьме, что не вступится на всколыхнувшим всю Францию судебном процессе, и что даже перед самым последним свистом гильотины не произойдет какого-то чуда и Камиль действительно умрет.

            Но ничего не произошло.

            Вскоре последовали новые имена. Казнена была и жена Камиля. А за нею и много кто еще. И страшные змеиные кольца сжимались все сильнее.

***

-Тираны.

-Палачи!

-Убийцы.

-Смерть тиранам!

            Теперь это звучало ото всюду, а Кутон пытался понять – почему? Он сам занимался уничтожением врагов народа, а оказывалось, что народ считает теперь врагом его самого! Он пытался объяснить, что нужно немного подождать, что нужно отбросить жалость к врагу, что только добродетель…

            Но его не слушали. Его перебивали. И даже карта калеки не спасала его и больше не выделяла.

-Если ты калека, то и иди прочь отсюда…

-Вернее, ползи!

            Так кончалась слава и всякая вера в будущее.

***

            Когда свершилась та страшная ночь… когда Сен-Жюста ударили, оглушили и он упал, обливаясь кровью, когда грохнул страшный выстрели  Робеспьер упал также в кровь, живой еще, но с перебитой челюстью, когда многих брали – кого с сопротивлением, а кого без…

            Кутон понял, что боится смерти. Он не хотел умирать так, как умирали другие, на гильотине, через позорный суд, через толпу, что одинаково плевалась и в тех, кого вчера бранила и в тех, кого вчера еще хвалила.

            Он выхватил из кармана кинжал и попытался зарезать себя, но только порезал немного кожу, а кинжал выбили и его самого швырнули на пол кулем и он попытался ползти, когда чей-то тяжелый сапог ударил его в живот и затем еще раз по спине и еще…

            И была темнота.

***

            А потом была повозка. Он постоянно сползал и другие – Анрио и Сен-Жюст, со связанными руками, удерживали его между собой, не позволяя упасть. Был и Робеспьер с кое-как перевязанной окровавленной тряпкой челюстью…и ему больно было смотреть на свет, он был слаб. Но Сен-Жюст, Кутон и народ вглядывались в него жадно, не веря.

            О себе как-то не думалось. Думалось лишь о том, что вот он, Робеспьер, уходит сейчас же. и как это случилось? Кутон попытался представить это, понять, и не смог.

            А телега приехала слишком быстро. Без суда осужденных, торопливо, их стали вытаскивать из телеги. Когда очередь дошла до Кутона, он вытянул руки, надеясь, что его вытащат так же, как усаживали в кресло, но солдаты проигнорировали это и выволокли его, словно куль с мукой и там же швырнули, у подножия эшафота.

            И эта последняя обида осталась с Кутоном до рокового металлического свиста падающего лезвия гильотины.

  1. Луиза Дантон

Луиза молода, но не глупа. То есть, может быть, она и обладает определенной глупостью в вопросах образования и начитанности, может быть, некоторым образом наивна (но это еще простительно из-за ее юности), но в вопросах быта она обладает той особенной мудростью, что позволяет ей существовать без конфликтов бок о бок со своим мужем – Жоржем Жаком Дантоном.

            Она знает, что она вторая жена и брак их никогда не был отмечен любовью. Простое ей – шестнадцатилетней дочери пристава нужен был муж и содержание, а ему нужна была какая-нибудь женщина в доме, которая никогда не будет лезть в его дела.

            Она понимает, что любви здесь нет и не будет, и не требует ее и малейшего к себе внимания.

            Она гордится тем, что ее муж – известнейший деятель смутной эпохи, громогласный и величественный «САМ!» Жорж Дантон. Гордится и никогда не лезет в его дела, не ждет его дома, зная, что он в собственном доме редкий гость, не спрашивает, где он был и вообще больше молчит в его присутствии. Всё, что от нее требуется – создавать какую-то жизнь в доме, когда Дантон расположен чувствовать эту самую жизнь, когда возвращается усталый и хочет верить, что он все еще человек – самый обычный.

            Жорж не требует от нее любви, но знает, что она благодарна. Знает, что Луиза только играет в любовь, но его это даже умиляет – девушка еще юна, и судить ее строго невозможно. Она предана ему, потому что не умеет еще предавать. Плохо знает жизнь. А ему, вернувшемуся с очередного выступления в клубе кордельеров, или от тихого сборища, где ведутся ссоры и медленно рассуждение, которое в тысячу раз тяжелее любой ссоры – этого и нужно.

            Это гармония. Странная, конечно, гармония, но Жорж уже любил, уже пожил, и уже устал. А она еще не успела ожить, полюбить и устать. Жорж не сомневается, что их брак недолгий: слишком много блеска в глазах его сторонников и его врагов. Луиза же не думает о продолжительности брака. Она думает о том, что надо заглянуть к Люсиль Демулен, и еще нужно зайти на рынок…

            Иногда у нее спрашивают, как ее муж: что он готовит и к чему готовится? Луиза пожимает плечами, или отвечает с нарочито таинственной улыбкой. Но она и в самом деле не знает. А еще – очень поражается Люсиль Демулен, которая так настойчиво расспрашивает Камиля о том, что было нового и кто что сказал, а по утрам, когда он уже уходит из дома, а газеты только разносят, почти вырывает новый выпуск газеты и пробегает его глазами.

-Зачем тебе это? – не выдерживает Луиза. – Меньше знаешь, крепче сон.

-Я не сплю, — Люсиль обнимает себя за плечи. Она худа. Ее плечи остры. лицо осунувшееся, под глазами глубокие тени.

            Луиза тоже иногда не спит. Ей не спится из-за шума, который производят на улице. Из-за внезапных арестов в соседних домах, из-за того, что кого-то откуда-то гонят. Но собственные мысли не настолько тяжелят ее, чтобы не дать ей сна.

-Я не сплю, — повторяет Люсиль. – Ночью, я приподнимаюсь на локте и смотрю на Камиля, чтобы удостовериться, что он здесь, со мною. Я слушаю его дыхание. Мне кажется, что он тоже не спит. Только делает вид, чтобы я не волновалась.

            Луиза утешает как умеет. Умеет она не очень хорошо, да и непонятно ей всё это. Она была совсем-совсем ребенком, когда ударила революция, а ведь волнения были  раньше. Для нее эта атмосфера, что гнетет и Люсиль, и нацию – почти что привычна. И смерть привычна тоже. Она знает, что люди умирают и умирают часто. Она знает и для нее смерть не несет в себе такое чужое и холодное чувство, как для Люсиль.

            Луиза живет в маленьком мирке и не желает из него выбираться. Ей комфортно. У нее есть еда, у нее есть наряды. А о том, что ее мужа регулярно укоряют то в речах, то в памфлетах в растратах и торговле должностями, продажности – она старается не знать. И у нее почти что получается.

            В некотором роде, если исключить полное одиночество, которое растет и ширится внутри Луизы – она может назвать себя почти счастливой.

            Если не замечать, что дом, даже полный гостей ее мужа, закрыт и непонятен ей – можно всерьез не заметить ничего.

            Идут дни, а Луиза вышивает, занимается хозяйством, старается быть хорошей, а главное- незаметной женой. Она знает, что Жоржу нужно просто чье-то человеческое присутствие рядом, что для него жена, в любом случае, это не опора, как Люсиль для Камиля. Луиза не хочет признавать, но иногда ей даже завидно от чувств между Демуленами, но потом она видит плачущую Люсиль, бледного Камиля, что боится неосторожным словом растревожить ее душу и думает, что лучше жить в неведении.

            Жорж думает также. на порядок гораздо более умными фразами и словами, но суть его мысли такая же. Он не говорит Луизе ничего. Он не выказывает беспокойства, ест с аппетитом, заигрывает с нею, в редкие свободные минуты. Не тревожится, пьет вино, уверен в завтрашнем дне.

            Это внешне.

            На деле – Жорж прикладывает многочисленное усилие, чтобы сохранять все это, потому что верит в то, что показав слабость даже с самым близким, всерьез ослабеешь. А этот человек не мог признать в себе слабость. Никак!  И ему казалось порою, что это еще больше отдаляет его от людей, а потому ему требовалось присутствие кого-то…

***

            Время тревоги. Луиза пытается делать вид, что не замечает ничего, но куда денешься, когда под окнами – настоящая свалка из речей, криков, выкриков? Куда денешься, когда нельзя выйти из дома, чтобы не услышать и не увидеть толпу, которая сопровождает плевками и презрениями очередную позорную телегу, в которой сидит тот, кто бывал в доме? Куда денешься от слов, речей…

            И даже если захочешь, уже не сбежишь. Ситуация обостряется. Луиза чувствует. Это чувствует и Люсиль. Луиза утешает ее, уже научившись, и говорит, что все будет хорошо. Но она юна и не очень умеет лгать. Впрочем, Люсиль не чует лжи – она желает обмануться хотя бы иллюзией того, что все пройдет вот-вот.

            Вот-вот…

            Каждый день давит свинцом. Вставать с постели все тяжелее. Кажется, что даже ветер стал гораздо злее и дует, налетает, терзает больнее, острее.

            Тяжело заставить себя есть. В желудке будто бы камень. Мутит. От криков и толпы хочется держаться подальше: закрываются окна и двери, на улицу Луиза выходит редко, а от того, в полумраке комнат, даже днем, становится еще хуже. При выходе же – слезятся глаза.

            Страх стискивает горло железной рукой. Хочешь или не хочешь, а заметить это придется. Уже нельзя не заметить.

            Жорж редко вызывает ее к себе в кабинет. Обычно приходит к ней сам в спальню или обеденную залу. Луиза уже смутно догадывается, что будет очень важный разговор, но еще находит в себе делать вид, что это совершенно не так. С беспечностью юности, за которой уже формируется маска, она входит к мужу.

            Он всегда яростен. Он всегда в своих мыслях. Не сразу заметив ее присутствие, Жорж, наконец заговаривает и, как всегда, обходится без церемоний и формальных, пустых фраз:

-Ты знаешь, где мой тайник?

            Луиза привыкла к такому обращению, но ей все равно не сразу удается сообразить, хотя память и услужливо подсказывает, где тайник, который Жорж ей показал сразу же в этом доме.

-Тайник? А…да.

-Точно? Помнишь? – ответ его не устраивает. Похоже, она слишком замедлилась с ним.

-Да, — уверяет Луиза. – Помню.

-Слушай меня, — Жорж выдает свою нервность. Впервые позволяет себе это. Его руки слегка дрожат, но он слишком взволнован, чтобы заметить это. – Слушай меня внимательно, Луиза! Если…если что-то случится, бери деньги из тайника, но смотри: не говори никому. Никому! Поняла?

            Луиза кивнула, решив про себя, что говорить лучше не стоит.

-И убирайся из этого чертового города как можно дальше! – громыхнул Жорж. – Поняла?

            Луиза кивнула.

            Жорж как-то смягчился в голосе:

-Это для твоего же блага! Эти мерзавцы не оставят тебя в покое, если доберутся.

-Я сделаю так, как ты хочешь, — пообещала Луиза, давно уже понявшая, что ей, незнающей всей картины целиком, в самом деле, лучше не проявлять инициативы.

-И пусть тебя не оставит удача, — Жорж бросил взгляд в окно. Он уже думал о чем-то другом. Луиза ждала, не зная – скажет ли он ей что-нибудь еще.

            Сказал.

-Вот еще, — Жорж отвернулся от окна и впился в Луизу горящим взором, его голос обрел зловещие нотки, от которых ей захотелось уйти подальше, — никогда…слышишь? Никогда! Ни при каких условиях не смей обращаться к Робеспьеру и его шайке приблудных псов!

            Последние слова сорвались с его губ криком.

-Обещаю, — Луиза дрогнула. Ей стало страшно. Жорж, увидев ее испуг, понял, что перестарался, вспомнил, что она ни в чем не виновата и заторопился обнять ее и приласкать. В конце концов, он заботился о ней всерьез. Он мог не любить ее, но Луиза была ему женой, а это значит, что его долг – забота о ней, особенно, если…

            Он оборвал свои мысли. Если! Нельзя допускать никаких «если». Это просто перестраховка!

            Если! – ха-ха! Да кто посмеет тронуть его? У Робеспьера кишка тонка! Народ – за него горой. Он знает улицы, а улицы знают его.

            Ха-ха! Он неприкосновенен.

***

            Луиза не стала кричать и звать на помощь, когда пришли арестовывать ее мужа. Она не вопила из окон, призывая народ заступиться за любимца толпы. Она тихо позволила его арестовать, потому что он сам, прежде всего именно он сам позволил себя увести.

            Это был еще не конец – так говорили все. Дантон защищался на суде, обличал громогласно своих судей, но Луиза чуяла, что надо быть ближе к тайнику.

            Камиля взяли в один день с Дантоном и Люсиль, и Камиль, обезумев, звали народ на свою защиту. Камиля вообще еле-еле удержали трое. И это его, человека довольно романтичного, избегающего стычек и драк!

            И Люсиль пыталась заступиться, но ее почти что отшвырнули. Она рыдала. Луиза же призывала свое мужество до последней капли и держалась.

***

            Когда Дантона казнили, Луиза рыдала по-настоящему. Ей было жаль этого человека, который не любил ее, и, которого она тоже не любила, но с которым существование ее было комфортным и который позаботился о ней. Она рыдала, страдала и горевала, но, конечно, не так, как Люсиль, которая обезумела от казни Камиля (его казнили в один день с Жоржем, одной партией), и металась, пока он был еще осужден, по всем знакомым, ища заступничества. В конце концов, это привлекло внимание…

            Люсиль арестовали быстро. И она не сопротивлялась аресту.

            Луиза же поняла, что больше ждать не следует, и, следующим же свободным вечером, пробралась к тайнику, забрала все деньги, какие смогла взять, собрала вещи, и отправилась прочь. Вместе с деньгами и вещами она увезла маленький портрет своего погибшего мужа, которого могла не любить, но которого не могла не уважать и о котором не могла не скучать.

            Отправляясь в неизвестность, Луиза благодарила его за то, что он не позволил ей пропасть в нищете и в парижском духе революции.

  1. Гений одной ночи

Званый ужин в честь офицеров гарнизона Страсбурга проходил так, как мог проходить любой званый ужин этого сумасшедшего и героического времени: говорили и мечтали больше, чем раньше, в годы, когда всё было по-прежнему.

            Теперь, разумеется, когда Революция обрела лицо, когда голос её всё больше креп, и каждый день и был и не был одновременно похож на предыдущий (всё так стремительно менялось – возвышалось и рушилось, оставляя лишь борьбу), разговоры занимали значительную часть жизни. В этих разговорах были планы о будущем и план  расплаты с противниками, а противники были в большом количестве и разном виде!  В этих разговорах скользило неприкрытое торжество или отчаяние, в них таилась гроза, предрешающая роковую, в любом случае, развязку…

            Кажется, вся Франция заговорила в один миг на все голоса. Заговорила хором и разделилась в своих речах, пораженно и с восторгом замирая, когда находились общие точки в словах!

            Филипп Фридрих Дитрих – мэр Страсбурга улыбался посреди этого званого ужина, как всегда, раздираемого беседой, словно бы крючьями, но то была не беседа вежливости, то был ожесточенный спор. Но Филипп думал не о речах – он думал о том, что сейчас произойдет.

            Идея как-то поощрить, возвысить и чествовать офицеров гарнизона жила в мыслях Дитриха уже давно: званые ужины не могли оставить такой след, который казался бы ему приемлемым, не мог пронести дальше определенного круга всю храбрость и доблесть солдат. А так хотелось…

            Мысль Филиппа, однако, нашла выход, как это подобает всякой плотно угнездившейся в сознании мысли!

            Взглянув однажды на гостившего в его доме Клода Руже де Лиль – военного офицера, дослужившегося до капитана, но горевшего поэзией и музыкой больше, чем войной, всегда такого осторожного и умеренного в своих взглядах, Филипп Дитрих почувствовал, как рождается блестящая идея.

-Месье де Лиль, — отозвал поэта в сторону Филипп. Тот приблизился, полагая, что речь идет о каком-то вопросе, связанной с расквартировкой в Страсбурге его части, но мэр неожиданно предложил разговор совсем о другом. – Находите ли вы своих такими храбрыми, какими нахожу их я?

-Безусловно! Я видел их в деле, видел их слаженность и чувство, с которым они идут в бой.  Солдат доблестнее и вернее найти будет сложно.

-Не думали ли вы сочинить какую-нибудь песню, подарить ее солдатам армии Страсбурга? Это будет дар каждому из них, он покажет, что мы видим отвагу не только офицеров…

            Клод Руже кивнул в задумчивости: как всякий поэт, услышав о теме для произведения, он принялся тотчас ее обдумывать и искать самое сложное для любого произведения – начало!

            Это должна была быть песня войны, марш! Вперед, вперед. Объединение! Шаг каждого солдата, решимость всей нации и готовность идти до конца…

            И как найти это начало? Если песня должна быть для армии – значит, она должна легко ложиться на музыку, так, чтобы каждый мог петь ее и без нее. Текст должен скользить легко и естественно…

            И как же достучаться до этого замечательного текста?

            Филипп Дитрих, меньше, чем через сутки, поразился, увидев готовый текст и услышав исполнение Клода, пришедшего для предварительной демонстрации своей работы.

-Это…восторг! Чистейший восторг! – Дитрих, сам человек музыкального качества, принялся щелкать пальцами, напевая мотив. – Клод – вы великий творец! Сегодня, прошу вас, сегодня, на моем званом ужине, прошу вас, мой друг! – исполните, исполните эту песню непременно! Она уйдет в народ, о, я уже слышу…

            И Филипп не заметил в припадке бурной своей радости от точного исполнения своей просьбы, как бледен лицом автор. Автор, впрочем, не посчитал нужным жаловаться и согласился прийти и исполнить, более того – исполнить с удовольствием.

            Но как это было? За одну ночь Клод Руже сочинил песню, которую, как он сам чувствовал, солдаты подхватят с таким же бурным чувством, как и мэр Страсбурга. И пусть только ночь знает, как мысли его и руки пришли к этим строкам!

 

Это была маленькая комната (в расквартировке гарнизона особенно не выбрать), полумраку давил со всех сторон, тускло темнились свечи, давая лишь немного света.

            Клод Руже, сидевший за низким столом искал начало. Он уже определил для себя, что  сопровождением для будущей песни возьмет «Тему с вариациями» для скрипки с оркестром, сочиненную еще будто бы целую жизнь назад композитором Виотти еще при дворе австриячки. Но это пока…пустое!

            Не будет же армия переносить с собой оркестр! Упор придется сделать именно на слова, но как? Где это начало? Слова должны звучать так, чтобы безошибочная тема Виотти угадывалась в них, чтобы…

            Клод тряс головой, нервно прогоняя путаницу образов. Заговорила вся Франция, и нужно было выделить общую идею этих разговоров.

            Так! Солдаты. Хорошо… солдаты – это сыны и отцы. Они сыны и отцы нации, родины, готовые отстаивать ее от тирании. От тирании, что льет кровь и режет жизни.

            Клод обвел взглядом тот небольшой участок комнаты перед столом и вдруг рука, как будто бы сама по себе, неподвластная воле рассудка, вывела первую строку, а за ней, как продолжение какой-то тонкой мысли – вторую…

            Пот выступил на лбу поэта крупными бусинами. Он утер лоб свободной рукой и почувствовал, что, кажется, дело пошло!

            Путем поэтической переборки через четверть часа Клод получил первый куплет. Помарки сопровождали лист, он переносил и менял строки, но первый куплет – это уже что-то!

            А дальше…припев!

            Для себя Руже точно решил, что вся сила должна быть точно в куплете. Куплет, в котором нельзя запутаться из-за его логического содержания и легкости сложения. Сложения исполнителями, конечно, а не сочинителем.

            Клод уже в пятнадцатый раз оглядел кусочек комнаты перед своим столом, встал, чтобы размять затекшие от неудобного сидения ноги.

-Вставайте, вперед, вперед… — бормотал он себе под нос, надеясь, что таким образом найдет нужное слово. – Идем, идем. Раз-два. К оружию! Батальоны, стоять! Вперед, вперед…

            Он споткнулся посреди комнаты, замер, словно налетел на невидимое препятствие и опрометью, напуганной собственным озарением тенью, метнулся к столу, где торопливо, ломая перья, вывел дрожащей рукой заветные строки.

            Перечитал раз, перечитал два раза, три… с удивлением отметил, что не видит, во всяком случае, пока ни малейшей претензии к строке, и, кажется, ему удалось с первой попытки. Улыбнулся.

            Как это бывает у творца, когда вымученный кусочек проходит, а потом находит что-то такое, очаровательное и магическое, когда ты видишь, находишь тот источник, тот Святой Грааль, и мысли сами подхватывают тебя.

            Второй куплет Клод написал, забыв даже сесть за стол, так и стоял, неудобно склоняясь над столом, но, не замечая никакого неудобства. Пара правок и он кивнул собственным мыслям – обращение к французам  вышло удачно.

            Руже сел обратно, сделал после второго куплета пометку о том, что здесь должен быть припев и принялся уже спокойно за третий…

            Рассвет едва не прошел незаметно для поэта. Песня получилась внушительной, и Клод сам видел, что каждое слово попадает точно в цель. Усталость же сковала его. Затекла спина, болели руки от переписывания, глаза слезились от кропотливого вглядывания в строки…еще почему-то пересохло в горле.

            Он устал так, как никогда не уставал, ни от одного перехода, а ведь на самом деле, даже не вышел из своей комнаты.

            Клод проглядел листы, перечитал еще раз и решил, что все сделал так, как нужно. Во всяком случае, лучшего ему не удастся сделать. Смутное предчувствие того, что никогда не напишет ничего более точного, Руже взял новый лист и принялся переписывать набело готовый текст.

            Кончив, он растер виски розовой водой, надеясь, что хоть немного усталость оставит его, а затем поднялся и пошел к мэру – представлять работу…

 

            Филипп Дитрих, знающий, что сейчас будет, улыбался, как мальчишка, чья шалость прошла с шумом, а сам виновник оказался в стороне, незамеченный коварным судейством.

-Граждане, — негромко позвал он, когда званый ужин прошел основные стадии и готовился вступить в финальную, — позвольте мне, мэру Страсбурга, представить вам работу поэта и композитора…

            Клод Руже не боялся никогда выступать и декламировать. Иначе не был бы он поэтом. Но сейчас от волнения (о, какое странное это было волнение!), в горле снова пересохло. Он наспех сделал глоток вина, и после, овладев собою, вышел из-за стола и запел.

            Запел так, как, по собственной мысли, не пел никогда. Исчезли и формы, и блюда – и даже лица – исчезло все. Он вдруг ясно увидел в историческом  масштабе свою жизнь, жизнь своих солдат – всех вместе и каждого в отдельности, увидел кипящий страстями Париж и понял, прочувствовал душой и сердцем, как должен зазвучать его голос.

-Allons enfants de la Patrie,

Le jour de gloire est arrivé!

            Это не его голос. И даже не голос Страсбурга или Франции. Это голос всех, кто поднимает голову, высвобождаясь от цепей. Это тысячи сердец, бьющихся ради одного слова «Свобода!».

Aux armes, citoyens,

Formez vos bataillons…

            К оружию! Каждый солдат – от отца до сына, все, кто замирал под игом, смирно…к оружию, граждане!

-Marchons, marchons!

            Вперед, вперед. Шаг за шагом. Пусть кровь врагов ляжет на наши поля, пусть польется с их флагов, пусть обагрит наши руки – мы все равно не будем замараны грязью, потому что бьемся за свободу – Свободу, дорогую Свободу!

-Français, en guerriers magnanimes,

Portez ou retenez vos coups!

            Не забудьте о благородстве ваших ударов. Не лейте кровь тех, кто идет против вас не своей воле, но те, кто предал нацию, те, кто мучает ее и рвет на части – щадить не смейте!

Liberté, Liberté chérie,

Combats avec tes défenseurs!

            Свобода, Дорогая Свобода! Вставай, дерись с нами, с защитниками твоего замени! Свобода, Свобода…  твои враги – враги наши, твои друзья – друзья наши.

-Marchons, marchons!

            Клод заканчивает и когда замолкает последнее его слово, аплодисменты оглушают его и он слепнет на несколько секунд, не в силах осознать, аплодирует ему горстка гостей или безумные улицы…

-Это восторг! Это чистейший восторг! – Филипп Дитрих доволен произведенным эффектом. Он чувствует себя триумфатором, ведь это по его просьбе была создана такая песня…

            Клод Руже в поту, но его обнимают и обнимают, не давая глотнуть воздуха. Руки, которые ему кажутся в количестве тысячи, не меньше, чьи-то пальцы, касающиеся его – все сплетается в какую-то кашу.

            Это триумф. А он – гений одной ночи.

 

            И пусть только ночь знает, как сложатся судьбы гостей. Пусть только она, проклятая, ведает сейчас, что жирондист Филипп Дитрих будет мэром меньше года и совсем скоро будет вынужден бежать, и закончит свою жизнь на гильотине, как и большая часть его гостей. Кое-кому сбежать удастся, но ненадолго, все равно скорая смерть ожидает почти всех собравшихся.

            Сам Клод Руже де Лиль будет обвинен и отправлен в тюрьму, но падение Робеспьера спасет его от казни, но не от тени собственного его произведения. Все, что он напишет после будет либо не особенно замечено, либо будет походить на то, что было исполнено…

            А в конце – нищенское существование и жалкая старость в Шуази-ле-Руа и смерть.

            Песня сменит название, будет забыт «Марш войны». Новое имя ей принесут на своих штыках марсельцы добровольческого батальона, и так и поведется «Марсельеза». И даже потом, многие годы спустя, эта песня будет звучать по миру, олицетворяя борьбу с тиранией и стремление к свободе. Будут многочисленные ее переводы и влияние столь великое, что окончательно затмит создателя… этого гения одной ночи.

            И сама эта ночь, видевшая его муки, точно знает про каждую судьбу и про «Марсельезу», которая не замолкнет и столетия спустя, оставшись государственным гимном Франции.

            Ночь это видит, ночь эта знает и…никому не скажет, сама оглушенная и напуганная решительным воззванием:

-Marchons, marchons !

  1. Сен-Жюст

С благодарностью к — Olga Rouliova

 (в двух актах)

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

Луи́ Сен-Жюст — французский революционер, военный и политический деятель Великой Французской революции.

Камиль Демулен – французский революционер. Инициатор похода на Бастилию 14 июля 1789 года, положившего начало Великой французской революции. Друг Робеспьера.

Максимилиан Робеспьер – французский революционер, его избирает кумиром Сен-Жюст

Гражданин Капет – павший король Людовик Шестнадцатый

Свобода – полумистический дух, то видимый, то незаметный

Люсиль Демулен – жена Камиля Демулена

Депутаты, горожане, представители народа (в Конвенте) – массовка

АКТ ПЕРВЫЙ

Сцена 1.1 Пролог

Провинциальное затишье, прерывающееся редким ярким пятном. Усталые, серые лица, грязные одежды, лохмотья – тоска и пустота держит души людей. Людям будто бы лень даже переговариваться между собою, обходятся больше жестами и знаками, изредка кого-то пошатывает и другие, с усилием подхватывают товарища.

В толпе мелькает аккуратно одетый, молодой и энергичный Сен-Жюст. Он подходит к одному из граждан, встряхивает его за плечи, но не встречает ничего в его взгляде; подходит к другому, демонстрирует какие-то бумаги, но другой только пожимает плечами и смотрит куда-то мимо. Сен-Жюст с досадой оставляет толпу, вчитывается: жадно и дико – в собственные листы, торопливо переворачивает их. Толпа обходит его, словно камень и расходится волнами, не замечая – проходит серо и равнодушно.

Сен-Жюст не замечает их, вчитываясь с горячностью в листы. Когда исчезает последний человек, он поднимает вдруг голову и замечает, что остался один. В его взгляде досада и насмешка.

Сцена 1.2 «Мой дух болен свободой»

Сен-Жюст осторожно складывает листы. Один из них выскальзывает из его пальцев и падает на такую же серую, словно бы выжженную, землю. Он наклоняется за ним, протягивает руку, тянется к листу, но вдруг отдергивает руку, словно какая-то мысль вдруг озаряет все его существо, замирает.

Сен-Жюст:

Мой дух отравлен

И опьянен.

Я всё оставлю…

Медленно поднимается, забыв про листок. Бешеная мысль врывается в его душу.

Я всё оставлю!

И брошусь вон,

Навстречу мечтам и свободе!

Свобода возникает за его спиной, медленно выступает, нерешительно касается его плеча, но, прежде чем Сен-Жюст успевает обернуться, ускользает в сторону еще бесплотным духом.

Я, кажется, чувствую дрожь

В самой земле…

Оглядывается, но уже без досады или насмешки, а с каким-то горестным восхищением. Свобода отступает в полумрак, скрывается в тени серости окружающих бесплотных теней от домов.

И Повсюду.

Она в небе и в народе,

И режет как нож,

Но нож тот как чудо!

Замечает снова лист, наклоняется за ним и быстро поднимает, укладывает среди предыдущих листов с небрежностью, даже не глядя, убирает за пазуху.

Я вижу в ночи и наяву,

Как народ сплочён.

И я уже здесь, я иду…

Делает, словно бы в подтверждение, несколько шагов, улыбается, вскидывает руку в зажатом кулаке.

Мой дух опьянён.

Я буду драться, пока не умру!

Свобода снова появляется из серости, протягивает к нему руку. Сен-Жюст с воодушевлением замечает ее, и, указывая на Свободу, обводит другой рукой окрестности, как бы призывая присоединиться к его ликованию. Однако людей нет. Сен-Жюст же этого не замечает.

Мой дух болен свободой, и я

Отдаюсь пляске всех битв.

Свобода! Дорогая моя,

Я буду драться или буду убит.

Свобода касается его руки, переплетает его пальцы со своими, касается щеки Сен-Жюста, словно бы одобряя действия. Сен-Жюст задерживает ее пальцы на своей коже, обращается уже к ней, глядя в глаза Свободе:

Мой дух болен свободой, спешит

Увести прочь из дома меня.

И есть тот суд, что благо вершит,

Ох, свобода…родная моя!

Свобода отпускает руку Сен-Жюста, несколько раз кружится вокруг себя, улыбается. Со всех сторон вдруг приближаются люди – такие же серые, безрадостные. Они тянут руки к Свободе, невольно вставая перед Сен-Жюстом и мешая ему видеть Свободу. Сен-Жюст с трудом выбирается из толпы.

Мой дух отравлен

И опьянен.

Я всё оставлю,

И брошусь вон.

«Выпадает» из толпы, в которой уже совсем не видно Свободы из-за множества тел и рук, отступает на несколько шагов в сторону и почти что кричит.

И нет сетей тому, кто волен,

Мой дух свободой болен!

Кто-то неудачно толкает Сен-Жюста и от этой неудачности листы из-за пазухи вдруг рассыпаются у его ног. Виновник замечает, с неловкостью пытается поднять листы, но Сен-Жюст властно останавливает его руку:

Я брошу всё пустое,

И пусть это мне жизни стоит,

Но как тут устоять,

Когда дух свободой опьянен?

Я буду драться…

Замечает Свободу, мелькнувшую в толпе, которая медленно кружит ее. Бросается к толпе, вытаскивает кого-то, занимает место, хватает Свободу за руку, останавливая ее движение.

я должен сказать,

Как я люблю

И как обречен!

Свобода пытается снова переплести свои пальцы с его пальцами, но толпа снова кружит Свободу и Сен-Жюст выходит из толпы, проходит по разбросанным, своим же листам. с решимостью, которую не может сломить ничего:

Мой дух болен свободой, и я

Отдаюсь пляске всех битв.

Свобода! Дорогая моя,

Я буду драться, или я буду убит.

Усмехается, оглядывается на Свободу, которой снова не разглядеть, отворачивается, прижимает руку к сердцу, но будто бы не осознает этого:

Клянусь тебе усталость не знать,

Клянусь тебе до конца стоять,

И обрести покой лишь в смерти,

Мне сердце рвёт холодный ветер…

Толпа медленно отступает в серость своего мира. Свобода прячется, нерешительно и с тревогой провожая толпу взглядом. Восстанавливается провинциальное затишье и ленность, словно бы и не произошло ничего. Сен-Жюст набрасывает на плечи дорожный плащ и слова его звучат скорее как заклинание, он обращается к своему духу, а не к какому-то определенному лицу.

Мой дух болен свободой, и я

Отдаюсь пляске всех битв.

Дорогая свобода, ты будешь моя,

Или я буду убит!

Свобода совершает не то прыжок, не то неосторожно бросается к Сен-Жюсту наперерез, не то желая его остановить, не то в желании благословить, он останавливается, приподнимает ее лицо за подбородок и заглядывает ей в глаза.

И я уже здесь, я уже иду —

Я буду драться,

Или умру.

Сен-Жюст скрывается, плотно запахнув свой плащ. Свобода пытается снова броситься за ним следом, но не успевает и замирает, беспомощно понурив голову.

Сцена 1.2.1 «В предвестии…»

Свобода стоит некоторые мгновения, также понурив голову, пока медленно рассеивается серая хмарь. К ней подступают с почтением жители: теперь это не безликие люди, это люди с живыми лицами, пусть и облаченные в рванину.

Один из жителей выступает вперед и протягивает руки к Свободе. Он запевает, и его слова подхватывают хором другие.

Жители:

La liberté passera par la ville

La liberté passera par le monde

C’est le pouvoir. Elle arrive

Et n’a pas peur de la mort

Свобода кружится вокруг себя, все быстрее и быстрее, затем совершает несколько резких прыжков. Она начинает танцевать, танцует все быстрее и решительнее, все яростнее и горячее. И крепнут с ее танцем слова жителей.

La liberté passera par la ville

La liberté passera par le monde

C’est le pouvoir. Elle arrive

Et n’a pas peur de la mort!

Слова звучат все громче, вокруг Свободы все больше и больше места. У нее огромный простор для танца и танец этот загорается яростью. вовлекаются в него жители, все новые и новые лица…

Затем Свобода замирает среди жителей. Те осторожно уходят в серость, которая вновь как бы захватывает и жителей, и улицу. Свобода остается одна. В отдалении слышны слова:

La liberté passera par la ville

La liberté passera par le monde

C’est le pouvoir. Elle arrive

Et n’a pas peur de la mort…

Сцена 1.3 Увертюра

Париж. Суматоха улиц. То там, то тут происходит движение. Слышен смех, чьи-то слезы. Неразборчивые речи и выкрики. Кто-то громит лавки, кто-то дьявольски хохочет, слышен звон стекол. Улицы дрожат от движения и сумасшедшего движения, порождённого революцией. Разноцветные наряды, грязь, обрывки, обломки…кто-то из жителей посреди улицы разбрасывает листовки, кто-то хватает их. Какого-то наглеца стаскивают с бочки, с которой он пытался вещать.

За всем этим действием наблюдает в окно Максимилиан Робеспьер. Он наблюдает за улицей так, как будто бы не удивлен происходящему.

Комната Робеспьера бедно обставлена. На его столе большое количество бумаг, чернильницы, перья – все в странном порядке, который может быть понятен только владельцу. Все бледновато-болезненных тонов. Единственное неожиданное живое пятно в обстановке комнаты – корзина с нежно-кремовыми розами, которой Робеспьер едва-едва касается пальцами.

Стук в дверь. Входит Камиль Демулен. Демулен страшно взволнован, Робеспьер торопливо оборачивается к нему.

Робеспьер (с теплотой в голосе):

-Камиль, мой друг!

Камиль (смущенно улыбается, кивает, достает из-за пазухи какую-то бумагу, сложенную в четыре раза):

Максимилиан! Единого мнения о предложении Тальена все еще нет, и я…

Робеспьер:

Это пока не так важно. Ласурс станет нападать на Париж и всех депутатов, значит, нам нужно действовать слаженно. Я очень жалею, что они так хорошо знают эту нашу слаженность!

Камиль:

-О чём ты говоришь?

Робеспьер:

-Я говорю о том, что они хорошо знают нас. слишком хорошо. Нам нужен блестящий оратор, что собьет их с толку непредсказуемостью, впрочем…

Не заканчивает фразы, пробегает лист, поданный ему Демуленом, глазами.

-Позволишь мне немного изменить?

Камиль Демулен (пожимает плечами):

-Да, прошу тебя.

Робеспьер кивает, берет лист уже внимательнее и садится за свой стол. Камиль Демулен явно мнется. Робеспьер замечает это.

Максимилиан Робеспьер:

-Мне кажется, ты спешил? Я ошибся?

Камиль Демулен не отвечает, лишь как-то неловко поводит плечами, прячет взгляд.

Робеспьер (уже с тревогой):

-Да в чём же дело?!

Сцена 1.4 «Даже если пути разойдутся»

Камиль (бросается к столу, садится против Робеспьера, словно, наконец, решаясь, хоть и отчаянно смущаясь):

Мой друг, ко мне приходил кошмар,

Я видел наше разделенье,

Я видел смерть…твою и мою.

Робеспьер едва заметно улыбается, но не реагирует, только откладывает листок в сторону и слушает с вежливым и неослабевающим вниманием.

Камиль Демулен (нервничая, но нервность его обретает более яростную, тревожную форму):

В моей груди страшный жар,

И от этого мне мучение,

Мне кажется: мёртв, горю!

Робеспьер успокаивающе касается его плеча через стол.

Камиль (предупреждающе):

Ты знаешь, что я не трус…

Робеспьер (кивает, подтверждая слова друга, его тон успокаивающий, он не думает смеяться или издеваться, а искренне хочет поддержать Камиля, воззвать к его разуму):

Это всё глупо, всё сон.

Во снах мешаются грёзы.

Но этот сон пуст,

Предвестия нет! — я поражен…

Чтобы переключить его внимание, указывает на корзинку с кремовыми розами, касается лепестков пальцем, поглаживает их с нежностью:

Мой друг, взгляни на эти розы!

Камиль (даже не глядя на розы):

Они прекрасны! Но этот сон —

Это страшная битва ума.

Мнется снова, прежде чем решиться на то, что давно уже зреет в его уме:

И я прошу у тебя —

Мой друг, пусть я и смешон…

Робеспьер (с легкой нетерпеливостью):

Да скажи же! Была — не была!

Камиль (хватаясь за руку Робеспьера, с мольбой):

Взгляни на меня!

Робеспьер покоряется. Кажется, он действительно беспокоится.

Если наши пути различны,

Если наши дороги обманут,

И дружба станет нелогичной,

И боги от нас устанут…

Робеспьер поднимает ладонь, показывая, что слова Камиля – это бред, не имеющий ничего общего с реальностью, но Демулен продолжает с настойчивостью и голос его крепнет:

Даже если разойдутся пути,

Насовсем разойдутся, навек!

Я прошу тебя хранить память,

От смерти никому не уйти,

И всех ожидает пепельный брег,

Но, если мы сумеем оставить…

Заминается, словно бы ком в го горле.

Робеспьер (подхватывая, угадывая стремление Камиля, понимая, что он хочет сказать, поднимается из-за стола и принимается расхаживать перед ним):

Хочешь слова? что ж, я дам.

Я мысль твою угадал.

Если даже разойдутся пути,

Мы все уйдем к иным берегам.

А там снова друзья…

Оборачивается на Демулена:

я сказал!

От смерти однажды и нам не уйти.

Камиль улыбается – устало и измученно, Робеспьер встречает его улыбку кивком.

Камиль Демулен и Максимилиан Робеспьер:

Даже если здесь, на земле,

Разойдутся дороги — пути,

Дождись меня, друг, на ином берегу.

Камиль тоже поднимается из-за стола.

Я приду: по воде и золе,

От смерти никому не уйти —

В этом поклясться могу.

Демулен подходит к окну, где стоит Максимилиан. Они смотрят друг на друга, стоя также – друг против друга.

Камиль Демулен и Максимилиан Робеспьер:

Даже если здесь, среди живущих,

Мы пойдем друг против друга,

И разойдутся наши пути,

Там, за гранью всего сущего,

Я подам тебе руку…

Протягивают руки друг другу. Рукопожатие, объятие, хлопок по плечу.

Ведь от смерти и нам не уйти!

Камиль, немного, очевидно, успокоившись, отходит от окна, к столу.

Камиль Демулен и Максимилиан Робеспьер:

И мы пойдем друг против друга,

И дороги разные, и разобьются грёзы…

Там, на ином берегу, я подам тебе руку.

Камиль Демулен замечает нежно-кремовые розы.

О, мой друг! Взгляни на эти розы!

Робеспьер садится за свой стол, Демулен уходит прочь.

Сцена 1.5 «На улицах Парижа»

Парижская улица. Горожане. Кого-то стаскивают с бочки, со смехом отвешивают кому-то пинка. Со всех сторон воодушевление, смешанное с зарождающейся агрессией и жестоким очерствением сдерживаемой годами толпы и получившей, наконец, свободу…

Горожанин 1 (вскакивая на какие-то ящики, неумело, но с энтузиазмом обращает на себя внимание):

-Граждане!

На наших улицах триумф,

На наших улицах победа!

На улицах Парижа!

Горожанин 2 (в толпе, обнимая всех подряд, не деля и не разделяя, с воинственным кличем):

Один раз пойти рискнув,

Мы восстали против света,

Которым дух унижен!

Толпа (с радостно-яростным одобрением):

-Да!

Горожанка 1 (разнося из корзины вина, разливая их, со смехом отбиваясь от хмельных приставаний):

Встали с отцами нашими,

Братьями, мужьями и детьми.

Наши улицы Парижа!

Гул одобрения.

Горожанка 2 (дергая за полы одежды Горожанина 1, стоящего на ящиках):

И до дна испьем всей боли чашу,

За спины, что стегали плетьми,

И дух, что был унижен.

Горожанин 1 отмахивается от нее.

Горожанка 2 (не выдерживая):

-Да слезь ты, другим охота тоже!

Ее слова встречают поддержку, Горожанина 1 стаскивают со смехом с ящиков. Тут же кто-то сноровистый и юркий впрыгивает на его место, пищит:

Граждане!

Голос из толпы:

-И этого малахольного тоже!

Стаскивают снова. На ящики забирается настоящий великан с зычным голосом и устрашающей внешностью. По толпе проносится свист.

Вскочивший:

-Граждане!

Горожане:

Крик моего рождения

Равен твоему.

Уровняют улицы Парижа!

Мы терпели лишения,

Терпели оковы и тюрьму:

Они терзали дух, что был унижен!

Под вскочившим великаном рассыпаются ящики, не выдержав его веса. Он падает на толпу, что с визгом разбегается.

Горожанин 3:

Вставайте! Помогите ему- братья и дети,

Нам еще предстоит долгая борьба,

На полях страны и улицах Парижа!

Великану помогают подняться. Чей-то выкрик из толпы:

-Война!

Горожанка 3:

Мы не знаем страха перед смертью!

Нам не страшна тюрьма!

Мы мстим за дух, что был унижен!

Яростный гул одобрения.

Горожанин 4 (отодвигая ее в сторону):

-Уйди, я тоже хочу говорить!

Против рабства и господ,

Против всех корон…

Сплотил нас дух Парижа!

Горожанка 4 (лихо вталкивая его в толпу):

-Чего расшумелся?! И я скажу.

Против тьмы восстал народ,

На костях его устойчив трон,

Мстит за все тот дух, что был унижен!

Горожане встречают ее слова выкриками, поддерживают. На улицы, в начале ее, появляется Камиль Демулен. Он спешит, но явно замедляет ход, чтобы послушать немного слова граждан. Услышанное нравится ему чрезвычайно, он кивает. Кто-то подходит к нему, берет за руку и отводит в сторону: переговорить о деле.

Горожане:

Крик моего рождения

Равен твоему.

Уровняют улицы Парижа!

Мы терпели лишения,

Терпели оковы и тюрьму:

Они терзали дух, что был унижен!

Камиля Демулена отводят в сторону – еще дальше. Народ беснуется, но уже не слышны его выкрики – он словно бы замедляется, затихает, выцветает. С другой стороны улицы появляется взволнованный, облаченный по-дорожному, весь запыленный дорогами, Сен-Жюст.

Сцена 1.6 «Врата Парижа»

Сен-Жюст замирает с восторженным восхищением, заметив вдруг и толпу, и величественные здания, и Врата…

Сен-Жюст (шепотом):

Париж!

Я предвидел тебя —

Твои врата.

Оглядывается снова. Тихое восхищение превращается в восторг.

Глядишь

С суровостью дня

И так чиста

Свобода улиц твоих!

Обводит взглядом всю бунтующую, оживающую толпу, кто-то торопливо хлопает его по плечу, кто-то приглашает его включиться в эту толпу.

Я чувствую силу —

Моя судьба лежит на них:

Все мотивы

Взяла борьба.

Сен-Жюст бросается в толпу. Тотчас кто-то прикрепляет к его груди ленту, горожанка дает ему цветок розы. Сен-Жюст вдыхает ее аромат. Он находится в центре толпы, но вокруг него есть место, словно бы люди, хоть и желают приблизиться к нему, все же не решаются на это до конца.

Сен-Жюст (воодушевленно):

Париж!

Я искал твой лик,

В моих грезах и снах.

Но лишь

В этот чувственный миг

Я чую размах

Всех судеб людских.

Толпа ликует. Она живет совершенно безумной, непонятной со стороны жизнью. Она вроде бы и слаженно действует, а вроде бы – и вразнобой. Сен-Жюст наблюдает, оглядывается, вручает розу какой-то девушке, та смеется, и легко исчезает в толпе.

Сен-Жюст (словно бы размышляя о чем-то, что давно не дает ему покоя):

И призрак войны,

Что добродетель смертей.

Свобода улиц твоих,

Свободы черты,

И храбрость идей…

Встряхиваясь, выходя из размышлений.

Париж!

Я предвидел тебя,

Ты мне покорись!

Глядишь

С суровостью дня,

Так прими в дар мою жизнь!

Прижимает руку к сердцу. В его глазах стоят слезы, но он не замечает этого. В словах его заключена истина, открывшаяся, словно бы внезапно, ему самому.

Твои врата

Отняли мой сон,

И так чиста

Свобода улиц твоих.

Заворожен…

Шепотом:

Заворожен.

И моя судьба

Лежит на них.

Отходит к толпе.

Париж, открой врата,

Ведь за ними – мечта и борьба!

Сен-Жюст становится в толпе, слушает с жадностью обывательские разговоры. С другой стороны улицы появляется снова Камиль Демулен, который быстро переговаривается со своим спутником.

Сцена 1.7 «Встреча с Демуленом»

Камиль Демулен быстро идёт по улице, приближается по направлению к Сен-Жюсту. Тот его не замечает. Горожане узнают Демулена, кто-то бросается к нему, кто аплодирует. Слышны выкрики:

-Это он! Это Камиль!

Сен-Жюст (не обращая внимания на шум):

Столько людей,

Лиц и имен,

Рождение идей…

Горожане:

-Это Камиль!

Сен-Жюст (Порывисто, замечая Демулена):

-Кто это?

Горожанин 1(со смешливым удивлением, указывая на Демулена, остановившегося переброситься словом с какой-то горожанкой):

Это? Это же он-

Камиль Демулен!

Ты, чудак!

Горожанин 2 (вклинивается):

Газетный прокурор,

Что свободу воспел,

И адвокат.

Сен-Жюст (уже не слышит):

Не обознался! О,

Мы были знакомы давно.

Но теперь, когда словно жизнь прошла…

Камиль Демулен (вдруг отвлекается от своего разговора, замечает Сен-Жюст и, радостно улыбаясь, как старому знакомому, приближается к нему):

Или память меня подвела,

Или это вы, гражданин Сен-Жюст?

Сен-Жюст (даже оглядывается прежде, чем ответить, не веря, что, в самом деле узнан):

Я…Вы помните меня?

Да!

Знаете, мой мир – он пуст,

И вот, в Париж поддался я!

Камиль Демулен (с одобрением, слегка отодвигает одного из любопытных горожан и приобнимает Сен-Жюста за плечи):

Вот это верный ход!

Взгляни, мой друг, на свой народ,

Ощути же свободу Парижа,

Смотри, как дух, что был унижен,

Восстает из земли…

Гул одобрения горожан.

Взгляни, мой друг, взгляни!

Депутат, с которым Камиль шел (понимающе, но все-таки, не в силах сдержать раздражение):

Камиль, нам пора!

Мы спешим.

Камиль Демулен (равнодушно):

Да-да…

К Сен-Жюсту:

Мой друг, ты добешься вершин,

Я знаю: я ведь слышал тебя,

Помнишь?

Сен-Жюст в некотором смущении кивает.

Я знаю,

Что мысль твоя

О свободе мечтает.

Депутат:

Камиль, нас ожидают!

Камиль Демулен:

Минуту!

К Сен-Жюсту:

Куда теперь?

Сен-Жюст:

Мой путь того наверняка не знает,

Но я хотел бы в одну дверь…

Камиль (кивает, соглашаясь):

Иди к Робеспьеру! Ты ведь мечтал,

Скажи ему все то, что мне сказал.

Сен-Жюст (в растерянность. Ему хочется пойти к Робеспьеру, но некоторое сомнение не оставляет его):

К Робеспьеру? А…примет меня?

Это ведь всего лишь…я.

Депутат (уже в явном, неприкрытом раздражении):

Камиль, времени нет!

Камиль (с досадой):

Заладил!

К Сен-Жюсту, с участием:

Не бойся имен,

Он оценит тебя.

Вот тебе весь совет.

И адрес, возьми, вот –

Протягивает кусочек бумаги:

Ах, мой друг, какой же день идет!

Сен-Жюст принимает лист, разглядывает его.

Депутат (Приближается, хватает Камиля за плечо, напоминая о себе):

Камиль, сейчас время, что нож!

Камиль Демулен (весело):

Да иду я, Жорж!

Хлопнув на прощание Сен-Жюста по плечу и подмигнув ему, Камиль Демулен удаляется с раздраженным депутатом, который, едва они отходят от Сен-Жюста, что-то начинает ему втолковывать, но Демулен только отмахивается.

Сцена 1.7.1 «Я мечтаю»

Сен-Жюст, оставшись снова посреди площади, но с воодушевлением, которое присуще человеку, которому улыбнулась удача, улыбается, прочитывает снова текст с бумаги, что дал ему Демулен – адрес Робеспьера, затем бережно складывает лист в карман, идет по улице:

Я мечтаю о мире, который придёт,

Где каждый будет братом друг другу,

Где каждый своё по праву возьмет…

За право мечты — любую призываю муку.

Он останавливается у стен, у домов, касается их руками, улыбается горожанкам, словно бы призывает их радоваться и улыбаться вместе с ним, идет против течения толпы, которая живет своей, какой-то безумной, далекой от него жизнью. У горожанки, что идет мимо него, выпадает из корзинки полотенце, и Сен-Жюст поднимает его для нее.

Я чувствую, что это путь в один конец,

Но отступить…знай! — я не посмею.

Есть разница: уйти под надежду сердец

Или упасть, запутавшись в змеях!

Сен-Жюст идет дальше, он касается кончиками пальцев стен домов, оглядывает улицу. Среди горожан мелькает Свобода. Ее касаются руками, она обнимается с горожанами, и то исчезает, то появляется в толпе. Сен-Жюст оглядывается на нее и некоторое время наблюдает за тем, как маленькая девочка протягивает Свободе венок и та надевает его на голову, а затем целует девочку, затем идет дальше.

Я мечтаю о мире, который далёк,

Которого коснуться не успею.

И я знаю — за мечту конец жесток,

Но мечтаю, отступить не умея.

Сен-Жюст спокоен, когда говорит о жестоком конце. Его гложет только чувство обиды за мир, расцвета которого он, как чувствует, может не увидеть.

Я мечтаю…немного безумен? Пусть!

Немного романтик и немного судья.

Я — Сен-Жюст! Во мне живёт светлая грусть

Об итоге, что будет после меня.

Идет мимо горожан, те, почему-то с почтением расступаются перед ним, хоть и не знают еще этого юноши, но, будто бы чувствуют его силу. Пройдя через кучку горожан, Сен-Жюст оглядывается на Свободу и видит, что та уже совсем затерялась в гражданах, а венок, который она принимала, уже на той маленькой девочке, что она поцеловала, еще похожий на той девушке, которой он поднял полотенце, и на том горожанине, и на этом…

И я мечтаю увидеть мир,

За который сразиться готов

До скончания собственных сил,

До разрыва последних оков!

Останавливается, достает из кармана адрес Робеспьера, отданный ему Камилем, оглядывается по сторонам, показывает листок одному из горожан, тот машет рукой направо, указывая путь, Сен-Жюст благодарит его, и торопится по указанному направлению.

Я мечтаю…не знаю усталость,

Призывая свободу сердец.

Сомнения — это только слабость,

А мечта —

путь в один конец.

Переходит на правую сторону улицы. Тут немноголюдно. Сен-Жюст в одиночестве, оглядывает, словно со стороны, улицу, в который уже раз, улыбается с затаенной светлой грустью:

Но я не уступлю и доли!

Я — Сен-Жюст! И я давно мечтаю.

Мечтаю о мире, что будет свободен,

И я отступлений не знаю.

Сворачивает за угол, исчезает из поля зрения горожан.

Сцена 1.8 «Романтика пепла»

С правой, немноголюдной стороны улицы появляется Камиль Демулен. Он в какой-то усталости и задумчивости. Улицы вообще теперь больше пустынны. Он идет неспешно, но не останавливается среди горожан, хоть те узнают его и сопровождают путь его выкриками.

Камиль Демулен (размышляя сам с собой):

Свобода придёт из пепла душ

И мы понесём ее в века,

Станем беречь от обманов и стуж,

Внезапно перед ним появляется Свобода. Демулен замечает ее, бросается вперед, к ней:

Свобода! —

Вот моя рука.

Возьми мою руку — я удержу,

В этом клянусь, родная.

Свобода с опаской приближается и касается кончиками пальцев его. Камиль Демулен пытается схватить ее за руку, но она с испугом отдергивает пальцы.

Демулен (глядя ей в лицо):

Я в пепле улицы брожу…

Свобода, отступившая, делает неловкий шаг к нему, робкий и совсем маленький, словно н ешаг то вовсе, а порыв ветра ее толкнул вперед.

Камиль Демулен (с благодарностью):

О, Свобода, дорогая!

Камиль Демулен не делает попытки приблизиться к Свободе, та тоже замирает, словно бы боясь. Демулен оглядывается, замечает какую-то бочку, вскакивает на нее, вокруг него тотчас собирается толпа, которой прежде на улицах не было. Слышны выкрики, из которых ясно, что он – узнан.

Демулен (обращаясь и к Свободе, и к горожанам):

Свобода, рождённая пеплом,

Детей своих целуй до боли.

Каждый из нас славен делом,

И не ищет священнее роли!

Горожане (хором):

-Свобода! Нет священнее роли!

Камиль Демулен (встает на колено, протягивает руку к Свободе, перед которой расступаются горожане):

Свобода, вот моя рука,

Коснись, умоляю!

Мы проведем тебя через века,

Верь мне, дорогая!

Горожане (хором):

-Проведем! Верь!

Свобода идет по расчищенной дороге осторожно, робкая, легкая в каждом своем шаге.

Камиль Демулен:

Ты приходишь из пепла —

Тот пепел плата всех лет,

Что мы были в плену.

Свобода касается руки Камиля. Тот сжимает её пальцы, осторожно касается их губами, затем встает с колена, не отпуская ее руки, тотчас горожане подтаскивают какой-то ящик, помогают Свободе забраться к нему, на бочку.

Камиль Демулен (все также, не отпуская её руки, уговаривает):

Свобода, улицы будут светлыми,

В пепле я вижу рассвет…

Свобода, я удержу!

Камиль Демулен спускается с бочки, на несколько шагов отходит с горожанами от бочки. Свобода, оставшаяся на бочке, обводит взглядом горожан, затем раскидывает руки, словно бы желая всех обнять.

Камиль Демулен (отступая назад, любуясь делом рук своих: ликованием граждан и Свободой, что раскинула руки в объятии):

Ты приходишь из пепла,

Пепел — романтика будущих лет.

Свобода, твои улицы будут светлыми…

Я уже вижу в пепле рассвет!

Некоторое время Камиль еще любуется, затем к нему приближается с другой стороны улицы Депутат, подходит, что-то шепчет ему на ухо и Камиль, посерьезнев, с явным сожалением оставляет улицу, и Свободу, удаляется вслед за Депутатом.

Сцена 1.9 «Свобода, что захватила нас»

Свобода (раскрывающая объятия, ее руки – как крылья, она указывает то на одну часть горожан, то на другую, то обнимает всех):

Дети мои и братья,

Со мною в ряд вставайте!

И всех, кто желает нам оков

Гоните! — тяжелее нет грехов,

Чем плен души и тела.

Вставайте! в ряд!

Смелей! И свято наше дело,

А все запреты — яд!

Горожане (яростный гул одобрения: Свобода теперь не робкая, она ближе к воинственной, к яростной, и горожане откликаются на ее настроение):

Свобода, твои черты — наши,

Мы разделим боли чашу

На всех!

И встанем вместе

Не грех!-

Сразиться…

Свобода (назидательно):

…с честью!

С честью, братья и дети!

Верьте мне, верьте!

Народ к благу идет,

И оковы снимает.

Свободе помогают спуститься с бочки, она начинает кружиться, танцевать. Теперь ее движения быстры, ритмичны, отрывисты. Плавность и робость, легкость – сменяется все на твердость движений, устойчивость и отточенность. То, что казалось эфемерным, непостижимым, обретает в ней внезапно незыблемость.

Горожане:

Свобода, что захватила нас,

К борьбе призывает!

Станем биться: здесь и сейчас,

До последней капли крови.

-Да! До последней капли крови!

 

До последнего вздоха.

Дух, что был унижен, не сломлен,

Свобода! Дорогая свобода!

Протягивают к Свободе руки, затем переплетают руки между собой.

Мы встанем вместе — к брату брат,

Отец и сын. И мать, и дочь.

Все вместе. За свободу. В ряд!

И погоним цепи прочь!

Свобода (соединяя свою руку с рукой крайнего к ней горожанина):

Ко мне! Еще не кончено дело!

Высвобождает руку, самостоятельно вскакивает на бочку, машет рукой, призывая. Горожане делают шаг, оказываясь подле бочки, готовые слушать.

Горожане:

Свобода, мы идем смело,

Дух свободы, что захватил нас,

Ведет к борьбе здесь и сейчас.

Пусть все уже не так, как прежде,

Но нет еще основы, что крепка.

И мы верны надежде,

Поднимают переплетенные руки вперед.

Свобода — вот твоего народа рука!

Свобода, что захватила нас,

Знай: твои враги — наши.

В ряд. Снова. Здесь и сейчас,

До дна! — из общей чаши.

-До дна! До дна!

 

Мы ждем основы, что крепка,

Свобода, вот твоего народа рука!

Поднимают переплетенные руки вверх. Свобода опускает голову, разводит руки, словно бы желая обнять всех стоящих перед собою.

Сцена 1.10 «Розы революции»

Дом Камиля Демулена. Возле него возится с клумбой Люсиль Демулен. Она иногда оглядывается назад, словно бы ожидая чьего-то появления, но проходят горожане, а того, кого она, очевидно, ждет, все нет. Люсиль стоит на коленях перед клумбой с розами, и бережно протирает зеленые лепестки и стебли какой-то тряпкой, возится с цветами. Мимо проходит важного вида горожанин. Он останавливается у ее дома. Люсиль поднимает голову.

Горожанин:

-День добрый тебе, Люсиль! Твой муж дома?

Люсиль (с горечью):

-Ох, Мари-Жан! Нет, он не дома. Камиль с самого утра ушел, я еще спала!

Означенный Мари-Жан (с осторожностью):

-Не знаешь, Люсиль: был он уже у Робеспьера? И собирался ли к нему?

Люсиль (с некоторой обидой):

-Не знаю. Камиль мне не сказал.

Мари-Жан (с вежливым пониманием, вытаскивая из-за пазухи сложенный конверт):

-Не передашь ему, когда он вернется? Мы сегодня, может, и не встретимся, а ему это нужно прочесть.

Люсиль со вздохом поднимается, подходит, принимает конверт, крутит его в руках, но конверт закрыт печатью. Люсиль замечает печать, вглядывается, пытаясь прочесть, но Мари-Жан, с улыбкой отвлекает ее.

Мари-Жан:

-Ничего серьезного: всего лишь мой памфлет. Хочу, чтоб он взглянул перед тем, как я буду выступать.

Люсиль кивает, видно, что она не удовлетворена этим объяснением, но убирает конверт в карман, и возвращается к клумбе. Мари-Жан торопливо оглядывается и уходит прочь.

Люсиль (копаясь в клумбе с розами):

Нежные, хрупкие, робкие! —

Вам из пепла восставать.

Прекрасные, тонкие…

Едва-едва задевает неосторожно стебелек цветка, и роза угрожающе качается, Люсиль придерживает цветок.

Как бы стебли не сломать?

Перемещается, чтобы удобнее было обрабатывать какой-то пропиткой и тряпкой розы.

Розы, укрытые пеплом,

Истерзанные ветром,

Розы революции!

Вдыхает аромат роз.

Сквозь

Оскорбления и пламя

Вы остались с нами,

Ведь смерть ожидает врозь.

О, розы войны!

Осторожно касается одной, особенно яркой нежной розы пальцем, но та вдруг осыпается прямо под ее рукой от легкого прикосновения. Люсиль отдергивает руку, наблюдая за осыпающимися лепестками.

Свобода на лепестке,

Цветы нежности полны,

И, словно шелк по руке.

Спохватывается, начинает собирать опавшие на землю лепестки в маленькую коробочку, которую вытаскивает из другого кармана, при этом письмо Мари-Жана выпадает. Люсиль, однако, пока не замечает этого.

Вам еще из пепла восставать,

Как бы стебли не сломать,

Когда вы так нежны:

Хрупкие, робкие.

Ярки, легки, свежи…

Прекрасные и тонкие.

Собрав лепестки в коробочку, отставляет ее в сторону и замечает письмо. Забывшись, она даже удивляется, поднимает его, потом вспоминает и засовывает в карман, не оказывая письму никакой осторожности. Возвращается к цветам, протирает их бережно, вдыхает аромат…

Розы, укрытые пеплом,

Истерзанные ветром,

Розы революции!

Целует белую розу.

Сквозь

Оскорбления и пламя

Вы остались с нами,

Ведь смерть ожидает врозь.

О, розы войны!

Срывает одну нежную, маленькую розочку.

О, розы войны,

Цветы неги полны!

Отряхнув платье от лепестков и листочков, поднимается, снова чуть не теряет письмо, неосторожно сунув руку в карман с ним, уходит в дом, бережно прижимая сорванную розу к себе и коробочку с лепестками опавшей розы.

Сцена 1.11 «У дверей»

Дом Робеспьера. К входной двери подходит Сен-Жюст. Он волнуется. Остановившись у дверей, он потирает руки, затем делает несколько шагов назад, щелкает пальцами, ходит взад-вперед, пытаясь овладеть собою, придумать начало беседы, начало разговора…

Сен-Жюст (в лихорадочном волнении):

Здесь, у дверей новый ход,

Начало только сейчас.

Я не знаю: крах ли? Взлет?

Но я верю в этот шанс!

Останавливается напротив дверей, делает уже шаг, но отступает. Делает глубокий вдох, прикрывая глаза:

У дверей…отступления нет.

У дверей – осталось войти!

Я не боюсь. В пепле рассвет

Ложится луч по моему пути.

Овладевает собою, откашливается. Поднимает голову на окна – на одном из окон дрожит тонкая портьера… Сен-Жюст кивает сам себе, смиряясь с какими-то мыслями, делает решительный шаг.

Это всё происходит здесь.

Всё происходит наяву, теперь.

Я живу. Я – есть!

У этих дверей.

Стучит. Дверь, словно бы его ожидали, мгновенно открывается, без какого-либо вопроса и без малейшей задержки. Сен-Жюст входит.

Сцена 1.12 «Встреча с Робеспьером»

Сен-Жюст входит в комнату, которая обставлена бедно и даже немного болезненно. Единственное, чего здесь в достатке, и, даже с избытком – это бумаги. В кресле, возле окна, сидит Робеспьер. Он бледен, вид его как будто бы болезненный, но взгляд выдает то, что в этом человеке еще очень и очень много жизни. Сен-Жюст нерешительно замирает на пороге.

Робеспьер смотрит на своего гостя с вежливым вниманием.

Сен-Жюст:

-Добрый день…моё имя Луи Антуан Леон де Сен-Жюст, я…

Максимилиан Робеспьер (очень спокойно, тихим голосом, в котором сила даже не пытается скрываться):

-Я знаю, кто вы. Я читал ваше письмо. Это было давно, но у меня хорошая память. И с работами вашими я… (сдержанная улыбка) знаком.

Сен-Жюст (в волнении, но не в робости, с горячностью):

-Всё то, о чем я пишу – для меня истина! Нет священнее роли, чем борьба за свободу нации. Если позволите…

Максимилиан Робеспьер (все также спокойно и вежливо):

-Садитесь, Луи Антуан Леон де Сен-Жюст. В последние дни у меня мало гостей, но я рад нашему знакомству. Садитесь, мой друг!

Сен-Жюст садится в кресло напротив стола Робеспьера и, чувствуя, что прием ему оказан гораздо более теплый, чем он мог себе предположить, улыбается.

Сцена 1.13 «Кошмар Люсиль»

Ночь. луна. Спальня супругов Демуленов. Луна бросает бледный свой свет на их постель, освещая мирно спящего Камиля и Люсиль. Люсиль, однако, спит не мирно: она ворочается, беспокойно дергается и, в конце концов, вскакивает с тяжелым стоном, но, увидев спящего Камиля, мгновенно зажимает рот рукой, сидит некоторое время, закрывая рот одной рукой, и удерживая другую руку на горле. Медленно восстанавливает дыхание, затем, отведя руки, проводит ими по лицу, как бы снимая остатки видения, напугавшего ее.

Люсиль (тихо):

Снова – опустелый дом,

И крах. И ужас. И жар.

Но это всего лишь сон!

Всего лишь кошмар.

Делает глубокий вдох, медленно выдыхает, прикладывает руку к груди.

Боги, как я слаба,

Поддаюсь на сон.

Боги…ха-ха! ха-ха!

Пытается улыбнуться, но улыбка получается кривой.

Но он был…этот дом!

Оглядывается на спящего Камиля, отбрасывает с его лица упавшую прядь волос, улыбается, затем лицо ее мрачнеет.

Нет, боги! смейтесь смело,

Над женщиной, что слаба,

Что в страхе немела…

Боги! где ваше: «Ха-ха!»?

Поднимается с постели, босая, осторожно переступает по половицам, чтобы не разбудить неровным шагом Камиля, отступает от кровати, не сводя с него взгляда.

Я видела: розы,

Брошенные небрежно.

Всё во сне…так к чему слёзы?

Боги…это потешно!

Отходит к окну. Луна освещает ее силуэт так, что делает его почти призрачным. Люсиль смотрит на спящего мужа.

Я видела: дом опустел,

Жизни вдруг замирают…

Бросается в тихом отчаянном исступлении к стороне мужа, на коленях, осторожно, стараясь не разбудить его:

Ох, если бы ты мог быть не у дел!

Но нет. Я слишком много желаю.

Поднимается, также, осторожно, осторожно переступая по половицам, обходит постель, подбираясь к своей стороне.

Боги, как я слаба:

Я поддаюсь на сон.

Боги, где же: «ха-ха!»

И мой ли то дом?

Замирает, уже раскрыв обратно свою постель, задумавшись о чем-то, может быть, и в самом деле, пытаясь припомнить в деталях тот сон. Плач ребенка вырывает ее из задумчивости. Она бросается на этот плач, поспешно, едва успев бросить взгляд на спящего Камиля. Выбегая, прикрывает за собою дверь.

Конец первого акта.

Акт второй.

Сцена 2.1 Пролог 1

Зала Конвента. Обширная, масштабная зала с величественными колоннами и множественными трибунами, уходящими вверх. В зале большое количество людей. Они шумно переговариваются друг с другом, спорят, иногда кто-то восходит на трибуну, произносить речь. На одной из трибун сидит Робеспьер, записывающий с большим вниманием что-то себе, недалеко от него Сен-Жюст, который слушает напряженно каждого, Демулен, который близко сидит к Робеспьеру и переговаривается иногда с ним шепотом.

Выкрики беспорядочны, словно бы тысяча идей и речей смешиваются в одно полотно.

1 (поднимаясь на трибуну):

-Я требую слова! важно лишь одно: Республика в опасности! Перед нами одна задача – освободить Францию от врага.

2 (прерывая):

-Ты прав! Для этого все средства хороши!

3:

-Враг изгнан! Он за пределами Франции. Пора навести порядок внутри ее.

1:

-Стойте, граждане! Никаких полумер! Спасительный страх – вот наш ход! Враг повсюду: он внутри Франции и снаружи ее.

Робеспьер и Демулен обмениваются каким-то шепотом, после чего Робеспьер что-то записывает на другой стороне своего блокнота и показывает Камилю, тот согласно кивает.

2:

-Врага внутри Франции нет! Ты говоришь о граждан своей же страны, имей же уважение!

4:

-Враг всюду и если отрицать это: мы погибли!

1:

Глупо отрицать, что война с чужеземным государством – это ничто, а война внутри государства – это все.

Чей-то ядовитый смешок:

-Логично!

1:

-Я знаю этот голос! я знаю этот смешок, но послушайте, послушайте вы, все: война с чужеземными государствами – это царапина, а война гражданская – это язва, что разъедает внутренности…

На задних рядах начинается какая-то свалка. Кто-то рвется к трибуне, но его не пускают, убеждая подождать, когда закончит свою речь другой. Робеспьер отвлекается от записей и Сен-Жюст с Демуленом тоже. Пользуясь общей сумятицей, на трибуну восходит другой – болезненного вида человек (4).

4 (стоит, с легкой насмешкой наблюдая за свалкой на задних трибунах).

1 (недовольно):

-Вы что же это насмехаетесь, Марат?

4:

-Узнаю вас, гражданин Дантон! Мы переживаем нелепейший момент, а я, по-вашему, насмехаюсь? Еще бы, кто я такой? Всего лишь человек, который имеет привычку накануне говорить о том, что будет сказано только завтра. Наша опасность в отсутствии единства, в том, что каждый, каждый…оставляет за собой право тянуть в свою сторону, опасность в разброде умов и в анархии воли.

1 (в ярости):

-Анархия? А откуда идет анархия, как не от тебя, ты – субъект, именуемый Маратом?

5 (вскакивает в испуге, пока 4 усмехается, а 1-го трясет от ярости):

-Граждане!

Сцена 2.2. «Осуждение короля»

Тот же зал. Теперь несколько лиц в нем заменены. Стоит удушающая тишина. Сен-Жюст сидит на трибуне, рядом с ним – свободное место. Демулен сидит несколько дальше от прежнего своего места, он бледен. Робеспьер выступает.

Робеспьер:

Людовик, или, вернее сказать, теперь уже только гражданин Капет – не подсудимый, а вы – не судьи, вы государственные люди, представители нации… Ваше дело – не произносить судебный приговор, а принять меры в видах общественного блага, выполнить роль национального провидения.

Смешанный гул: открытое одобрение и неодобрение, похожее на жужжание.

Робеспьер (с угрожающей негромкостью голоса):

-Другими словами: чтобы Республика жила, Людовик должен умереть! Наказание тирана скрепит, граждане, общественную свободу и спокойствие! Долг перед отечеством и ненависть к тиранам коренятся, в сердце каждого честного человека и должны взять верх над человеколюбием. И есть, конечно, те, кто своим воззванием к народу, угрожают ниспровержением республики! Вы знаете, кого я обвиняю…

Все собравшиеся в Зале, как по команде, точно зная, о ком идет речь, оборачиваются на небольшую кучку людей в одном из углов залы. Робеспьер смотрит на них, его взгляд чист и ясен – он верит в то, о чем говорит.

Кучка людей реагирует по-разному. Кто-то тотчас пытается отступить и перейти в сторону, кто-то смотрит с презрением на своего обвинителя, но к ним подступают со всех сторон.

Сцена 2.2.1 «Осуждение короля»

Та же зала, но теперь один из углов, где стояла кучка обвиненных Робеспьером, пуст. В зале снова тишина, напряженная, которую можно, кажется, резать ножом. Перед всеми стоит гражданин Капет (Людовик Шестнадцатый). Он держится с достоинством, хоть и бледен, его бросает в жар.

В рядах наблюдаются явные провалы, как будто бы не хватает людей, исчезли некоторые ряды и вовсе – остались только пустые скамьи. Робеспьер сидит близко к трибуне. Демулен, бледный, едва ли не так же, как бледен Людовик, сидит совсем в стороне.

Сен-Жюст (На трибуне):

-Спешите покончить с процессом короля, ибо нет ни одного гражданина, который не имел бы над королём тех же прав, какие Брут имел над Цезарем!

Аплодисменты. Сен-Жюст сходит с трибуны, Робеспьер поднимается ему навстречу, пожимает руку. Сен-Жюст садится рядом.

6:

-Голосуем, граждане! Кто «за»?

Полумрак настигает комнату, выхватывая освещением только Людовика Шестнадцатого-гражданина Капета. Он оглядывает залу, все еще веря во что-то, но надежда медленно оставляет его.

6 (сухо и официально):

-361 голос из 721 «за». Решение принято.

Людовик-Капет прикрывает глаза.

Сцена 2.3 «Карнавал Конвента»

Конвент. Та же зала. Все те же пустые места. Робеспьера, Сен-Жюста и Людовика-Капета нет. Многочисленные представители наци в суматошной деятельности. Пишутся приказы, разносятся бумаги, кого-то тут же хватают, уводят…

Представители:

Вчера ты герой, а сегодня ты пал,

Таков уже сегодня истории ход,

Сегодня падение, а вчера – взлет,

Это будто бы карнавал.

Опасность повсюду – заговор кругом,

И путь на смерть уже отмечен,

И многих ждет опустелый дом,

И честь теряется под градом картечи.

Камиль Демулен заметен в толпе. Он бледен, ему словно бы тяжело здесь находится, но он не уходит, не может шевельнуться, стоит, прислонившись к стене.

Представители:

Вчера ты герой, а сегодня – подлец,

Вчера на верхах, а сегодня конец,

Земля горит под ногами, и все уже под ножом,

Но за свободу и за рассвет не отступаем мы,

Да если смешон и путь наш решен,

Нам милы Свободы черты!

К Камилю Демулену приближается один из Представителей, назвавший другого «субъектом», о чем-то пытается заговорить и Камиль в ужасе отшатывается от него прочь.

Представители:

Вина за каждым, кто здесь есть,

Вина за каждым, кто рожден.

Но мы стоим сегодня здесь —

Хоть каждый уже побежден.

Разобщение – да, хоть идея одна,

Но соглашения нет.

Верим: улица будет светла,

В пепле приходит рассвет.

Представитель не унимается, донимая Демулена каким-то убеждением. Демулен еще пытается откреститься, отмахивается, а представители народа меняются, уходят. Кто-то предпринимает отчаянную попытку влезть на трибуну, но его тут же сталкивают, стаскивают с нее, не давая выступить. Демулен, видя это, пытается заступиться, делает шаг к трибуне, но Представитель перехватывает его и, судя по его жестам, яростно что-то втолковывает. Камиль с обречением кивает…

Представители:

Все поднимается, как из пены морской:

Все грехи, все слова – это общая чаша.

Сегодня подлец, а вчера ты герой,

Но таково время наше.

И тот, кто идет, за свободы сражаясь,

Падет, как подлец и тиран,

Лишь памятью в народе оставаясь…

Ну что же…путь тяжелый дан.

Камиль уходит с Представителем, пока стаскивают и уводят прочь с трибуны очередного желающего выступить. Тот отбивается, но его скручивают и удерживают вчетвером. редеют ряды Представителей.

Представители:

Всех ожидает единство в одном:

Над всеми призрак смерти.

Сделав дело – спать уйдем,

Зная, что мы изменили сам ветер!

Представители замирают…

Сцена 2.4 «Казнь гражданина Капета»

Площадь. Обширное количество народа. эшафот. Гильотина. Палач. Стоит закрытая повозка, на ступенях у гильотины Гражданин Капет. Он смотрит в небо, смотрит на народ, что отправил его на гильотину, усмехается печально и тяжело.

Гражданин Капет (про себя):

Для вашего счастья, о, мой народ,

Моя голова сегодня падет.

И если это принесет вам смех,

То я прощаю и решительно – всех.

Поднимается, сохраняя достоинство, по ступеням. Кивает палачу.

И если это для вас победа,

То я покоряюсь и признаю,

Что я виновен перед все светом:

И душу за это я вам отдаю.

Его укладывают на доску, фиксируют голову.

Но даже сейчас, этим днем,

Я счастлив, что был королём.

Свист лезвия гильотины. Гул толпы. Шелест и шепоты, приглушенный вздох. Чей-то крик. Грохот чего-то тяжелого.

Сцена 2.5 «Ликование»

Площадь. Толпа в радостном возбуждении и ликовании. Гильотина возвышается над толпой.

Горожанин 1 (вскакивая на какой-то ящик):

Эй, слушайте!

Сегодня обличен Шазо!

Толпа:

-За что?

Горожанин:

Он обличен за то,

Что он, верней всего,

Поддерживал врага!

Толпа:

-Как так?

Горожанин 2 (вскакивая с другой части площади на бочку):

Сегодня обличены Керсэн и Мортон,

Шарль Валазе, Лигонье и Шамбон…

Все враги! Все враги – опасны для нас!

И отдан приказ…

Не договаривает. Свист лезвия гильотины.

Горожанин 3 (с третьей бочки):

-Эй, Париж!

Обличены Бирон, Банвиль, Лидон,

Жансоннэ, Инар…

Толпа:

-О, сколько кар!

О, сколько нам врагов!

Горожанин 4 (из очередной точки площади и с очередной бочки):

Но есть закон,

Что не позволит нам новых оков!

Толпа:

Славься закон, славься рука,

что суд ведет, и мир за собою.

Не жалеем врага,

И кровью благо покроем,

Если будет борьба!

Горожанин 5 (бежит, размахивая газетой):

-Эй, у меня новое обличенье врага!

Толпа:

Сколько врагов, у Свободы нашей,

Но это – общая Чаша

И есть защита нам от зла —

Свобода, вот твоего народа рука!

Свобода, дорогая свобода, услышь ликование

О днях счастья, что пришли за страданием,

Осталось подождать чуть-чуть

И будет светел твой путь!

И для блага, и для света,

Есть лишь путь один – победа!

На улице появляется Сен-Жюст. Он спешит. Его шаг сосредоточен и тверд, он несет с собой газету, и ему явно не нравится то, что в ней написано.

Горожанин 6:

-Граждане, это – Сен-Жюст!

Сам Сен-Жюст, что сражается за нас,

За свободу, за счастье, не жалея сил.

Толпа спешит к Сен-Жюсту. Он смущен, ему явно не до ликования толпы.

Мы с тобою, Сен-Жюст! Здесь и сейчас,

Мы с тобою в светлый мир!

Сен-Жюст (выбираясь):

Граждане! Простить меня прошу, —

У нас есть…еще один враг,

Что казался другом. Я спешу,

Пропустите…

Горожанин 7:

-Дайте ему сделать шаг!

Имейте совесть, вы задушите его любовью!

Мы с тобою, мы с Комитетом, с вами!

С Робеспьером и за его речами!

Сен-Жюст:

-Осталось немного до конца крови!

Ускользает, сворачивает от толпы.

Толпа:

Ликование, ликование —

Бешеное чувство.

Оно пришло за страданием,

И пусть сейчас безрассудство,

Но мы разгибаем спины наши

И мы обличаем врагов,

Принимая на всех одну чашу,

И не принимаем новых оков.

Свист лезвия гильотины. Раз, другой, третий. Толпа не реагирует уже на гильотину с трепетом или испугом. Она равнодушно оставляет ее за краем сознания, словно бы так и надо, и гильотина была всегда и всегда был этот свист лезвия, и тяжелый грохот и сдавленный стон кого-то, кому жертва была особенно близка…

 

Ликование, ликование —

Оно приходит на смену страданию,

Мы не жалеем братьев и отцов,

Что вернуть хотят нам гнев оков.

И мы обличаем их, веря в наказание,

Но мы свободны и это ликование!

Сцена 2.6 «Страх, что гонит сон прочь»

Спальня Демуленов. Ночь. луна серебрит их комнату таким образом, что кажется, что оба: Камиль и Люсиль уже призраки. В спальне также стоит колыбель. Люсиль вскакивает снова от беспокойного сна и также снова зажимает себе рот рукой, закусывая даже кожу, чтобы не сорвать с губ крик и не выдать своего испуга.

Люсиль (тихо плачет, смотрит на мужа, который лежит к ней спиной, гладит его):

Скажи мне, что ты ещё здесь,

Что ты будешь рядом со мной.

Я верю: если Бог ещё есть,

Он нам подарит покой.

Смотрит на мужа, будто бы желая убедиться, что он действительно здесь, касается его и второй рукой, затем, словно бы опасаясь, все-таки, разбудить, отдергивает руки.

Но крадётся снова ночь,

И приходит ужасов лик,

И страх, что гонит сон прочь,

Я сдерживаю крик.

Хватается за горло, сжимает его, чтобы удержать громкие рыдания. Почти овладевает собой, ее трясет, как будто бы от болезни. Бросается к мужу, склоняется к нему, гладит по волосам, по спине.

Я боюсь за сердце твоё,

Я с тобою, но мне не сберечь…

В кошмарах вижу вновь и ещё,

Как падают головы с плеч.

Скажи мне, что ты ещё здесь,

Я верю: Бог ещё есть…

Ребенок шевелится в колыбели, Люсиль поднимается с постели, бросается к нему, извлекает его из постели, качает.

Он осветит холод и ночь,

Где страх гонит сон прочь,

Где есть лишь кошмаров лик,

Где я сдерживаю крик.

Ребенок затихает и Люсиль бережно возвращает его обратно в колыбель, подходит к окну, смотрит на улицу. Камиль переворачивается на другой бок: его глаза открыты, он сам тихо плачет. Люсиль отворачивается от окна и смотрит на мужа.

Сердце сжимает болью,

Тихо крадётся слабость,

В крови — слёзы

И солью

Травят юности сладость.

Я лишь хочу любить тебя,

Я лишь хочу, чтоб ты любил…

Снова отворачивается к окну. Камиль тихо садится на постели. Люсиль не замечая этого, беззвучно плачет.

Но страшнее ночи проблеск дня:

В нём тени будущих могил.

Приходят снова холод и ночь,

И страх сон гонит прочь,

Я боюсь, что ты уже не здесь,

И не верю, что Бог есть.

Травят меня эта жуткая ночь,

И страх, что гонит сон прочь…

Глубоко вздыхает, овладевая собой, поворачивается и видит наблюдающего за нею Камиля Демулена. Медленно оседает на пол, словно бы все силы оставляют ее.

Сцена 2.7 «Слёзы, что я скрою»

Люсиль (со слабой дрожью, понимая, что ее муж видел слабость и до сих пор остается ее свидетелем):

Прошу тебя, не заметь мою слабость!

Я буду сильной и слёзы все скрою.

Я прогоню страх и усталость,

Согрею тебя своею любовью.

Слёзы, что я скрою —

Тьма всех вод…

Порывисто поднимается, садится на постель.

Камиль Демулен (берет ее руки в свои, целует, прижимается щекой к ее ладоням):

Прошу тебя, защиту им подари.

Я вижу смерть — она ко мне идёт,

Но их же сбереги, сохрани!

Как я берёг.

Отпускает ее руки, касается ее щеки, осторожно убирая прядь волос от лица Люсиль, улыбается.

Я слёзы все скрою,

Согрею тебя своею любовью,

Слёзы, что я скрою —

Моя тайна.

Камиль и Люсиль (переплетая пальцы обеих рук так крепко, как будто бы это единственная их надежда устоять):

Все наши чувства пришли неслучайно,

Все слёзы я от тебя укрою,

Я согрею тебя своей любовью,

Я не позволю тебе упасть —

Наша любовь была решена,

Я чувствую нежность и страсть,

И слёзы, что я скрою —

Лишь вода.

Камиль (освобождает одну из рук, проводит по ее щеке, по волосам, по плечу, как будто бы пытаясь запомнить каждый изгиб, каждое прикосновение):

Я помню встречу и сердца стук:

Волнение охватило пожаром,

И первое переплетенье рук…

Снова переплетает свои пальцы с ее пальцами.

 

Но приходят теперь кошмары,

Я буду сильнее: слёзы все скрою,

Согрею тебя своею любовью.

Слёзы, что я скрою —

Тьма всех вод.

Люсиль в исступлении срывается с постели, вскакивает, бросается перед постелью на колени:

Прошу тебя — защиту нам подари,

Я чую грозу — она рядом идёт.

Но его — сбереги, сохрани,

Я буду сильной и слёзы все скрою,

Я согрею тебя своей любовью,

Слёзы, что я скрою —

Моя тайна…

Камиль поднимает ее обратно, усаживает на постель и пытается согреть ее руки в своих.

Камиль и Люсиль (зарываясь в объятиях друг друга, пряча друг друга от реальности):

Все наши чувства пришли неслучайно,

Все слёзы я от тебя укрою,

Я согрею тебя своей любовью,

Я не позволю тебе упасть —

Наша любовь была решена,

Я чувствую нежность и страсть,

И слёзы, что я скрою —

Лишь вода.

Камиль (вытирая слезы с щеки Люсиль):

Я не позволю тебе упасть,

Наша любовь была решена.

Я чувствую нежность и страсть,

И слёзы, что я скрою —

Лишь вода…

Люсиль бросается ему на грудь, плачет. Е плечи тонко и часто вздрагивают рыданий. Камиль поглаживает ее по волосам, пытаясь успокоить. Грубый и требовательный стук в дверь нарушает момент единения. С испугом отрываясь друг от друга, они, не сговариваясь, смотрят сначала в окно, убедиться, что еще темно, затем на дверь.

Сцена 2.8 «Разногласия»

Конвент. Зала. Нет больше привычных представителей народа, есть большое количество теней. Среди которых выделяется ясно Сен-Жюст. Робеспьер на трибуне – он пытается владеть собою, но ему тяжело, слова предают его. Камиль Демулен и несколько сторонников его присутствуют также, но в роли обвиняемых.

Максимилиан Робеспьер (в обычной манере, хотя и его пронзает легкая дрожь, понятная лишь немногим):

-Тираны так упорствуют в желании распустить настоящий Конвент, потому что они прекрасно знают, что они тогда станут хозяевами и смогут создать злодейски, предательский Конвент, который продаст им счастье и свободу народа. Наш долг, долг друзей истины,- открыть глаза народу на все интриги и ясно указать на плутов, которые хотят сбить народ с толку. Я заявляю истинным монтаньярам, что победа находится в их руках, что остаётся лишь раздавить нескольких змей…

Сен-Жюст напряженно вглядывается в него, затем, когда Робеспьер спускается с трибуны, берет слово. Тон его бодр, но речь его тяжела. Ему слова даются впервые без легкости.

Сен-Жюст (ему тяжело говорить, но долг заставляет его прервать всякую тяжесть):

Дантон, ты ответишь перед судом, неминуемым и беспощадным. Рассмотрим же твой образ действий в прошлом, покажем, что с первых дней ты, соучастник всех посягательств, всегда был противником партии свободы, что ты замышлял заговоры, Дантон, ты служил тирании!

По залу, среди остальных представителей проползает незаметный, но очень угаданный слух, шепот, который нельзя установить от источника, но который идет как будто бы и от стен, и от потолка, и от пола.

Шепот:

-Вы…следующие! Вы падете. Кровь невинных задушит вас. Кровь свободных возвысит вас!

Сен-Жюст, услышав, оглядывается по сторонам. Встречает взгляд Робеспьера: тот слышал, но тоже не видит источника шума.

Сен-Жюст (списав все не то на дурную шутку, не то на бредовое видение):

-Что же сказать о тех, кто лишь себя причисляет к старым Кордельерам? Ими как раз и являются Дантон, Фабр, Камиль Демулен и тот министр, что составлял доклады о Париже, доклады, где восхвалялись Дантон, Фабр, Камиль и Филиппо, где все приведено в согласие с их мнениями и с мнением Эбера; что сказать о признании Дантона, что это он направлял последние писания Демулена и Филиппо?

Вы все соучастники одного и того же заговора; вы пытались низвергнуть революционное правительство и народное представительство…

Камиль Демулен:

-Это всё ложь! Абсурд! Франция, народ, народ Франции, я – Камиль Демулен…

Дослушать речь не удается. На зал ложится мрак, в котором слышны еще слабые попытки осужденных защитить и холодный приказ, от которого нельзя было ждать ничего иного. Затем еще шепот. Гораздо более тихий:

-Робеспьер – диктатор!

-С этим пора кончать.

-Давно пора.

Шепоты поднимаются со всех сторон, слышно, как уводят заключенных, как гремит железо, звучит многозначительное: «Гм!» и слышен скрип перьев. На улице – гул толпы.

Сцена 2.9 «Раскаленный воздух — 1»

Конвент. Представители народа, оглядываясь и убеждаясь в отсутствии Робеспьера и Сен-Жюста

Представители:

Это заходит уж в наглость:,

Они образовали триумвират!

И нам ничего не осталось…

К перевороту мысли зрят!

Представители подталкивают друг друга локтями.

Придётся вновь пасть дитю

Сатурновых войн и битв.

Придать человека огню —

Способ новых молитв.

Как только, так сразу…

То, что свободой было,

Обернулось проказой,

И утратило силу…

Представители сбиваются в кучу, оглядываются на дверь, перешептываются.

Сцена 2.9.1 «Раскаленный воздух» — 2

Горожане на улицах. Быстрым шепотом, словно бы боясь, что их слова будут услышаны всерьез. переговариваются, оглядываясь на гильотину, что хмуро стоит на площади.

Горожане:

Воздух раскален, напряжен —

Дело кончится злом!

Мы устали от имен,

Не хотим жить днем,

Хотим смотреть в будущее, без страха,

Где нет врагов, где нет свержений.

Где тиха проклятая плаха —

Мы не для того терпели лишения…

Сцена 2.9.2 «Раскаленный воздух» -3

Зал Конвента. Представители народа, уже в большем сплочении, оглядываются, сбиваются в кучку.

Представитель 1:

Вы знаете, о чем я речь веду!

Они – губят нашу идею, и нас!

Представитель 2:

Я согласен. Молчать не могу —

Это обман! Но не смирится глас!

Представитель 3 (с осторожностью):

Иных мер и быть не может, чем те,

Что несут нам…они!

Нет методов бесчестия в войне,

Но когда кончатся военные дни…

Представитель 4 (со смешком):

Я привык говорить прямо, как учил Марат!

Представитель 1 (перебивает под смешок других):

Марату можно, но вот ты – дурак!

И то…Марата нынче нет!

Он убит. Вот весь ответ:

Смерть ожидает тех, кто…

Представитель 4:

Но я скажу – решено!

Робеспьер желает диктатуры,

И Сен-Жюст, что приблудился…

Представитель 2 (ледяным тоном, выступая вперед):

Друг мой, ты забылся,

Ты не столь значимой фигуры,

Чтобы так судить и устоять!

Представитель 3:

Граждане, не надо кричать!

Мы в единстве лишь можем…

Представитель 4:

Они травят нас ложью!

Они тираны и мы должны…

Представитель 1:

Если и так – мы все еще слабы.

Представитель 2:

Робеспьер – вот тиран.

Что до Сен-Жюста? Он опасен, но…

Представитель 5:

Граждане, к слезам!

Нам надо затаиться, выжидать,

Только так! Вот – решено!

Представители кивают друг другу, похлопывают друг друга по плечам, пожимают руки, расходятся.

Сцена 2.10 «Гроза придет»

Тюремная камера. На полу сидит Камиль Демулен. Он сидит, обхватив голову руками, весь вид его плачевен, но дух его остается твердым, несмотря на обострившиеся в болезненности черты. В его руках тонкий лист бумаги, исписанный мелким аккуратным почерком. Камиль Держит этот лист бережно, словно святыню и перечитывает многократно.

Камиль Демулен:

Люсиль, дорогая, крепись, молю,

Когда гроза придет.

Я знал, что всё кончится так.

И хуже всего: я признаю,

Что если создать новый ход,

Я повторю каждый свой шаг.

Улицы Парижа. Горожане на площади у гильотины. Между ними Свобода, облаченная в серые одеяния, усталая, бледная.

Свобода (касается руками каждого, кого может, иногда принимается танцевать, но все усталые и, кажется, мало кто обращает на нее уже внимание):

Когда гроза придет,

Она приведет с собою мрак,

И, кажется, удержаться нельзя.

Но если дать новый ход,

Вы повторите каждый свой шаг,

Вы – мои братья и мои друзья!

Дом Демуленов. Разбитая горем Люсиль Демулен сидит на полу. Она сжимает в руках белоснежную вуаль.

Люсиль:

Камиль, я не смогу встать,

Если гроза придет.

Я слишком слаба.

Но если…ты сможешь меня узнать,

Когда наша встреча придет,

По вуали, что на плечи легла.

Надевает белоснежную вуаль на плечи, не выдержав, снова начинает плакать, пряча лицо в ладонях.

Конвент. Зала.

Представители (в тревоге):

Гроза придет – это ясно, как то,

Что от грозы не уйти.

Примем с честью уход.

Страшно, конечно, но —

Мы шли по пути,

И спасали народ.

Дом Робеспьера. Робеспьер сидит за столом, который завален бумагами, кажется, даже больше, чем раньше, но он ничего не пишет.

Максимилиан Робеспьер:

Я еще молод, но чувствую старость,

И знаю, что гроза ко мне придет,

В час любой ночи и дня.

Страх – это слабость,

А я верю: рассвет взойдет

И лишь это держит меня.

В дом Робеспьера входит Сен-Жюст.

Робеспьер (встает к нему навстречу):

-Мой друг!

Сен-Жюст (тепло приветствуя):

-Я рад, что застал тебя!

Мрачнеет, улыбка пропадает из его голоса:

-Я знаю, что тебе нелегко.

Максимилиан Робеспьер (возвращается к себе за стол, поглаживает нежные кремовые лепестки роз из корзинки):

-Что ты хотел мне сказать?

Сен-Жюст (не дожидаясь приглашения, садится напротив):

-Жена Камиля – Люсиль подала письмо для тебя. Прочтешь?

Максимилиан Робеспьер:

-Нет. не прочту и никто не прочтет. Есть то, что выше меня, тебя и него. Есть революция, есть нация. Он восстал против революции, против…

Осекается.

-Что-то еще?

Сен-Жюст (в некотором смущении):

-Я не отрицаю. Я так и думал. Я так и думал, что ты не станешь отвечать на мольбу, потому что есть идея, что возвышается над любой сентиментальностью и…

Максимилиан Робеспьер (холодно):

-Ты говоришь о моей друге, Сен-Жюст!

Сен-Жюст (осекается, затем овладевает собой):

-Я тоже твой друг. Но я первый голосовал бы за твою казнь, если бы ты предал революцию, нацию и нас всех!

Робеспьер (со странной усталой усмешкой):

-Нет, Луи! Твое обвинение было бы вторым, если бы я совершил измену. Первым было бы мое. Я сам голосовал бы за свою казнь.

Сен-Жюст:

-Максимилиан…

Максимилиан:

-Прошу: оставь меня! Оставь меня одного.

Сен-Жюст еще некоторое время сидит, не шевелясь, затем кивает, решительно встает и торопливо уходит, по пути оглянувшись, все-таки на Робеспьера, который так и остается сидеть за столом.

Сцена 2.11 «Падение старого друга»

Робеспьер (обхватывая голову руками, как будто бы та очень сильно болит):

Мой друг, я знаю, что ты слышишь меня,

И, наверно, прощаешь даже.

Помнишь, что обещал тебе я?

Тогда, когда обещанье не было важным?

Встает, подходит к окну, смотрит на улицу.

Я больше не узнаю этот мир, он чужой,

Я больше не узнаю сам себя.

Если бы я мог! Но сам не свой…

Неизменна лишь клятва моя!

Прикладывает руку к сердцу:

Даже если мы пойдем друг против друга,

И дороги разные, и разбиты грезы…

Снова касается роз на столе, поглаживает лепестки.

Там, на ином берегу, я подам тебе руку.

Одна из роз укалывает его шипом на стебле. Он усмехается.

Как опасны…эти слабые розы!

Камера Камиля Демулена. Он сидит, также, на полу. Листа, который он держал раньше, с ним нет. вид его изможденный.

Камиль Демулен:

Кто может поступать иначе,

Делать вид, что все неважно?

Сердце мое обливается плачем,

Помнишь ли ты, как обещал мне однажды?

Слышны шаги. Заслышав их, Камиль встает.

Камиль:

Я знаю, что так должно было быть,

Иначе, вернее, и быть не могло.

И если бы я мог иначе прожить,

Не изменил бы ничего.

Появляется стража. Они гремят ключами, открывают по пути другие камеры, выводят заключенных.

Камиль (с дрожью, ожидая, когда к его клетке подойдут, отходит на пару шагов назад, скорее инстинктивно, чтобы продлить себе хоть мгновение):

Даже если мы пойдем друг против друга,

Будут разные дороги и разбиты грезы,

Там, на другом берегу я подам тебе руку…

Ключ в его дверях.

Хотел бы я увидеть снова розы!

Камиля выводят из камеры.

Сцена 2.12 «Казнь»

Площадь. Гильотина. Медленно входят на эшафот люди один за другим. Чью-то голову показывают народу, но для других голов исключения не делают. Входит на эшафот и Камиль. Люсиль, пробираясь через толпу с плачущим ребенком на руках, бросается к порогу самого эшафота с криком.

Люсиль:

-Камиль! Камиль! Запомни своего сына!

Она показывает сына обернувшемуся Камилю. В его глазах слезы, он поспешно отворачивается от нее и идет вперед, к гильотине. Его укладывают на доску, фиксируют голову.

Люсиль (с истерикой):

-Камиль! Я люблю тебя! Орас, Орас, запомни своего отца!

Люсиль оттискивают в сторону, у нее забирает ребенка какая-то сердобольная горожанка, на руках которой рыдания младенца затихают. Люсиль держат в толпе, кто-то пытается утешить ее и обмахать какой-то тряпкой, ей не хватает воздуха, она плачет, извивается…

Свист лезвия ножа гильотины. Люсиль с криком падает на колени. Площадь как будто бы вымирает для нее. Все обращаются в безликих теней.

С гильотины стаскивают тело. Кого-то заводят, но не слышно и звука, и не видно и лиц, все краски блекнут.

Люсиль (встает с нечеловеческим усилием, достает откуда-то из-за пазухи белую вуаль и набрасывает ее на плечи. Ее губы дрожат, голос срывается, лицо в слезах, тело не слушается ее):

Там, где кончилась жизнь твоя,

Смысла нет для меня.

Там, где от тебя ничего нет,

Кончается и мой свет.

Она идет, качаясь, по направлению к эшафоту. Горожанка, взявшая ее ребенка, пытается догнать и протянуть сына ей.

Люсиль (как в бреду):

О нем позаботятся те, что живут,

А меня уже нет, я уже не тут.

Я мертва, мертва насовсем —

Дождись меня, Камиль Демулен!

Поправляет вуаль на плечах.

Эта вуаль была на мне,

Когда я сердце отдала тебе.

Она будет на мне и там, за чертой,

Мой Демулен…и в посмертии мой!

Она идет к эшафоту, ее перехватывают солдаты. Она не сопротивляется.

Солдат 1:

Люсиль Демулен вы обвиняетесь в подготовке заговора против революции и в попытке подкупа с целью побега врагов нации! Вы арестованы.

Люсиль (равнодушно пожимая плечами):

Там, где кончилась жизнь твоя,

Уже нет ничего для меня.

Там, где тебя смерть нашла —

Я в тот же час умерла.

Люсиль уводят солдаты.

Сцена 2.13 «Танец Свободы по пеплу»

Площадь пустеет. Гильотины накрывают, расходятся солдаты, толпа и зеваки. Начинается дождь. В дожде выходит Свобода, снимает серые одеяния и оказывается в легком платье с обнаженными плечами. Свобода начинает танцевать. Ее танец – это последний рывок птицы перед клеткой, она пытается выжать из себя все, что только может выжать. Ее движения стремительные, быстрые, она кружится, не замечая дождя. Босая – не замечает луж.

Свобода:

Раз, два! Раз, два, три —

Сердце трепещет, как птица.

И уже очень сложно уйти,

Но сложнее – остановиться.

Колесо истории дало свой ход,

И теперь один ничего не значит,

Когда голову поднял народ,

И стало все иначе.

Раскидывает руки.

Раз, два. Раз, два, три —

Моя душа, что дух народа.

И сердце трепещет птицей в груди,

Смотри, как танцует по пеплу Свобода.

Тот пепел исходит от домов,

От разбитых оков,

От посеревших тел,

От тех, что уже не у дел…

Раз, два. Раз, два, три —

Сердце как птица в груди.

Смотри, так танцует Свобода,

Смотри – это пепел, кружение!

Из которого выйдет рассвет для народа,

Что так долго терпел унижение!

Ее голос звучит приглушеннее.

Раз, два. Раз, два, три —

Станцуй со мной, ведь я – Свобода.

Танцуй, у кого сердце есть в груди,

Кто отдал себя для своего народа!

Раз, два! Стучит, стучит сердце мое,

Отбивая ритм всему пути.

Еще один стук и кончится все:

раз два! Раз, два, три.

Сцена 2.14 «Шелест и шепот»

Зала. Сен-Жюста нет. Робеспьер сидит на передней трибуне, в задумчивости перебирает бумаги. Вокруг – Представители Народа. Представители оглядываются на него. Вокруг Робеспьера медленно собираются Соратники, вокруг Соратников, переживая и волнуясь, а некоторые – откровенно паникуя, собираются их противники.

Робеспьер (бросая позади себя, не оглядываясь):

-Сегодня вы хотели изобличить наших врагов?

Представитель 1:

-Я сегодня хочу тоже изобличить…врагов.

На него оглядываются с удивлением.

Робеспьер (с каким-то ироничным равнодушием):

-Вот как?

Представитель 1 (поднимаясь на трибуну):

-Да! Слово мне!

Я, который стоял от самых начал,

Который для Франции ничего не жалел,

И врагов ее, как на духу, обличал,

Который был всегда у дел…

Чей-то смешок:

-Говори короче!

Представитель 1 (со злой усмешкой):

Это всё я! Это все был я!

Честный революционер.

И сегодня обличаю тебя —

Робеспьер!

Гул. Стон. Истеричный вздох.

Крик 1:

-Подлец! Да как ты смеешь!

Крик 2:

Стащите его прочь оттуда!

Крик 3:

-На гильотину!

Крик 4:

-Пусть говорит! Не смейте трогать, или будете иметь дело со мной.

Робеспьер медленно поднимается, видит, как сплочаются в явном преимуществе численности вокруг Представителя 1. Его лицо не выражает ни гнева, ни удивления. Его сторонники вступают в стычки. Где-то даже завязывается драка.

Представитель 2 (не выдержав):

-Да!

Ты, который был у истока,

Который губил, не жалея,

Который рубил жестоко,

Ты …

Крик 5:

-Не смей!

Крик 6:

-Закрой свой рот! Ты – лжец!

Представитель 3:

Именем народа,

И той Свободой…

Крик 7:

-Что отстояли, вообще-то мы!

Представитель 3:

Вы, Робеспьер, осуждены!

Робеспьер:

Каждый имеет право на суд,

И где же мой?

Если вы хотите…что ж,

Давайте судиться хоть тут,

Я готов отвечать головой,

Слово защиты иль нож…

Он хочет сказать еще что-то, но его прерывает. Звук выстрела. Робеспьер падает. Его лицо мгновенно заливается кровью. Он жив, но ранен – челюсть его задета.визг, мгновенная свалка и выкрики: «Кто это сделал?», «Невозможно!», «Предатели! Казнить всех».

Кто-то из сторонников Робеспьера сам хватается за пистолет и стреляет в себя.

-Нет!

Робеспьера затаскивают окровавленного на одну из трибун. Сторонники и противники устраивают драку над его телом.

Врывается Сен-Жюст с несколькими людьми. На какой-то момент все замирают, пораженные и (или) напуганные. Сен-Жюст видит окровавленного Робеспьера, несколько бездыханных тел… он сам стремительно бледнеет.

Представитель 4:

-Вы – Сен-Жюст, арестованы! Вы обвиняетесь в превышении полномочий, которые были вверены вам в борьбе с контрреволюцией, вы – я обличаю вас!

Сен-Жюст (с бешеным презрением, не сводя взгляда с окровавленного Робеспьера):

-Как вам будет угодно!

Он не выказывает никакого сопротивления. Его сторонники также позволяют себе сдаться. Кто-то с презрением плюет в лицо предателей, но сдаются мирно.

Сен-Жюст (о Робеспьере):

-Он ведь жив? Скажите!

Кто-то:

-Жив…пока.

Всех уводят прочь. Робеспьера грубо уносят на руках, не заботясь о том, чтобы кровь не заливала ему лицо. Сторонники Робеспьера, в том числе Сен-Жюст делают рывок, пытаясь самим взять Робеспьера, но их выталкивают прочь из залы.

Сцена 2.15 «Прощание»

Париж. Улицы, полные горожан. По улицам едет позорная телега. В телеге несколько сторонников Робеспьера: кто в ледяном напряжении, кто в насмешливом отрицании, кто бодрится из последних сил. заметно, что среди осужденных есть парализованный на обе ноги калека… Также в телеге сам Робеспьер – окровавленный и ослабленный, его голова покоится на коленях Сен-Жюста. Тот смотрит на толпу, что бросает оскорбления и насмешки в сторону позорной телеги с презрением. Смерть не пугает его. Иногда он смотрит на Робеспьера, когда телега, в которой и без того трясет, проезжает по особенно сильно выступающей кочке и тогда Максимилиан особенно сильно вздрагивает от раны.

Сторонник 1:

Знаете, я чуял, что так и будет,

Но знайте – я ни о чем не жалею.

Сторонник 2:

Есть сила, что справедливее судит,

Мы уходим в века, потому что посмели.

Сторонник-калека (К Сен-Жюсту):

-Как он?

Как подло, как низко!

Сен-Жюст:

Смерть уже близко.

Я сделал все верно, как мог,

Как верил, как поступал.

И этот день я предвидел

И давно его знал.

Робеспьер (слабо, с трудом, слова даются ему тяжело, но он огромным усилием и помощью сторонников, что поддерживают его плечами (руки почти у всех связаны, кроме калеки, садится):

Мне…честью… за всё…

Сен-Жюст:

Не говори ничего.

Тебе ведь больно!

Да и кончилось время всех слов.

Довольно, нет, довольно!

Мы сделали всё для отцов и сынов.

Сторонник 3:

Я жизни не знал, я так хотел жить,

В новом мире, где нет унижений.

Сен-Жюст:

Знай, новому миру быть,

Пусть без нас,

Но для грядущих поколений.

Робеспьер:

Свобода!

Сен-Жюст и сторонники (смотрят и видят, что рядом с телегой, параллельно в толпе идет Свобода. Она машет им рукой, что выделяется среди брани, которой их щедро осыпают и слез…)

Свобода, дорогая свобода!

Прощай! Дальше без нас.

Оставайся с народом,

В час тревоги и счастливый час.

Кутон помогает окровавленному Робеспьеру помахать Свободе в ответ. После чего он чуть не падает. Сен-Жюст поддерживает его плечом.

Сен-Жюст (тихо, к Робеспьеру):

Наши пути не пошли друг против друга,

Наша дорога одна, через пепел и слезы.

Там, на том берегу…я подам тебе руку,

Там будут твои любимые розы!

Там будет Свобода, там ветер…

Подожди немного, и после смерти,

Вечность нас ждет из путей,

Что не идут друг против друга.

Мы шли вместе во имя идей,

Подай, на том берегу, мне руку!

Пусть сейчас дорога – пепел и слезы,

Но там будут снова твои любимые розы…

Телега останавливается у эшафота. Не церемонясь, солдаты вытаскивают: грубо и торопливо, будто боясь волнений, сторонников Робеспьера, в числе которых Сен-Жюст. Калеку грубо бросают на доски…

Робеспьер (тихо и слабо):

-Там…до встречи. Я дождусь.

Сен-Жюст (слезы блестят в его глазах):

-Навечно! Я клянусь.

Робеспьера ведут на эшафот, фиксируют голову…свит лезвия гильотины.

Сцена 2.16 «Ради неба»

Белый свет, заливающий все вокруг. В этом свете появляются и проступают фигуры Представителей народа, что были в начале и что были в конце, депутаты, горожане, Люсиль Демулен, Камиль Демулен, Робеспьер, Сен-Жюст – словом, все, кто появлялся.

Свобода (выступает вперед):

Друзья, взгляните на тот мир,

Ради которого вы,

Бились, не жалея собственных сил,

И стирали черты.

Взгляните на чувства, что живут,

Благодаря силам вашим,

Пусть вы остаетесь тут,

И приняли горькую чашу —

Вы ушли ради неба,

И тех, кто верил вам и был вам предан.

Камиль и Люсиль Демулены:

Ради любви, ради рассвета всех дней,

ради счастья наших детей,

Ради блага и друзей наших

Приняли горечи чаши.

Ушли ради неба,

Ушли ради блага.

Те, кто был предан,

И те, кого не нашла отрада.

Робеспьер и Сен-Жюст:

Бой для мира, бой для всех —

Защита всего, что дорого нам.

Слабость и трусость – вот грех,

и нет презренья к тем, кто пал.

И ушел ради неба,

Ради тех, кому был предан,

И терпел унижения

Для будущих поколений.

Все (ведущий голос – Свобода)

Плечом к плечу, спина к спине —

Мы бились в войне

Ради неба,

И всех, кто нам предан.

Снимали оковы,

Вставали снова и снова,

И терпели нужду, опять и опять,

Чтобы вы могли устоять.

Мы ушли ради неба,

И тех, кто верил нам и был нам предан,

Мы сражались друг с другом,

И терпели обиды и муку,

Мы разводили пути и били грезы,

Но из пепла восстали розы.

И розы видят рассвет

Того дня, где нас больше нет.

Они растут под тем небом,

Под опекой тех, кто был нам предан,

А мы уходим в белую даль,

Свою скрывая печаль.

Ради всех, кто был нам предан

И ради неба.

Конец.

  1. Марат

2021 год

Действующие лица:

Жан-Поль Марат – французский революционер, врач, журналист, убитый в 1793 году Шарлоттой Корде, известен под прозвищем «Друг Народа»

Жорж Дантон —  французский революционер, казнен в 1794 году

Камиль Демулен – французский революционер, инициатор похода на Бастилию в 1789 году, казнен в 1794 году с Дантоном

Шарль Барбару – деятель революции, жирондист, политический противник Марата, казнен

Шарлотта Корде – девушка, пропитавшаяся сочувствием к павшей партии жирондистов и увидевшая в Марате единственного виновника всех событий, после совершения убийства – казнена

Максимилиан Робеспьер – деятель французской революции, казнен в 1794 году

Симона Эврар – гражданская жена Марата, на чьи деньги он содержит свою газету «Друг Народа» и снимает жилье

Альбертина Марат – сестра Жан-Поля Марата, дружная с Симоной

Трибунал, депутаты, сторонники разных сторон, жирондисты, монтаньяры, горожане…

Сцена 1.1 пролог

                Кабачок на Павлиньей улице, задняя комната. Несмотря на плотно закрытые двери, иногда выкрик все равно проникает не только в кабачок, в нижнюю его залу, но и даже на улицу, благо, час уже темный и горожане редки на улице. В комнате полумрак, единственный источник освещения – несколько свечей по столу, где расстелена большая карта Франции и разложены бумаги, также присутствует тяжелая чернильница, брошенное перо, печатка , большая кружка и мутная от пыли бутылка вина. в комнате присутствуют двое: Робеспьер и Дантон. Робеспьер облачен в словно бы влитой светло-голубой камзол, тщательно прилизан и причесан, застегнут на все пуговицы. Дантон в небрежном алом камзоле, развязанном галстуке, на камзоле не хватает нескольких пуговиц, волосы растрепаны во все стороны… Робеспьер и Дантон спорят. Голос у Дантона звучный, сильный. Робеспьер говорит значительно тише, но от этого только больше ужаса рождается и слышится в его речах. Причудливо пляшут блики от свечей по стенам.

Робеспьер (решительно). Я возражаю, Дантон! Враг внутри Франции.

Дантон. Ну, даже если допустить то, что твои слова, Робеспьер, правдивы и враг действительно внутри страны, то успокойся – я изгоню его!

Робеспьер. Возражаю, Дантон!

Дантон (с плохо скрытым раздражением). И почему на этот раз?!

Робеспьер (с ужасающим хладнокровием). Враг изгнанный имеет свойство возвращаться. Есть лишь один путь – уничтожение. Полное уничтожение.

Дантон. Согласен… (отпивает вина из большой своей кружки). И все-таки, враг за пределами Франции! Ты ошибаешься, Робеспьер! Революция не белоручка, она нуждается в крови, как бы этого не хотелось нам отринуть. Республика в опасности!

Робеспьер. Ты ошибаешься, Дантон!

                В комнату неслышно проскальзывает еще одна тень – это Марат. Он облачен в длинные панталоны, не по мерке обувь, поверх какой-то странного вида жилет. Сам Марат низкого роста, его лицо изуродовано болезнью, он походит на горбуна, волосы повязаны большим платком…

                Марат останавливается, незамеченный, в полумраке, на его лице оскальная ухмылка.  его голос с легкой дрожью, которая наводит ужас на того, кто не привык к нему.

Марат (с насмешкой). Вы оба ошибаетесь. Враг и внутри страны, и за ее пределами. Он просочился в каждую щель, оставленную патриотами!

                Дантон и Робеспьер осекаются, переглядываются.

Робеспьер. Добрый вечер, Марат!

Марат (кивая на его приветствия и приближаясь к столу). Разница лишь в том, что даже наши враги не заинтересованы в той мере во враге внешнем, как во враге внутреннем! Против внешнего врага, если будет нужно, сплотится вся Франция, и будут забыты многие противоречия, а вот против внутреннего раскола…

Дантон (с плохо скрытой иронией). И что же вы предлагаете, гражданин Марат?

Марат. Я? Что ж, извольте!

Сцена 1.2 «Мы погибнем»

                Та же комната, те же лица. Марат спокоен и злобно-ироничен, в тенях свечного огня его лицо кажется искривлено усмешкой.

Марат.

Враг повсюду — узрите
Нашу печальную правду!
Я говорю накануне то,
Что уже завтра…

                Робеспьер и Дантон снова переглядываются, Робеспьер при этом чуть-чуть отодвигает несколько листов от руки Марата, словно бы освобождая ему больше места.

поймите!
Станет вашим ядом,

Дантон не сдерживает снисходительной улыбки и даже подмигивает Робеспьеру, который этого не замечает, вглядываясь в какой-то листок перед собою.

Марат.
                Насмехайтесь, Дантон!

Робеспьер отрывает взор от бумаг, бросает взгляд сначала на Дантона, который замирает, потянувшись к вину, потому на Марата.

Вы не видите, где кроется враг,
Я же вижу ее! Враг в Париже,
Кругом заговор и разлад.
Мы погибнем! Каждый шаг
Известен, но все, кто был унижен,
Требуют и право, и взгляд.

С улицы доносится какой-то шум, все трое бросают быстрый взгляд на окно. Дантон, сидящий ближе к окну, плотнее затворяет его. Марат наваливается грудью на стол и Дантон с Робеспьер склоняются к нему.

Марат.

Взгляните! Вы все, наконец:
В разные стороны шепот скользит,
И каждый, кто отрицает, глупец!
И будет скоро убит…

Дантон (подливая себе вина в кружку и жестом предлагая вино поочередно Робеспьеру и Марату – оба отказываются).

Ваши портреты, Марат,
По канавам лежат!
И не вы ли писали, что мы
Вернуть все титулы должны?

Робеспьер разглядывает столешницу, не то не желая вмешиваться, не то размышляя.

Марат (с насмешливым прищуром).

А вы…представьте отчёт,
О том, что в народе слух идёт:
Где бриллианты корон?
Где они, а, Дантон?

Дантон мгновенно загорается бешенством. Робеспьер предугадывает его реакцию и опережает ее, хватая его за руку через стол.

Робеспьер.

Дантон, постой!

К Марату

А вы, Марат,
Прежде вспомните сами,
Какими словами
Проводили вчера Жиронды шаг?!

Марат зеленеет от злости. Во всяком случае, в свете нервного освещения свечей кажется именно так. По лицу его проходит нервная дрожь.

Дантон (не желая успокоиться).

Отчёт? Я запрещаю!
Братоубийство…тьфу,  хватит войны!

Марат (овладевает собой и с приторной вежливостью).

Дантон, я понимаю,
Чего желаете вы,
Но не на ваши ли ссуды…

Робеспьер (опережая новую вспышку ярости у Дантона).

                Марат, нам отвлеченье от дела безумно!

Марат переводит взгляд на него, теперь в нем нет приторной вежливости. Взгляд холоден, Марат даже не моргает.

Марат.

Робеспьер, а ваши портреты, знаю,
Развешаны по вашим же стенам,
И я…

Дантон порывается вскочить, но Робеспьер снова удерживает его, не реагируя на колкость в свой уже адрес.

…хорошо, ещё раз!
Я к единству призываю,
Иначе — гибель от измены,
Оставим колкость фраз!

Дантон усаживается обратно, пожимает плечами, не веря ни одному слову Марата. Робеспьер проглядывает быстро бумаги.

Марат.

Ты, Дантон, пожимай плечами,
Ты, Робеспьер, скрывайся за речами,
Вам не сбежать от топора.
Вы молоды, а я…вечно жил!

Дантон, глядя на Марата, отпивает из кружки большой глоток.

Нет, я скажу. Давно уж пора,
Я — боль людей и от начала был!
К разговору, ещё раз!

Убеждая и себя, и своих собеседников.

Попробуем решить снова,
Не жаля колкостью фраз,

Дантон с сомнением ухмыляется.

Марат (в тихом и печальном убеждении)

Ведь каждый срывал оковы!
Каждый из нас…

Сцена 1.3 «Субъект, именуемый Маратом»

                Та же комнатка. Те же лица. Марат демонстративно выражает готовность к работе, Робеспьер о чем-то раздумывает. Дантон барабанит пальцами по столу, чем немного выводит из себя Марата и, судя по ухмылке Дантона – он прекрасно догадывается об этом раздражении.

Дантон. Тебя послушать, Марат – так ты пророк! Нет, я не против объединения, но будет ли от него прок? Мы слабы, да. Но есть такие…субъекты, которые опасней врага. Не хочу называть кого-то сейчас…

Робеспьер. Дантон, кого ты имеешь в виду за ядом всех фраз?

Дантон (даже обрадовавшись, с некоторым озорством). Кого? Ну…скажем «Субъект, именуемый Маратом».

                Робеспьер опасливо косится на Марата, но тот растягивает губы в кривой ухмылке и только глаза его и весь взгляд остаются неподвижными.

Дантон.

Да, граждане! Да, друзья,
Скрывать этого нам нельзя:
Я не люблю о враге речей,
Я не люблю их!
Но я не скрывал!

Головы прочь! Хватит палачей,
Чего спрашивать с них?

Марат (с ядовитым презрением).

                Однако, «субъектом» ты меня назвал!

Дантон (поднимаясь и выплескивая все те мысли, которые, как кажется, давно ему уже хотелось явить).

Вы насмехаетесь, Марат!
Вы полагаете, что вы умны…

Робеспьер. Дантон!

Дантон (отмахиваясь).

И этот ваш…крокодилий взгляд!
Тьфу! Вы страхом чужим сильны,
Но не запугать меня!
Я не позволю!
Я – Дантон! А вы – субъект!
Любой знает, что сделал я,
И, я не скрою…

Марат.

                Здесь у меня сомнений нет…

Дантон.

Извольте не прерывать!
Так вот…вы, Марат, как голова пса!
Лает и желает искусать,
А на деле – слаба,
Но боится то признать!
Вы требуете крови и смертей,
И войны среди нас…

Марат.

Убивая десять, я защищаю сотни людей,
И говорю о завтрашнем дне сейчас.
Робеспьер, почему ты не скажешь слова?

Робеспьер.

Это повторяется снова и снова!
Вы ругаетесь, а между тем —
Жиронды крепнет сила.
Да и вороньё кругом!
Революцию ждет могила,

И наш спор можно решить потом.

Дантон (садится за стол в мрачном размышлении).

                Да-а, наверное, так! Что же…

Бросает неуверенный взгляд на Марата. Тот угадывает, кивает.

Марат.

Пока отложим!
Дантон, я вас узнаю в ваших речах,
В ваших насмешках, фразах, что так грубы…
Поражаюсь, что носите голову вы на плечах,
Думается мне, вы не знаете, что слабы!

Дантон порывается к возмущению, но Робеспьер останавливает его.

Да, Дантон! Что же,
Пока отложим.
Но знай, что тебе не уйти от топора.
И «субъекта» я тебе прощаю.
Прощаю…пока.

Дантон пожимает плечами, и с нарочито беспечным видом увлекается вином.

Марат.

Час уже поздний, до встречи,
Она не так далека.
Пока целы наши головы и плечи,
Вот вам моя рука!

Протягивает руки к Робеспьеру и Дантону. Робеспьер пожимает с осторожностью. Дантон с нарочитой горячностью, в которой больше издевательского подобострастия. Марат коротко кивает и выходит вон. Дантон вытирает руки о свой камзол, Робеспьер продолжает изучать бумаги, словно ничего, решительно ничего не произошло.

Сцена 1.4 «Шелесты улиц Парижа»

                Ночной воздух. Улицы пустынны. Редкие караулы, еще более редкие – граждане. По улицам спешит Марат. Он старается держаться тени, не показываться. К нему периодически подходят граждане и докладывают.

Марат.

                Эти глупцы так юны, что не знают,
                Что за судьба их уже ожидает.
                Я – тот, кто жил страданием людей,
                Прекрасно знаю шелесты теней!

Перед ним из темноты выныривает Первая Тень – горожанин 1.

Горожанин 1.

                Завтра они попробуют объявить
                Безумство за вами!

Передает ему клочок какого-то листа бумаги.

Марат (принимая, с кивком).

                И поплатятся за то головами,
                Измене в Республике не жить!

Горожанин 1 исчезает.

Марат.

Этот Барбару со своей стороной,
                Словно кость в горле моём.
                Вся их  власть над толпой
Исчезнет…под огнём,
Пусть бегут, пусть бегут!
Их решений не ждут!

Второй Горожанин (Горожанин 2) выныривает перед Маратом из проулка, подает ему какое-то письмо.

Горожанин 2.

У меня новость с улицы Нев-де-Матюрен,
о Сент-Илер и Силлери…

Марат пробегает глазами письмо, кивает, прячет письмо в карман, видимо, очень довольный.

Да, мой друг! Плети и сети не исчезнут совсем,
Сколь угодно их рви!

Горожанин 2, явно в непонимании пожимает плечами и отступает в темноту. Марат идет дальше.

Марат.

Я знаю эти улицы – они мои,
Я блуждаю по ним, как по мечтам.
Эти улицы видели ночи и дни,
В которых нет места красивым словам.
И только шелесты стен, и шепот, что тих,
Встретят врага достойным боем.
Я сражу измену. Я сражу всех их,
И тогда уйду спокойно…

К Марату подходит третья тень – Горожанин 3. Он что-то на ухо шепчет Марату, тот мрачнеет и серьезнеет. Тень исчезает, Марат оглядывается быстро по сторонам.

Марат.

Шелесты Парижа – это бой,
Который упускают все они!
Последнее слово будет за мной,
А за словом – роковые дни!
А за словом, что я явлю,
Будет смерть, без которой нельзя.
И пусть я себя кровью клеймлю,
Это ради блага, друзья.
Ради того блага, за свободу…
Это говорю вам я –

 Друг Народа!

Сцена 1.5 «Друг Народа»
                Жилище Марата. Большое количество бумаг, очень темно – единственный источник света – узенькое окошко. Повсюду лежат бумаги, рассыпаны перья, расставлены открытые, полуприкрытые чернильницы. Имеется несколько рассыпанных и расставленных смесей разного цвета, бутылочек с жидкостями – следы врачебной деятельности Марата. Сам Марат сидит за столом, спиной к узенькому окошку. Он пишет, почти ложась грудью на стол – в комнате темно и чтобы разобрать собственные же буквы, он низко склоняется над листом. Рука его чуть дрожит нервным тиком, лицо искажается от особенно яростных мыслей…

Марат (себе под нос, следя за своей рукой).

Друг Народа говорит открыто, не боится!
                Обличает свободы и слова убийцу.
Давно пора…расквитаться с врагом,
Что заседает за одним столом
С борцами за слово и право;

Задевает локтем одну из чернильниц и та едва-едва не падает. Марат чертыхается и вынужденно отвлекается от письма. При этом его рукав слегка окропляют чернильные пятна, но он этого даже не замечает.

Тех, кто хлещет речами, как отравой,
                Пора обличить всенародно! Пора!
                Сколько можно прощать их провалы,
                Что стоят так дорого нам?!
                Наша свобода нам дорога,
                А этих, что уходят от трибунала,
                Предадим судам!

Откладывает в сторону перо, немного разминает чуть дрожащие пальцы, перечитывает написанное.

Да! Вы, пособники всех измен,
                Считающие себя выше закона…
                Вы – противники перемен,
                Падаль у трона!
                Да…ваши проекты – это мерзость идей,
                И близится окончание ваших дней,
                Когда вы дурили народ!

Снова берется за чернила и перо, немного прикусывает перо, словно бы подбирая мысль.

                Да!
                По следу измены Друг Народа идет,
                Он – как защита от всякой напасти,
                Незнающий слабости и милосердства,
                Но имеющий горящее сердце,
                Упоенное лишь одной страстью:
                Борьбой!
                Друг Народа – пожертвует всем,
                И, конечно, собой,
                Чтобы разорвать этот плен…

Откладывает в сторону лист, берет другой.

                Неверным депутатам из народа,
                Внимайте гласу моему!
                Вы, покусившиеся на свободу,
                Отправитесь в тюрьму!
                Вы падете, глупцы! Ослеплены
                Амбицией напрасной, продажные души!
                Вы падете…а ведь были сильны,
                Но не умели слышать и слушать.

Усмехается.

                Впрочем…нет, об этом не стоит,
                Тот, кто сумеет построить
                На костях вашей мерзости мир —
                Тот и будет народный кумир!
                Да!
                По следу измены Друг Народа идёт,
                Он – защита от всякой напасти,
                Его сердце лишь борьбой живет,
                В нем место для одной лишь страсти…

Поспешно откладывает еще один лист в сторону, хватается за другой, быстро записывает в него что-то, затем запечатывает, где-то расписывается…

Сцена 1.6 «Мой друг! Мой муж!»

                Видна комната Марата. Виден сам Марат за работою. У дверей комнаты, держась в тени, стоит – Симона Эврар. Она молода, гораздо моложе Марата, ее лицо напряжено, весь вид ее сохраняет достоинство и решительность. Она не показывается на глаза Марату, предпочитая просто, украдкой наблюдать за ним.

Симона (тихо, чтобы не отвлекать Марата, прячась все дальше в тень).

                Мой друг, мой муж – любовь!
                Моя опора, а я…лишь тень.
                Но я так люблю тебя!
                За твое сердце и твою кровь
                Готова умереть в любой день,
                Запомни – я твоя!

Оглядывается – не слышал ли кто, не помешала ли она неосторожным действием Марату. Но тот, кажется, слишком увлечен своей работой, чтобы реагировать.

Мой друг, мой муж – ты
                Творишь настоящее дело.
                Я ночами молюсь за тебя.
                На душе – печать чистоты,
                Хотела бы и я быть смелой!
                Но это только я…

Последние слова не скрывают ее горечь. слышен легкий шаг позади Симоны, она вздрагивает, оборачивается и встречается лицом к лицу с Альбертиной – прямой и мраморной в каждом движении своем.

Альбертина дружелюбно кивает ей, успокаивающе касается ее руки.

Альбертина. Мой брат занят работой?

Симона. Да, как и прежде…Как и всегда!

Альбертина. Давно он вернулся сюда?

Симона (шепотом). Четверть часа назад. Сказал, что завтра уходит с утра…

                Альбертина вздыхает с горечью, но не добавляет ничего и ускользает прочь, оставляя Симону одну.

Симона.

                Мой друг, мой муж – велик!
                И когда я встретила тебя,
                То был самый лучший день…

шепотом, сама пугаясь своих слов.

                Ты – мученик…твой лик…
                Но помни – я твоя
                Самая верная тень.

Симона рассчитывает исчезнуть, но случайно задевает скрипучую половицу. На скрип Марат поднимает голову и замечает ее, после чего мгновенно поднимается от своего стола и идет к ней.

Сцена 1.7. «Что значит небо?»

                Марат хватает Симону Эврар за руки. Он пытается действовать осторожно, но видно, что у него не так много нежности, даже если он предпринимает к ней попытки. Решительно он вводит ее за собою в комнату.

Марат. Почему ты, Симона, моя дорогая, таишься, как тень?

Симона (в смущении и смятении). Я не хотела мешать. Ты за работой, что я…

Марат. Глупо, Симона! Работа не знает, где ночь, а где день! Все – это работа для таких, как они! И для меня.

                Симона робко касается болезненного, желтоватого лица Марата.

Симона. Твой вид тревожит меня!

                Марат заходится в тихом, лающем смехе.

Марат. Симона! Ты поразительна, знай! Ты моя! Мой ангел, мой рай! Моё утешенье от бед и та, кто ведет мой след.

Симона. Всё, что у меня есть – твое. Я всякий раз говорю.

Марат (переплетая ее пальцы со своими, горячо). Благодарю!

                Неожиданно Марат перехватывает ее руку повыше запястья и тащит ее за собой к окну, где сам бросается на колени. Симона, озадаченная и чуть испуганная, покоряется его воле.

Марат. Давно нужно было поступить так, и сделать этот роковой шаг…

                Оборачивается к Симоне, протягивает к ней руки.

Симона! Ко мне!
Ко мне, мой друг,-
Ангел тяжелых дней.
Я должен сказать тебе,
Что в этом плетении рук
Больше, чем шелест теней!

Симона – бледная, не верящая в происходящее, но счастливо улыбающаяся, кладет ему голову на грудь. Марат задумчиво поглаживает ее по волосам.

Симона! Опора,
Я верю тебе, как никому,
Заря есть – в ней вера твоя.
Симона, под твоим взором,
Под взором небес я заключу:
Ты перед всей этой тьмою – моя!

Обводит рукою комнату, для него в этой комнате – мир. И Симона заражается этим чувством. Неряшливость обстановки не пугает ее, а подхватывает и оживляет в ней дух.

Что значит небо,
И целый мир, и люди,
Когда есть сердце рядом?
Тот, кто не верил, то не был
Живым, и слова всех судей
Пропитаны ядом.

                Марат чуть меняет позицию, теперь он стоит на одном колене. Видно, что по бедру его проходит болезненная дрожь, но Симона счастлива. Она не отпускает его рук.

Симона, день идет,
Когда мир родится новый,
И все старое – пеплом!

Симона (поспешно).

Моё сердце твоим словом живет,
Все слова – свобода и оковы!

Марат (в каких-то своих мыслях).

                И каждый, отмеченный делом…

Спохватывается.

Симона! Мой друг! Жена,
Твоя рука! Ну же! Рука.
Перед этим взором сейчас,
Симона Эврар,
Я женой тебя назвал,
Новое время и новый час…

Целует Симону.

 

Симона, что значит небо,
И целый мир, и люди,
Когда есть мысль и чувство рядом?
Тот, кто не верит, тот не был —
Какие могут быть слова всех судей,
Они лишь чаша с ядом!

Поднимается сам, помогает встать и Симоне.

Симона и Марат (она – пытаясь задержать момент нежности, он – торопясь от него избавить как можно скорее, потому что есть новая мысль для воззвания…)

Тот не видел никогда небо,
Кто не верил, а значит, и не был.
Что значат чувства и взгляд,
Когда слова преданных – яд?
Шелесты не пугают – над нами небо,
А кто не сражался – тот не был!

Симона ласково касается лица Марата, с неохотой отпускает его руку. некоторое время Марат дает ей на привычку, а потом с некоторой торопливостью заговаривает с ней.

Марат. Симона, ты не оставишь меня?

Симона. Дела? А…да, я ухожу. Уже ушла. Если нужна буду я, то я с твоей сестрой.

Марат. Хорошо-хорошо…(уже за столом, пробегая взглядом исписанные листы) Так, Друг Народа, Франция, с тобой!

                Симона с явным сожалением удаляется прочь, не решаясь спорить с Маратом. Марат хватается за перо и принимается за исправление чего-то в листах.

Сцена 1.8 «Я протестую»

                Зал Конвента. Нарочито подчеркнутый дух суровой античной красоты в колоннах и трибунах. На трибунах происходит выступление(1). По разным секциям сидят люди. Робеспьер внимателен к каждому выступлению, иногда перебрасывается каким-то замечанием шепотом с парой соседей возле себя. Дантон напряженно вслушивается в каждое слово и не скрывает своих чувств: выступающий ему неприятен. Выступающий обличает Марата. Сам Марат выслушивает обвинения в свой адрес с ехидной усмешкой и яростным блеском в глазах…

1.Да, я призываю судить Марата! Судить так, как остальных!

                Смешанный гул: с одной стороны – одобрение, с другой – ярость.

 Судить непредвзято. За все слова, что в рядах своих…в наших рядах, братья! Измена есть.

  1. (выкрик). Хватит лгать! Хватит! Ты не один слово имеешь здесь!
  2. (повышая голос, так как гул нарастает). И этот… субъект!

                Марат обращает ехидно-насмешливый взор на Дантона, но тот не замечает этого.

Этот субъект! Вдруг нам заявляет, что сам Конвент Контрреволюцию в себя включает! И что нужно карать всякого, кто, видимо, смеет вам, Марат, возражать!

Дантон. Я протестую!

                Да, граждане! Да, друзья!
                Я протестую. Я решительно возражаю.
                Я – Дантон. И Марата я знаю,
                Но я протестую! Так нельзя.

Гул. Марат смотрит на него с интересом, словно речь идет вообще не о нем.

1.Дантон, дождитесь своей очереди! Марат призвал к убийству и грабежам…вот, подтверждение моим словам!

                Достает сложенный в несколько раз листок, разворачивает его.

Каждый из вас! Каждый знает, что я говорю не с пустого места. Марат, ты преступник без чести и сердца.

Дантон.

                Я протестую! Вы не знаете всего слова,
                Вы вырываете отдельные фразы,
                И, как свора, всем скопом, все сразу,
                Нападаете, чтобы его голова…
                Слетела, на потеху вам!

Марат (поднимается, с неприкрытым ехидством).

                Я даже тронут…почти! Едва…
                Те, кто смеет призывать к ответу меня,
                Как сказал Дантон, надеясь, что моя голова,
                Будет срублена на потеху всем вам,
                Я – при свете этого дня,
                Буду честен и дам волю словам.

2 (врываясь). Довольно всех слов, ты тянешь анархии след! Ты тиран, ты диктатор, что оправдал все средства!

Робеспьер. Я протестую!

Марат. Не стоит! Я готов держать ответ.

                Гул. Кто-то вскакивает с выкриком. Кто-то кричит с места.

  1. Друзья, к милосердству! Это же…МАРАТ! Наш Марат, чья заслуга велика!
  2. Держи карман шире! В нем палачей рука!
  3. К ответу!

Дантон.

                Я протестую! Обвиненье Марату
                Не имеет опоры!

1.Гражданин Дантон, прочисти все свои взоры и обрати взгляд сюда!

                Трясет газетой.

Здесь сказано ясно, здесь сказано твердо и понять иначе это нельзя!

Дантон.

                И всё же, это вырвано! За каждый из вас, друзья,
                Есть то, что можно вспомнить в любой час.
                За каждым из вас!

  1. Хочешь сказать, за каждым из нас?!

Марат. Довольно! так мы ни к чему не придем!

                Выкрики из секции Жирондистов.

  1. Не бойся, Марат! Придём!
  2. И тебя к ответу приведем!

Сцена 1.9 «К ответу!»

                Трибунал. Примерно такой же античный зал, как зал Конвента, только чуть меньше, а от количества набившегося в него народа из числа обычных горожан и депутатов Конвента  кажется совсем уж крошечным. Присутствуют все выкрикивавшие: защитники и обвинители. Марат спокоен и собран – происходящее решительно не трогает его.

Трибунал (зачитывает из поданных ему листов). «И, призывающий в своих словах к роспуску собрания, которое, в его любом воззвании облито ложью, как место, где завелось предательское слово и измена, Жан-Поль Марат обвиняется в стремлении к анархии и развалу борьбы…» (откладывает лист). Вам есть, что сказать в оправдание вашей вины?

Марат. Только разве то сказать, что они забыли обвинить меня в том, что любят мне добавлять! Взгляни, Трибунал! Там разве не сказано, что я диктатор и тиран?

                Шепот по залу. Трибунал растерянно смотрит в листок. Марат доволен.

Марат.

                А теперь слово, которое вы так ждете!
                Сегодня вы услышите то, что, вернее всего,
                В этот час и не поймете,
                Но…я подожду – мне с того ничего!

Выкрик 1. Да что он себе позволяет!

Дантон. Кто там яд слова бросает?!

Выкрик 2. Говори, Марат! Мы ждем.

Выкрик 3. Где и чего мы там не поймем?!

Трибунал. К порядку! Не смейте забывать, где вы! Марат, что скажете, в оправдание вины?

Марат.

                Вины? Ах да! Вы – каждый из вас
                Знает прекрасно силу слова и фраз,
                Видит волшебное «к ответу!»
                И думает, что в этом есть сила?
                Нет, друзья! Рано праздновать победу,
                И рано думать за наступление мира!

Среди толпы пробивается один красивый, достаточно молодой человек – это Шарль Барбару.

Барбару. Марат, не заговаривай нам зубы, брось! И отвечай. Хватит твоего «погибель врозь» (передразнивает). Говори! Ну? Давай!

Марат.

                Кого я вижу? Шарль Барбару…
                Ну что же, знай и ты – что я приду,
                За тобой. Может быть не сам,
                Но ты внимай моим словам.
                Ты – первый изменник со своей стороны,
                И все друзья твои…

(Выдерживает паузу, кто-то тянет Барбару за рукав назад, но он в раздражении отдергивает руку).

                Будут казнены,
                За то, что творят…

Трибунал. К порядку, Марат!

Марат. Вы сами обвиняли в анархии меня, а теперь требуете «к порядку, Марат!». Так как же тут не потерять себя и не забыть свой взгляд?

Трибунал. Марат, прекратите! К Ответу! Ну?

Марат. Извольте… но запомни слова, Барбару!

                Барбару уводят назад, что-то ему шепча, уговаривая.

Сцена 1.10 «Скажи, трибунал!»

                Тот же зал. Те же лица.

Марат ( взглядом триумфатора обводит всех, словно не в суде находится, а просто вышел сказать речь).

Скажи мне, трибунал,
Как смеешь ты винить меня
В том, чего сам желал?

Или ты забыл, кто я?

Гул, шепоток, шелест. Трибунал оглядывается, в поисках поддержки, и в попытке уловить настроение. Дантон наклоняется к Робеспьеру и что-то быстро ему втолковывает, тот кивает, оба бросают взгляд на Барбару, стоящего среди своих соратников.

Я — не жалевший для блага
Сердца, души и всех чувств…
И это я — вдруг стал виноватым
И достигшим апогея безумств?!

Гул становится яростнее. Слышны выкрики поддержки:

-Так их, Марат!

-Мы с тобой, Друг Народа!

Марат (его голос звучит все яростнее, в нем легкая дрожь, которая придает новую  ноту гнева его речам).

Ты — забравшийся так трусливо,
К самым верхам…да, ты!
Я — голос народа и его сила,
Я — его дух и черты!

Выкрики, нарастающий гул. Чьи-то попытки аплодировать заглушаются. Робеспьер и Дантон приходят к какому-то соглашению. Барбару со своими сторонниками, несмотря на вроде бы численное превосходство, явно чувствует себя неуютно. Народ обращает на них гневный взор все чаще.

Обвиняя меня, ты обвиняешь народ,
А его винить — измена!
Революция — смерть, пена морская и бог,
И ее деяния — священны.

Марат бесчинствует. Он подходит к горожанам и никто, почему, не делает попытки остановить его, Трибунал безмолвствует. Марат наслаждается славой, которую оказывает ему толпа и почтением.

Скажи, ты, трибунал! —
Как смеешь винить
То. что ты сам желал,
И то, что тебе дозволяет судить?

Мы идем за народ,
А я — Друг его и опора!
Ну, трибунал? Вперед —
Суди! Я жду приговора!

Марат сочетает в себе обвинение самого Трибунала и речь, восхваляющую народ. Трибунал переглядывается в явном смятении. Барбару делает попытку вырваться и что-то сказать, но его удерживают.

Марат замечает, однако это, и по его ухмылке легко представить, что ему даже на руку был бы срыв Барбару, от которого удержали Шарля сторонники.

вы, не смеющие сказать,
То, что смею сказать я,
Как смеет обвинять
Того, кто отдал себя?

Скажи, трибунал!
Как смеешь ставить в вину
То, что сам развязал:
Измену и войну?

Испуганный шелест. Змеиный шелест. Толпа обращается в единое слово, сказанное Маратом. Марат поворачивается к своим обвинителям.

Скажи тот, кто посмеет,
Кто мне там позор предрекал?
Я уничтожу предательских змеев!
Ну, что ко мне, трибунал?!

                Замолкает, даже не скрывая своей победной улыбки, от которой его лицо не становится добрее или мягче. Поднимается сумятица.

Трибунал (тяжело и надрывно). Оправдан!

                В зале настоящее безумство. Народ взрывается аплодисментами и выкриками победы. Тотчас к Марату подходят несколько и подхватывают его на руки и выносят, как настоящего триумфатора из зала.

                На улице триумф обретает больший размах. Слышно ликование граждан. Кто-то укладывает на голову Марату венок из листьев.

Барбару (в бешенстве). Цезарь!

 

 

Сцена 1.11 «Нам теперь один итог»

                Барбару со своими сторонниками идут по улице, стараясь держаться в тени от народа, который теперь стал единым организмом из радости и поздравлений к Марату.

Сторонник 1.

                Вы знаете все, так, как знаю я,
                Что нам теперь один итог.
                Мы проиграли! Нам не выдержать и дня
                Марат к нам будет жесток.

Барбару.

                Я запрещаю. Запрещаю вам,
                Думать, что мы в поражении!
                Марат все тот же тиран,
                А у нас…скорее отступление.
                Очень скоро народ
                Нам все позиции вернет.

Сторонник 2.

                Без Марата они были бы слабы,
                Но теперь стали много сильнее.

Барбару.

                Если это вас пугает, то вы,
                Можете идти туда, где вам светлее!
                Каждый имеет взлет и падение,
                Это триумф, да, но он последний ему…

Сторонник 3:

                Знаешь, Барбару…
                Он ведь придет за тобой.
Барбару.

                Пока нет обвинений!
                И не за мной,
                А за всеми, кто против скажет ему!

Сторонник 4.

                Нам один итог, мы думали – победа!
                Мы призвали Марата к ответа,
                А он…а мы…лишь пепел на ветру.
                У нас теперь один итог!

Барбару.

                Оставьте! Довольно! Сколько можно?
                Наша борьба – это дело сложное,
                И да, метод войн жесток.
                Но тот, кто опускает руки, кто слаб,
                Тот по духу своему – раб.
                Тот по духу своему – унижен,
                Мы вернем к себе любовь улиц Парижа!
                Мы выучили этот урок,
                И станем идти по дороге другой,
                И вернем всё любой ценой!
                Ведь у нас теперь один итог…

Барбару сворачивает со своими сторонниками влево, где теряется в проулках, исчезая где-то в подворотнях. Ликующая толпа приносит Марата в Конвент.

Сцена 1.12 «Он вечен!»

                Жилище Марата. Симона сидит за вышивкой. Врывается Альбертина.

Альбертина (в страшном волнении). Симона, ты слышала весть?

Симона. Что такое?! Жан? Что с ним? Что?

Альбертина. Ха-ха! Он оправдан! И скоро будет здесь! Принесли на руках в Конвент его!

Симона. Хвала судьбе! Я так боялась за него…

Альбертина (бросается к ней, хватает ее за руку).

                Он вечен, Симона, пойми! Он вечен,
                Пока тяжесть смерти давит другому на плечи,
                Он вечен! Его слова, его памфлеты и имя его
                Не исчезнут! Не исчезнет ничего!
                Он вечен! Он смел, заявляя всю правду,
                Не боится ни черта ни бога, ведь знает,
                Что любые тени огненного ада
                Его славы не преломляют!

Симона (с тяжестью).

                Я знаю, что вечен он, знаю!
                Пусть я слов таких не называю,
                Но чувствую то же, что говоришь ты —
                Я знаю, что вечны его черты,
                Что мне так повезло, что я —
                Его тень…

Альбертина.

                И он любит тебя!
                Иначе – тебя бы не было здесь!
                Ах, Симона, если что-то вечное есть,
                То это – память в народе, память,
                Которую не сжечь и не оставить!
                И Марат уже увенчал в народе себя,
                Да сделал это виртуозно, сделал так,
                Что даже в зареве времени – его огня,
                Не исчезнут его слова и его шаг…

Симона.

                Он вечен, он вечен…я понимаю,
                Я только боюсь и люблю – такая,
                Вот я! Смешна и наивна, слаба…
                И, может быть, даже глупа,
                Но я видела чудовищный сон,
                В нем Марат, что кинжалом сражен…

Тихо плачет. Альбертина успокаивает ее.

Альбертина.

                Симона, Симона, пойми!
                Сон – это сон, слёзы утри!
                Страх порождает кошмарный сон,
                И если он во сне кинжалом сражен,
                Это значит, что боишься ты,
                И следует: любовь сильнее черты…
                Симона, не плачь, слёзы не лей,
                Марат оставит след в умах людей.
                И пока мрамор смерти давит другому на плечи,
                Марат будет вечен…

                Альбертина обнимает Симону. Слышны шаги, мгновением позже открывается дверь. На пороге Марат. Нельзя сказать, что он пережил триумф – он обычен, быстр, напорист…Альбертина и Симона поднимаются ему навстречу.

Альбертина. Мы слышали, что было! Мой брат…

Симона. Мой муж…я боялась, что ты не придешь назад.

Марат. Да, было славно, но, я прошу оставить меня. мне нужно работать. Работать над завтрашним днем.

Альбертина (быстро переглянувшись с Симоной). А…что завтра? что будет?

Марат. Будут сожжены праведным огнем все, кто не бесполезно судит!

                Удаляется в кабинет, закрывает за собой двери. Симона и Альбертина провожают его взглядами.

Сцена 1.13 «Когда отрезан всякий путь к отступленью»

Конвент. На трибуне Робеспьер. Марат сидит в ехидном спокойствии. Дантон с мрачным торжеством. Барбару и его сторонники бледны, и стараются не смотреть друг на друга.

Робеспьер.  Я требую, чтобы все, кто присоединился к нашим врагам, к врагам нашей свободы, и все, кто согласился с преступными постановлениями, были переданы суду…если они откажутся подчиняться, то пусть они будут поставлены вне закона.

                Гул одобрения. Яростный, подхваченный многими голосами.

Сторонник 1, (к Барбару тихо).

Нет, как они посмели!
Они отрезают всякий путь
                К отступлению.

Барбару.

                Петион, они проклятые змеи,
                Что жалят в сердце, в грудь,
                И придумывают преступления…

Робеспьер. Никогда еще преступление не было установлено такими многочисленными дoказательствами; никoгда преступление не мoглo иметь стoль oпасных пoследствий; никoгда наш дoлг не был так яснo намечен. Мы дoлжны мечoм закoна пoкарать этих чудoвищ.

Сторонник 2 (также тихо к остальным).

                Это не поражение, но что-то рядом,
                Взгляните…сколько осуждения в их взглядах,
                А ведь еще недавно, еще вчера…

Чей-то выкрик 1. Правильно! Давно их всех гнать пора!

                Речь Робеспьера провожают аплодисментами. На трибуну поднимается следующий.

Сторонник 3.

                И этот здесь! Ну, что начнет…
                Демулен, чтоб его. Проклятый черт!

Демулен (оглядывая залу с трибуны). Я призываю выступить всех, как одного против врага, что засел в сердце нашей Революции…

Барбару. Ложь!

Демулен. Враг, много опасный, чем король. Враг, много опасный, чем голод – это наш враг, враг, которого мы позволили взрастить…

Петион (опять же, к Барбару).

                Еще не кончено. Да, кажется сейчас,
                Что всякий путь к отступлению
                Отрезан для нас,
                Но это не так.
                Не за нами преступления,
                Чтоб к гильотине вести шаг.
                Да, сейчас мы отступаем,
                Но история коварна…
                И мы наверняка не знаем,
                Что будет ей надо!

Демулен. Иными словами, граждане! Пока вас не поставили вне закона, убирайтесь из Парижа!

                Издевательский хохот одобрения, аплодисменты. Демулен спускается с трибуны, Дантон хлопает его по плечу. Марат поднимается на трибуну.

Барбару.

                Я не верю, что всё именно так.
                Я все делал на благо, как верил…
                Где же мой неверный шаг?
                Где же верные двери?

Марат. Высшая точка измены – губить защитников, друзей народа…

Петион (шепотом).

                Завтра тебе все покажется иначе,
                Мы не из тех, кто ищет упоение в плаче,
                Мы будем сражаться и биться,
                не умея сдаться и остановиться.
                И пусть сейчас всё выглядит будто
                Каждый путь отрезан к отступленью,
                Мы знаем…мы знаем – будет трудно,
                Но мы вернемся, за нами нет преступлений!

Марат. И я обличаю врагов Революции!

                Указывает на кучку сторонников Барбару. Все головы в конвенте, как по команде, обращаются на них…

Сцена 1.14 «Отступление»

                Дом Марата. Кабинет. Марат за столом, внимательно разглядывает бумаги. Перед ним человек, читающий с листа.

Гость. 31 жирондист передан суду, Бузо и Горсас сбежали в Эр, Петион и Барбару – в Кан, Рабо – в Ним, Ребекки осел в Марселе.

Марат. А Бирото?

Гость. В Лионе…разбежались, как крысы!

Марат. Мы поставим их вне закона. Своим бегством они просто сами подводят себя. Спасибо, мой друг! Ступай.

                Гость коротко кивает и удаляется.

Марат.

                Всякий путь вам отрезан и куда
                Вы пытаетесь скрыться – не знаю.
                Но нам не надо так много труда,
                чтобы выцепить всех! я взываю
                К вашей добродетели и любви народа,
                Если вам была когда-то мила свобода,
                Сдавайтесь, не заставляйте нас бегать за вами —
                Вы все равно умрете врагами,
                Так хотя бы не терзайте страну…
                Я ведь всё равно дойду!

Конец первого действия.

Действие второе.

Сцена 2.1 «Его болезнь»

                Жилище Марата. Сам Марат в горячке, в помутнении, мечется по постели. Симона и Альбертина пытаются его удержать. Обе в панике и в безумной тревоге, не знают, что и делать. Симона прикладывает ко лбу Марата прохладные влажные ткани, но это не помогает.

Альбертина.

                Клянусь, что тот, кто велик,
                Имеет мучений лик…
                Болезнь его, перейди ко мне —
                Я лишь никто!

Симона.

                Он словно в огне!
                Боже, у него горячка. Знала я,
                Что эта болезнь его сильна…
Марат (мечется, сходит с ума от зуда, хриплым, обрывающимся голосом).

                Ко мне, подруга моя!

                Симона склоняется.

Симона.

                Любовь моя! Я здесь…всегда,
                Боже, что сделать мне,
                Чтобы исцелить тебя?
                Я бы всё отдала. Что имею…
                Исцеленье твое! Большего просить не смею!

Альбертина.

                Хватит, я до врача! Скоро буду…

Марат (цепляясь за Симону).

                Стой, сестра!

Альбертина останавливается.

                Стой…не надо.
                Минуту.
                Мне еще умирать не пора.
                Я врач сам – я знаю.
                не смей…

Альбертина разворачивается и возвращается в комнату.

Симона.

                Как облегчить боль твою?
                Как ее с тобой мне разделить, как?
                Если бы я лишь могла…молю,
                Отдай же мне всю боль и мрак!
                Я все выдержу, лучше я,
                Чем ты – ты Друг Народа,
                А я – лишь тень твоя…
                Что имеет свободу
                Только любя.

Марат (стискивает ее пальцы своей рукой, со стоном валится на подушки).

Вы…обе…прочь!
                Прочь, я сказал!
Альбертина и Симона отшатываются от его дрожащего болью и властью голоса.

                Прочь! Ну? Живо!
                В голове как тысяча зеркал…

Альбертина и Симона удаляются прочь, Марат тянется рукою под подушку, извлекает оттуда флакончик, который, морщась, выпивает и обессиленно валится в постель.

Сцена 2.2 «Они прибыли в Кан!»

                Кан. Жирондисты, уцелевшие от Парижа, устраиваются в доме. Среди них Петион и Барбару. за ними наблюдают жители, которые, кажется, испытывают к ним искреннее сочувствие. Они помогают им обустроиться, размещают. Среди жителей выделяется угловатая, молодая девица (Шарлотта Корде), которая с ужасом смотрит на приехавших сюда…

Житель 1.

                Они прибыли в Кан, чтобы силы собрать,
                Чтобы бой достойный тиранам дать!
Житель 2.

                Да, на них, как говорят,
                Взъелся сам Марат…

Шарлота Корде (среди местных жителей, встрепенувшись).

                Марат? Вы говорите о том Марате, который губит
                Само имя священной Свободы? О нём?

Житель 3.

                Шарлотта! Тот, кто так говорит и судит,
                Исчезнуть может следующим днем!

Шарлотта замолкает, но видно, что она о чем-то размышляет. Взгляд ее как пылает от несдерживаемого гнева.

Житель 4.

                Они прибыли в Кан,
                Они прибыли к нам,
                И мы приют им…дадим.

Житель 5.

                Да чего уж…конечно. Пусть!
                А там поживем, поглядим.
                Эх, какая же все-таки грусть!

Жирондист 1 (разбирая какие-то вещи, скудные пожитки).

Эх, братья, а помните вы,
Как весело начинали мы?
                Какие песни пели?

Жирондист 2 (ехидно)

                Ага, как хлеб вместе ели,
                И пили вино…

Грустнеет.

                Но теперь-то уж что?
                Всё прошло.
                Мы прибыли в Кан,
                Беглецы, жалкие крысы с корабля,
                И нас принимает щедрая земля,
                Но чудится мне, что это капкан…

Среди жирондистов появляется особенно яркий, какой-то неунывающий, преисполненный улыбки человек – это Шарль Барбару. Он мимоходом подмигивает какой-то девице, взглядом оценивает другую.

Барбару.

                Эй, да полно вам ныть!
                Все уже готовы страдать!
                Мы в борьбе, пока можем жить,
                А это не поражение, это…

Обращается к соратнику.
                Петион, как сказать?

Петион.

                Наша стратегия для победы?
                Сначала уйти, силы собрать,
                А потом ударить и все вернуть.

Барбару.

                Да…вот так, лучше сказать
                 Я не мог! Вот это, братья, наш путь!
                А ну – собрались! Кан – не конец света!
                Ну давайте, давайте живее…
                Есть еще шанс на победу,
                Мы же живы! А дело наше их вернее!

Подталкивает всех в спину, подшучивает, подмигивает, веселится.

Шарлотта (наблюдая за ним, почти про себя)

                Они прибыли в Кан,
                Они прибыли к нам,
                Защиты искать…вот так, значит,
                Свобода заходится плачем,
                Если есть тот, кто гонит чужое слово
                От себя, боясь утратить славу.
                Это значит – новые оковы,
                Это значит – новая отрава…
                От которой они бежали к нам,
                От которой они прибыли в Кан!

Сцена 2.3

Жирондисты оседают в каком-то доме. Вокруг этого дома крутятся местные обитатели, как бы случайно, периодически заглядывая в окна. иногда кто-то из жирондистов выходит к жителям, передает им какую-то записку или отгоняет особенно назойливых. Шарлотта Корде среди местных жителей, держится в стороне ото всех. ее душит гнев.

Шарлотта.

                Кто смеет поступать так,
                Называя себя выше всех?
                Кто смеет это?
                Я проклинаю тебя, Марат!
                За изгнание и свержение тех,
                Кто мог дать свободу, победу!

Замолкает, когда мимо проходят две девушки, пересмеиваясь и поглядывая в окна дома, ставшего прибежищем для беглецов.

Шарлотта (встряхнув головою, прогоняя мысли).

                Чья вина в том, что столько людей
                Из числа патриотов, бегут?
                Чья вина?

Застывает.

                Виновник есть…
замечает на себе любопытный взгляд, выдавливает улыбку и продолжает прогулку.

                Он живет средь шпионских сетей,
                И его слова жалят и жгут,
                Ему неведома  честь!

Останавливается, пристально вглядываясь в окна убежища жирондистов.

                Может быть, они не те,
                Кто сдержат нации путь,
                Может быть их позиция смешан,
                Но ты, Марат! – подверг их клевете,
                И уронил всей правды суть,
                И в это твоя вина!

Прогуливается опять взад-вперед. Незамеченная другими, она лихорадочно бродит.

                Чья вина… как мне молчать,
                Когда всё обрушено тобой,
                Виновником и палачом?

Лицо ее озаряется пришедшей мыслью, она украдкой бросает взгляд на окна, на одном из них колышется завеса.

                Я знаю, как мне поступать,
                Знаю, что станет моей ценой,
                Но я готова стать ключом,
                Чтобы обрушить всю силу гнева
                Против виновных, чей ход известен…

Ее руки не находят покоя, она то сплетает, то разъединяет пальцы.

                Вызов грешному бросает дева!
                Дух мой пьян от жажды мести!
                Бойся своих дней,
                Я иду и скоро раскрою твой ад —
                Ты…обитатель теней…

Сжимает ладони в кулаки до побеления костяшек пальцев.

                Будь же ты проклят, Марат!

                Шарлотта решительно, не обращая внимания на удивленные взгляды и шепот, бросается к убежищу жирондистов. Она что-то тихо говорит, когда дверь открывается и исчезает внутри.

Сцена 2.4 «Кто ты?»

                Комната, отведенная Барбару. В ней уже есть след от нового владельца – несколько пустых и полупустых бутылок из-под вина, разложенные в неаккуратности бумаги.

                Сам Барбару с интересом, как исследователь, которому попалась редкая бабочка; и с горечью, как коллекционер, который не может поместить бабочку в коллекцию, потому что она осталась где-то там, в прежнем мире, в Париже, разглядывает стоящую перед ним мраморным изваянием Шарлотту.

Шарль Барбару. И кто же ты? Почему со мной искала встречи?

Шарлотта Корде (спокойно и твердо).  Я — Мари Анна Шарлотта Корде д`Армон…можно просто – Шарлотта. Мой путь не был вами замечен. И он не задел кого-то…

Барбару. И это не объясняет, зачем ты здесь! И кто ты есть…

Шарлотта. Понимаете, какое дело, если бы могла, то я бы вас беспокоить не смела. Моя подруга по монастырским годам утратила пенсию и я была бы благодарна вам…

Барбару (со сдерживаемой досадой). Так, я, к сожалению, сейчас не могу…

Шарлотта. Нет! Я не о том прошу! Я поеду сама, мой паспорт готов, только вот – рекомендацию бы в письме, вот и все, что нужно мне!

Барбару (не сдержав смешка). О, милостивые боги! ну куда тебе, на наши-то дороги?! А, впрочем… да. Знаю, кто тебе может помочь!

                Отходит к столу, с трудом находит чистый лист, наспех пишет что-то, оставляет несколько клякс.

Шарлотта. Благодарю вас. Я отправлюсь сейчас же, не ожидая ночь! и…раз уж такое дело, простите, что я так осмелела, я могу вашим друзьям в Париже что-то передать.

                Барбару от неожиданности даже не удерживает перо, оборачивается к ней.

Барбару. Я не знаю, что ты хотела сказать, но явно не то, что произнесла. Ты хоть сама-то себя поняла?

Шарлотта (с горячностью, переходя на шепот). Вы можете мне доверять! Я могу вашим друзьям передать. Я предана, я честна. К тому же, кому же вам доверять? Вряд ли у вас много связей с Парижем!

Барбару. Мне кажется, я что-то другое слышу…(размышляет). Я ценю, но это риск, да! —  что, знаешь ли, разбивает девичьи мечты!

Шарлотта (с холодной и неприятной усмешкой). Я понимаю, пусть ведет меня судьба!

Барбару (с игривой веселостью). Ах, Шарлотта, кто же ты?!

Барбару (откладывая письмо, приближается к Шарлотте и обходит ее несколько раз, разглядывая как диковинку).

Ты- смела и отважна,
твой взор полон огня.
И глуп тот, кто скажет,
Что простая судьба ждет тебя.

Останавливается напротив,  разглядывает ее лицо. Она сначала встречает его взгляд, затем, не выдержав, опускает глаза.

Кто же ты? Что в тебе есть,
Что я не могу прочесть?
Я чувствую: ты выбрала путь,
С которого не смеешь свернуть.
Все мысли твои таятся,
Хоть так юны и чисты…
Знаю: ты не можешь остаться,
Шарлотта, кто ты?

Обходит снова, останавливается за ее спиной, отходит чуть в сторону.

Ты из иного мира,
Облаченная в доспех,
В тебе говорит сила,
В тебе доблесть и грех.

Запаковывает лист в конверт, не сводя с нее взгляда.

Ты – пришедшая, как тайна,
На челе терновый венец,
Ты сплетена неслучайно,
Твоя мысль – путь в один конец.

Шарлотта не оборачивается, скрещивает руки на груди. Барбару испытующе смотрит на нее, ожидая, видимо, другой реакции.

Но ты это знала…я прав?
Кто же ты? Что в тебе есть,
Что я не могу прочесть,
Даже весь разум собрав!
И мысли твои таятся,
Хоть юны и чисты.

С легкой горечью.

Не успели к знакомству —
Уже расставаться,

Отдает ей ее письмо.

Шарлотта, кто же ты?!

Сцена 2.5 «Вверяю тебе»

                Барбару отходит к своему столу, перебирает листы, бережно поглаживает их, по корешкам брошюр проводит пальцем, выбирая, что именно передать. Наскоро собирает пакет, запечатывает, пишет адрес.

Барбару.

                Шарлотта, вверяю тебе
                Эти письма…в них – мы!
                Мои братья, пойми!
                Не знаю, что в следующем дне,
                И что тревожит твои черты,
                Но эти адреса береги!

Протягивает ей пакет. Шарлотта поспешно берет его, пробегает глазами адрес, кивает, хочет уйти, но Барбару легко останавливает ее, перехватывая за руку.

                Не знаю, что ждет тебя,
                Что за участь и что за предлог,
                Напиши мне пару строк,
                Может, ты найдешь себя…

Шарлотта кивает, высвобождая руку из его хватки.

                Я знаю, что слова твои —
                Ложь и только есть что-то
                За ними, что много сильней!

Шарлотта отводит взгляд, затем, не выдержав его испытующего взгляда, вовсе отворачивается.

                Полагаю, что дело в любви?
                Ты едешь туда для кого-то!
                Ну что ж…до новых дней!

Шутливо откланивается. Затем серьезнеет мгновенно.

                Я вверяю тебе письма и строки,
                Я вверяю тебе имена друзей…
                Пусть берегут тебя дороги
                От вражеских теней!

Шарлотта прижимает пакет к сердцу, показывая, что все понимает, понимает серьезность бумаг, отданных ей.

                На нас охота —
                Раздумать не стыд! Решай,
                Если сомнения есть, если есть что-то…

Барбару видит, что Шарлотта только плотнее прижимает к себе драгоценный пакет и понимает, что бесполезно ее разубеждать.

                Ладно…ступай!

Шарлотта пятится к дверям.

                Я надежду на Париж вверяю,
                И что завтра будет – я не знаю.
                Но времени нет – решай!
                А если решила –

ступай!

Резко машет Шарлотте, та мгновенно скрывается из его комнаты, слышно, как она быстро сбегает по лестнице. Барбару оглядывает комнату, затем наливает себе вина, но не касается его, а просто разглядывает бокал.

Сцена 2.6 «Прошу, вручи мне его боль»

                Дом Марата. Комната, наполненная сыростью, теневым серым светом, пропитанная болезненностью. В комнате – ванна. В ванне – Марат. Через ванну перекинута доска, на которой он пишет. Тут же принимает посетителей. Люди проходят к нему, шепчутся, выходят, крадутся. Симона и Альбертина сидят напротив комнаты, так, чтобы не слышать разговоров в ней, но если что подойти к Марату.

Альбертина. По крайней мере, ванная ему хоть как-то помогает, и приступы боли снимает. Если бы он еще только мог отдохнуть!

Симона (сама посеревшая и болезненная на вид, выцветшая). Я слушаю ночью, как он дышит, и боюсь уснуть, вдруг ему будет плохо, а я…не услышу?

                Альбертина обнимает ее.

Альбертина. Франция многим тебе должна, поверь! Если бы не ты, не твои средства…ох, не билось бы сердце его памфлетов, его газет. Нет, Симона, не отрицай же, нет! Само небо послало тебя моему брату. Это его благо. Догадываюсь, что он бывает груб, но…пойми, что не все идет так, как надо, и не чини над ним суд…

Симона. Что ты! Что ты! Милая моя! Это он спасает и бережет меня. я люблю его каждый день, пусть я всего лишь тень…

                Мимо них проходит Робеспьер, коротко кивает обеим, но более не уделяет внимания. Альбертина едва заметно передразнивает Робеспьера, Симона с трудом удерживается от смешка, ограничивается улыбкой.

Марат (голосом, в котором все больше дрожи). Сестра? Симона?

Альбертина. Симона, сиди, не спорь! Теперь мой черед! Я всегда помочь готова. Он мой брат.

Симона (тяжело опускаясь на прежнее место). Бедный мой Жан-Поль Марат…

Симона (роняя голову на руки).

                Небо, если ты слышишь меня,
                Слабую тень, чья ничтожна роль,
                Прошу…за Францию, не за себя! —
                Прошу, вручи мне его боль.

С видимым усилием поднимает голову от рук, поправляет платье, пытаясь вернуть себе прежний вид.

                Клянусь, что вынесу это,
                Я лишь тень – одно ничего!
                А он…

Оглядывается на комнату Марата.

                Ведет войну до победы!
                Прошу, вручи мне боль его.
Входят новые посетители. Симона велит жестом ожидать приема, явно неприязненно оглядывая гостя.

                А к нему все идут и идут,
                А я слов не имею и не дышу,
                Они все сердце его жгут!
                Вручи мне боль его, прошу!

Из-за дверей появляется Альбертина. Она бледна, ее руки дрожат. Она подходит к столу, мгновенно наливает себе воды и залпом выпивает его. только после этого переводит дух. За дверью слышен стон Марата. Симона пытается рвануться туда, но Альбертина удерживает ее. Посетитель нервно озирается на женщин, те не реагируют на него.

Симона и Альбертина (поддерживая друг друга, сдерживая слезы).

                Пусть лучше я, не он…а я!
                Ведь моя так мелка роль.
                Он всем нужен, так бери меня,
                Прошу, вручи мне его боль!

Марат (тяжелым, но явно собранным голосом). Заходи, Лоран! Я жду!

                Гость, поглядывая на женщин, с опаской заходит в комнату. Симона, зажимая рот ладонью, задыхаясь от рвущегося рыдания, сгибается пополам.

Симона. Я не могу…

                Альбертина обхватывает ее, крепко обнимает и гладит по спине, пытаясь успокоить.

Сцена 2.7 «Бегите»

                Париж. Убежище жирондистов, друзей Барбару. Несколько человек. Перед ними Шарлотта Корде, с листами, раздает, кому и что. речь Шарлотты сбивчивая, быстрая. Жирондисты, слушая это, переглядываются, не понимая явно, почему у этой сумасшедшей на вид девицы письма Барбару.

Шарлотта (ее глаза блестят, как в лихорадке).

                Бегите отсюда, скорей!
                Прочь из Парижа!
                Они погубят вас…
                Им плевать на души людей,
                Они найдут и услышат,
                И вывернут каждую из фраз.

1 (со сдержанным тактом).

                О чём вы, Корде?
                Говорите – бежать!
                Ха, а спасение где?
                Спасения не отыскать!

2 (с насмешкой, в которой больше отрицания происходящего).

                К тому же, дитя,
                Вы молоды и не знаете битв!
                Вы думаете, что здесь, средь дня,
                Кто-то будет убит?
                Не смешите!

Шарлотта (заламывая руки).

                Ну бегите же, бегите!
                Бегите, я вас прошу!

3 (с сочувствием).

А я вам вот что скажу —
Письма у нас, благодарю!

Указывает на дверь.

Шарлотта (с надрывом).

                Послушайте, что я говорю!
                Бегите отсюда, бегите!
                Сегодня же! В Кан!

4 (устало).

                Снова – здорово!
                Вы не смешите,
                Каждый за себя решает сам!

Шарлотта.

                Бегите, бегите!
                Сегодня, решайте!

1,2,3,4 (раздраженно, наступая на нее так, что она отступает к дверям).

                Не смешите!
                Ступайте!

Шарлотта оглядывает всех с гневом, затем опрометью бросается прочь.

Сцен 2.8 «Любой войне нужна священная жертва!

                Дом Марата. Его комната. Ванная. Сам он в болезненном, но лихорадочном состоянии. Мечется по комнате, в смешанном приступе мысли и боли.

Марат.

                История складывает свой коварный узор,
                И только тот, кто умеет читать меж строк,
                И видеть дальше, чем людской взор,
                Однажды перейдет порог…

Останавливается посреди комнаты, разводит руками, как будто бы перед ним какая-то завеса, затем снова начинает метаться, встряхнувшись.

                Любой войне священная жертва нужна,
                В этом суть и в этом главный урок!
                Кто-то уйдет, чтоб победа пришла,
                Это тот, кто умеет читать меж строк…

Неожиданно смеется. Смех его лающий, хриплый, дрожащий.

                Тот, кто видит больше, чем речёт,
                Кто народом любим и знаком ему,
                Тот роль священной жертвы обретет,
                Тот находит в этой славе рано тьму!

За дверью видна тень – женская. Она некоторое время виднеется на пороге, затем прижимается к стене, так, как будто бы человек, стоящий за дверью, не желает быть угаданным. Марат видит. Усмехается.

                Мы на войне, кто скажет, что нет?
                Мы на войне, а это одно значит,
                Что кто-то, любимый народу, оставит свет,
                И смерть та возвысится в плаче!

Во входную дверь раздается громкий стук. Испуганная тень у дверей Марата бросается к входу, явно выдавая себя. Марат смеется опять. Его движения лихорадочные и рваные. И сам он соткан из этой рваности и безумства.

                И это лишь это одно
                Позволит вершить суд над врагом…
                Без жертвы с врагом нелегко,
                Нужно убить того, кто любим и знаком.

Заходится в кашле. От кашля складывается пополам и цепляется за край ванны. С трудом удерживается на ногах, тяжело переводит дух.

                Любой войне нужна священная жертва,
                Недаром история плетет узор свой.
                И за смерть коварную эту
                Враг заплатит кровавой ценой!

Поднимается от ванны и падает в кресло, выпивает какой-то темный раствор. Его руки дрожат. По телу проходит судорога…

                Любой войне нужна священная жертва,
                Жертва любимая, пусть смерть кипит!
                За эту смерть над врагом победа,
                Любым методом – народ простит!

Его дыхание прерывисто. Он обхватывает голову руками, закусывает тонкие губы в кривой усмешке, чтобы сдержать болезненный стон.

                Любой войне священная жертва нужна,
                Смерть – это жестокое средство, но! —
                Когда ожидает спасенья страна,
                Всё можно…

Овладевает собою, стискивает руки, криво усмехается вновь. шепотом.

                Вопрос лишь: кто?

В дверь раздается робкий стук. Марат поднимает голову.

 

Сцена 2.9 «Воззвание»

                Шарлота Корде пишет письмо. Ее рука тверда, но голос дрожит, дрожь та имеет скорее лихорадочное свойство, исходящее от возбуждения.

Шарлотта (проговаривает отдельные слова из своих записей, предложения, обороты).

                Объединяйтесь…против всех,
                Кто изгоняет наше право на свободу.
                Марат вне закона! Его смех —
                Это пытка над народом!
                То, что я свершаю, клянусь!
                Я совершаю одна, без поручения,
                И смерти за это я не боюсь —
                Смерть это совсем не мучение!

Перечитывает, внимательно проглядывает, закусывая кончик пера. Подчеркивает  в письме «Совершаю одна».

                Граждане, восставайте против тирана,
                Его слова и жесты – вот наша рана,
                Моя голова, что ляжет во имя борьбы,
                Станет символом этой войны!

Глаза Шарлотты блестят.

                Клянусь, клянусь всем, что имею,
                Никто! Никто не знал планов моих!
                Никто не знал! Я одна. Одна против змеев,
                Что душат граждан своих!

Некоторое время в размышлении, затем хватается с лихорадкой за письмо.

                Объединяйтесь! Мое имя… да. Вот так!
                Я сегодня делаю первый шаг —
                Это пример.
                Сегодня сгинет Марат – лицемер,
                Предатель и враг…
                Да, я делаю этот шаг!
                Мне никто не велел…Нет!
                Он сам перед народом понесет ответ!

Шум за окном заставляет ее вздрогнуть, выныривая из своих мыслей. Обернувшись, никого не увидев, Шарлотта пишет еще быстрее. Теперь ее руки дрожат, она пишет неаккуратно.

                Время уходит. Я тороплюсь,
                Я сегодня иду к самой смерти,
                Но это бессмертие! Я не боюсь,
                Ведь оставляю слово вам: «верьте,
                Граждане, тиранов не будет над нами,
                Вот вам девушка – пример. Вот символ вам,
                Она отомстила! Она убила своими руками,
                И ушла к бесконечным снам!
                Пусть судят меня – пусть, пусть! Я взываю
                Не к милосердию, а к вам, мои друзья!
                Я сегодня зверя, а не человека убиваю,
                И призываю – терпеть их нельзя!
                И главное, помните: я иду на это для людей,
                Не из-за слово чьего-то!
                А за свободу родителей наших и наших детей,
                Навеки бессмертная —
                Ваша Шарлотта!

С удовлетворением выдыхает, складывает письмо на четыре части, кладет его под корсаж платья, затем, глядя в потускневшее и неровное зеркало, оправляет свою прическу, свой наряд и, бросив последний взгляд на комнату, на стол, выходит вон.

Сцена 2.10 «На пороге»

                На пороге дома Марата. Шарлотта уговаривает Симону впустить ее и устроить аудиенцию с Жан-Полем. Симона отказывает, говоря, что он болен и принимает только тех, кто с важной новостью.

Шарлотта.

                Прошу вас! Впустите меня,
                У меня важное дело!
                Иначе бы я не посмела,
                Явиться вот так…среди дня!

Симона (жестко, но жесткость та идет от усталости и переживаний).

                Девушка, прекратите кричать,
                Он болен, понимаете, вы?!
                И я откровенно могу сказать,
                Что вы тут совсем не нужны!
                Подите!
Пытается закрыть дверь, но Шарлотта перекрывает эту возможность рукою.

Шарлотта.

                Милая! Я умоляю вас,
                Лишь на минуту! На одну…

Симона.

                Нет! Не сегодня, не сейчас,
                Идите! Я не могу.

Закрывает все-таки дверь. Шарлотта несколько раз обходит вокруг дома, заглядывает в окна, но безуспешна ее попытка что-то в них разглядеть. Пошатавшись по улице, стучится вновь.

Симона.

                Вы? Опять?!
                Я все сказала,
                Что могла сказать!
Шарлотта.

                Пожалуйста! Я так устала,
                Я…понимаете, мне нужно! К нему!

Симона.

                Он болен, дурёха!
                Ему очень больно и плохо,
                Я не могу, нет, я не могу!

Пытается закрыть дверь еще в большей решительности и раздражительности, чем прежде. Шарлотта поддается в отчаяние и срывается на крик внутрь дома.

Шарлотта.

                Я пришла не просить за кого-то,
                Я знаю, где мятежная Жиронда!

Симона застывает на пороге.

Сцена 2.11 «Ванна Марата»

                Ванна Марата. Он сидит в ней, вид его ужасен и пугает. Его язвенное  тело сводит судорогами. Поперек – доска, с чернильницей и бумагами, но ему плохо, голова раскалывается, и он сидит, запрокинув голову. На улице слышен шум и препирательства Симоны с какой-то посетительницей, Марат не вслушивается, ему очень плохо и больно. Его голова подвязана мокрым платком.

Шарлотта (в отчаянии).

                Я пришла просить не за кого-то,
                Я знаю, где мятежная Жиронда!

Марат встряхивается мгновенно. Он поднимает голову, обращает ее к окну. Слышит безмолвие и, немного раздумав, пока Симона колеблется, кричит.

Марат.

                Симона, милый мой друг, пусть заходит она,
                И расскажет, зачем пришла!

Симона, услышав это из глубины дома, с сомнением и неприязнью оглядывает Шарлотту, которая мнется в возбуждении.

Симона (К Марату).

                Да ты бы видел ее! Что она может сказать?!

Марат.

Симона, впусти!
Я люблю всё знать!

Симона с неохотой отступает в сторону, позволяя Шарлотте пройти. Шарлотта проходит, стараясь не задеть ее.

Симона демонстративно вежливо и мрачно ведет ее к ванне, открывает ей двери и, после знака Марата, удаляется.

                Шарлотта оказывается лицом к лицу с тем человеком, которого считает главным врагом свободы. Она закусывает в волнении губы, Марат же, оглядев ее, откидывает голову чуть назад – боль, очевидно, снова настигает его.

Сцена 2.12 «A moi, ma chère amie!»

                Ванна. Марат, мучимый болью. Шарлотта, мнется в волнении и возбуждении одновременно.

Марат (едва заметно морщась от света). Итак, кто ты? Живешь где?

Шарлотта (дрожащим голосом). Шар…Шарлотта Корде. Я пришла сказать вам…

Марат. Ну? Я слушаю тебя. Зачем пришла?

Шарлотта. Узнав…понимаете, я живу в городе Кан.

Марат (подрываясь в бешенстве). Кан! Конечно! Конечно! Вот, какая сторона их посмела принять…ты об этом пришла сказать?

Шарлотта (нервно облизывает пересыхающие и окровавленные губы). Да. Об этом, об этом!

Марат (усмехается). Вот, значит, как… вот тебе и все ответы! Ха! (замечает ее присутствие). Спасибо за это свидетельство, друг мой! ты хорошо послужила стране! Значит, Кан! Ну что ж…пора кому-то на покой, пора сгинуть им в молве…

Шарлотта Корде. Что же будет с ними? Что станет? Что?

Марат (с язвительно-снисходительной усмешкой).

                А как ты думаешь сама?
                Они обратятся в пепел, в ничто,
                В врагов, которых проклянет страна!
                Да, да! Вот что будет!

Шарлотта, не отрывая от его лихорадочного метания взгляда осторожно, не привлекая к себе внимания лишним движением, достает из-за пояса одной рукой нож.

                Их история в пепел! Она их забудет,
                И исчезнут они в своей же крови…

Замечает краем глаза движением, но не успевает среагировать, Шарлотта Корде решительным взмахом ударяет ножом Марата в грудь. Тот странно и хрипло выдыхает, в его горле булькающие, ужасные звуки. Шарлотта с глазами, полными собственного ужаса и облегчения, вытаскивает нож из его груди и бьет второй раз.

                Нож падает к ее ногам. Она отступает, не замечая, что ее руки в крови тоже. Марат хватается почему-то за горло, потом смотрит на Шарлотту – в его глазах осознание, пальцами он пытается поймать что-то в воздухе, хрипит, его тело сводит судорогами.

Марат (на последнем издыхании, хрипе, тянется скрюченными пальцами к дверям).

                 A moi, ma chère amie!

Марат заваливается на бок ванны. Шарлотта отступает в дальний угол комнаты. Дверь распахивается – на пороге Симона и Альбертина.

                Симона с душераздирающим криком бросается к Марату. Она пачкается в его крови, целует его в мертвые губы, и не может выпустить из объятий.

                Альбертина визжит. Какие-то люди вламываются в комнату. Шарлотта предпринимает неудачную попытку к бегству, но кто-то из мужчин, без всяких церемоний, хватает ее и оглушает. Шарлотта падает на пол.

                Между тем, в глазах Симоны Эврар выцветает мир. Она не может поверить в то, что ее любимый человек мертв. Альбертина заходится в рыданиях, прибывающие и прибывающие люди действуют по-разному, кто-то убегает из комнаты, кто-то пытается утешить, кто-то всхлипывает, стонет, шепчет…

                Абсолютная смута, порожденная смертью САМОГО Марата.

Сцена 2.13 «Одежда смерти»

Ревущая зала суда (та самая, где Марат отвечал перед трибуналом). Выкрики, проклятия, оскорбления, рыдания – бесконечность звуков, воззваний, предложений о мучительной и жестокой смерти к «дрянной девчонке!»

                Шарлотта Корде предстает перед судом. Она имеет немного помотанный и изломанный вид, но держится с достоинством, без трусости и слез. Кажется даже, что она равнодушна к происходящему, что, свершив свое деяние, она ждет уже смерти, поскольку сделала все, что хотела сделать за свою жизнь и больше не видит ни в чем смысла.

Трибунал. Я повторяю ещё раз! Кто и с помощью каких фраз внушил вам ненависть к убитому Марату? Кто? Кому это было надо? Назовите тех людей!

Шарлотта. Никто. Мне хватило ненависти своей.

                Яростный гул, крик:

-Повесить ее!

-Утопить!

-Четвертуем! Будем резать по кусочку!

                Кто-то бросает в Шарлотту гнилым яблоком, попадает в спину, но она только слегка дергает плечом от боли и даже не выражает крика.

Трибунал. На вашем теле было найдено письмо. Скажите, узнаете его?

                Показывает ей ее же письмо.

Шарлотта. Моё.

Трибунал. Здесь сказано, что вы обличаете Марата, как тирана, как…

                Гневный ропот.

Трибунал (повышая голос). Он как рваная рана – это ваши слова?

Шарлотта. Да.

Выкрик 1. Убить ее мало! давайте ее, как и она…кинжалом?

Трибунал. Эй, тихо там! Каждый, вне зависимости от своего деяния, имеет и примет одно наказание – смерть под ножом гильотины! Девица Корде, скажите, были ли у вас причины…

Шарлотта. Не было, нет. Никто. Ни с кем! Заговора нет тоже. Это месть за все ваши свободы, что оказались ложью. Это месть за то, что он ставит себя выше всех, за его насмешки! Что ж, а я решила, что будет сражен…

                Ее слова тонут в новом ропоте.

Трибунал. Довольно! Ваши слова – это гнусно…и больно. Вы приговорены к смерти через гильотину.

Шарлотта (почти весело). Пусть! Пусть моя смерть станет причиной объединения врагов ваших! Я приму с радостью эту чашу!

Трибунал (оглядываясь на закрытые двери позади себя, затем снова возвращает взгляд на Шарлотту). Более того… вы будете в красной рубахе.

                Шепоты. Гул. Ропот за легкую смерть и гул одобрения. явственно можно разобрать фразу:

-В красном казнят убийц, что замахнулись на корону, отравителей и тех, кто ставит себя выше законов…

Шарлотта (пожимая плечами с тем же равнодушием).

                Никогда красный цвет не любила,
                Но что же – в том, наверное, моя сила,
                Тем я и выделяюсь…ха! Это моя одежда,
                В ней, в одежде смерти – я уйду в бессмертие,
                И пусть после смерти останется надежда,
                Тем, кто восстанет против вас, и таких, как он —
                И пусть каждый будет сражен!

Трибунал. Увести её! уведите ее немедленно! Безумная девка!

Выкрик 2. В клетку! В клетку! В клетку!

                Шарлотту грубо, без малейших церемоний пихают в спину, уводят прочь из зала. Гул в зале не стихает.

Сцена 2.14 «Улицы в траур»

                Париж. Улицы в трауре. На окнах и лавках, земле – повсюду множество цветов. Устанавливаются бюсты Марата, развешиваются его портреты, множество горожан плачут, бросают к Шарлотте проклятия…

Горожанин 1.

                Как поверить, что это всё не сон?
                Как поверить, что ОН…сражён?

Горожанин 2 (утешающе).

                Он навсегда в наших сердцах и уме,
                Он знал, что делать, как, с кем, и где…

Горожанка 1 (в ярости, заламывая руки).

                Драная кошка, проклята будь!
                Сжечь бы ее! убить столько раз,
                Сколько хватит сил!

Горожанка 2 (обнимая ее).

                Не верю…кинжал. В грудь…
                О, боже…ты оставил нас,
                Ты отнял того, кто был нам мил!

Горожане (поддерживая друг друга в общей утрате).

                Улицы в траур, улицы в горе,
                За тебя, наш любимый Марат!
                Наши слёзы – это море,
                Ты не просто друг Народу…
                Ты ему  — Брат!

Горожанин 3.

                Не верю, что она…так легко умрет,
                Пусть ее режут, пусть ее душат,
                Пусть ее огонь лижет и жжет,
                Пусть она не спасёт и душу!

Горожанка 3.

                Верно, верно! отдайте ее нам!
                Мы ее научим! Мы ее по кускам!

Горожанка 4.

                Жаль, что можно убить ее лишь раз!
                Жаль, как жаль мне этого сейчас!

Горожанин 4.

                Всех, вне вреда от деяния,
                Ждет лишь одно наказание!

В ярости, четвертый горожанин переворачивает бочку с зеленью, но потрясенная толпа не замечает этого.

Горожане.

                Улицы в траур, улицы в мрак,
                Мы рыдаем о тебе, Марат!
                Твой убийца – вечный враг,
                Ты не просто Друг Народу,
                Ты ему – Брат!

Горожанка 5 (молодая, в особенно горькой слезе)

                Я буду танцевать, когда ей отрубят
                Эту гнилую голову! Когда она умрёт!
                Пусть ее на небе рубят и пусть ее судят,
                Суд, что гневливее нашего, ее ждет!
                Пусть ей голову отрубят скорей,
                Я буду танцевать, когда умрёт она!
Горожанин 5 (подавая какой-то платок Горожанке 5).

                Память о чудовищах в народе сильна,
                И вспомнят ее не одна сотня людей…

Горожанка 6.

                Пусть умрёт, пусть умрёт!
                Она не смеет жить!

Горожанин 6.

                Ее суд подземный ждет,
                Он будет ее судить!

Горожане.

                Улицы в траур, улицы в слёзы,
                Мы скорбим о тебе, наш Марат!
                Мы скорбим…слабые хрупкие розы,
                О жизни твоей, Друг Народа и его Брат!

Горожане продолжают скорбеть…

Сцена 2.14.1 «Улицы в траур»

                Комната. Дантон, Демулен, Робеспьер. Дантон наблюдает в окно за скорбью улиц. Демулен что-то записывает в своих бумагах, Робеспьер что-то правит, зачеркивая, подчеркивая, проводя стрелочки…

Дантон. Что не говори, а смерти я ему не желал! Он был опасен и меня ненавидел, но если бы я знал, если бы я предвидел…

                В ярости отходит от окна, не в силах вынести зрелища траурных улиц.

Робеспьер. Он ушел в ореоле славе – это не всем удается. Он ушел как мученик, с доброй славой. А убийцам…что ж, всем воздается, и этой воздастся с лихвой.

Демулен. Она как отрава! Вы знаете… (замечает переглянувшихся Робеспьера и Дантона, усмехается). Ну вы-то точно знаете, да! Что скажете о том, что художнику позирует она? Он пишет с неё портрет…не стоит ли, ну…запретить это?

Дантон. Как по мне – голову ей отрубить и все! и все тебе ответы!

Робеспьер. Мне хотелось бы ее даже народу отдать, но это было бы ошибкой.

Дантон (нетерпеливо). Ну да, ну да…сверкай своей злорадною улыбкой! Я знаю, что ты хочешь сказать. Что, вот, народ, смотри – она убила вашего друга и брата, она убила не кого-то, а именно – Марата, но мы судим ее как всех, ведь каким тяжким не был бы грех, мы все равным перед судом и ликом смерти…

Демулен. Хотите верьте… или не верьте, но мне думается, что это только начало. Девица Корде взялась за кинжалы. Вам не кажется, что это в духе Марата?

Дантон. Что ты несешь, Демулен? Причем тут Марат, причем и зачем?

Демулен (немного неуверенно). Мне кажется, что это…как жертва. Для победы. Понимаете?

Дантон закатывает глаза и хочет что-то сказать, но вступает Робеспьер.

Робеспьер. Да, это в его духе. Любой войне нужна жертва, для лучшей и верной победы. Смерть Марата – это только начало, у нас есть враги и врагов немало. Мы свяжем девицу Корде с ними и это…многое позволит нам.

Дантон. Что? Но она же клялась, что никто не знал…

                Замирает, оглядывает Робеспьера, затем Демулена, которые смотрят на него, ожидая его ответа.

Дантон (медленно). С другой стороны, почему мы верим преступным словам…

Сцена 2.15 «Во имя его памяти!»

                Дом Марата. Всё в запустении. Две женщины – Альбертина и Симона совершенно убиты горем. Они сидят и, кажется, не могут осознать происходящее, что-то не складывается в их головах, потрясшая их смерть Жан-Поля все еще не может хоть как-то позволить им очнуться.

                Робеспьер вежлив, сосредоточен и сочувствен.

Робеспьер (голосом, гораздо тише прежнего).

                Мне очень жаль вашей утраты,
                Мне очень жаль ушедшего Марата…
                Вам, как его близким, мы дадим, что можем,
                Но это не вернет нам его, однако – поможем.
                Слов нет, есть лишь потрясение и печаль,
                Но враги не дремлют, не знают сна,
                И, пока нас терзает траура вуаль,
                Враги свои скрывают имена…

Симона (совершенно потухшим голосом).

                Что вам нужно, гражданин Робеспьер?
                Что вам нужно… вам нужен был он,
                А теперь мы? Мы не знаем ничего,
                Мы не принимали никаких решений и мер,
                И теперь, когда…Марат сражен,
                Когда жизнь оставила его…

Не может договорить. Плачет. Альбертина немного выходит из туманного состояния и пытается коснуться руки Симоны, успокаивая.

Робеспьер.

                Я знаю эту скорбь и знаю эту боль,
                И я сочувствую. Но это еще не итог.
                На улицах своя жизнь и своя роль,
                На улицах Марат – бессмертный бог..

Симона отнимает руки от лица.

Альбертина (с неприязнью).

                Зачем вы пришли? Не скорбь выражать!
                Скажите же то, что так хотите сказать!

Робеспьер.

                Скажу. Я скажу то, что должен,
                Пусть это мне и сложно.
                Во имя памяти его, во имя ее!
                Выступите в Конвенте, обличите перед судом
                Врагов Марата! Тех, что послали Корде!

Симона.

                Выступить…где?

Альбертина.

                Сказать…о ком?

Робеспьер.

                Во имя памяти Марата, во имя только этого дела,
                Скажите перед всеми, скажите твёрдо и смело,
                Что Марат боролся против мятежных, что отбыли в Кан,
                И те…послали к нему убийц.
                Скажите это нам.

Симона.

                Так это они? Жиронда?

Альбертина (смотрит с прищуром, похожим на прищур Марата и, кажется, понимает).

                Конечно, Симона! Кто же еще? Кто?
                Только они. Искали кого-то,
                Кто занесет кинжал…вот и все.
               

Уже тише, к Робеспьеру.

                Ведь все именно так?

Робеспьер.

Да, всё было так. только так и было
И я знаю, что вам тяжко говорить об этом,
Но ради дела, ради победы,
Соберите свои силы!
Того хотел бы и сам Марат!
Во имя его памяти, скажите нам…
Он Друг Народа…Он его Брат.

Альбертина.

                Скажем. Скажем правду. Итак…значит, Кан!

Симона, совсем сломленная кивком соглашается на все, кажется, даже не понимая, что происходит вокруг нее.

Сцена 2.16 «Смута»

Комната. Робеспьер и Дантон. За окном – все еще скорбь.

Дантон. Они скажут? Скажут, что должны.

Робеспьер. Без сомнений. Так нужно. И они нужны.

Дантон. Всё-таки, Марату очень повезло. Уйти вот так, в скорби и общей печали. Смута на улицах, траурные вуали…цветы и плач! А что ждет остальных?

                Смотрит на Робеспьера.

Лишь свист ножа и палач?

Робеспьер. Эта скорбь останется с нами. Марат был загублен теми врагами, против которых пошел сам. И все, что остается сегодня нам – наказать убийц и выжечь всю измену.

Дантон. Я давно замечаю в тебе перемены. Ты другим стал совсем. Это замечает и Демулен.

Робеспьер (бросает быстрый взгляд на Дантона). Я остался прежним. А Демулена…и задевать не смей!

Дантон (как не слыша). Есть величие в этом…величие всех королей! Забавно до дрожи и страшно. До нее же.

Робеспьер. О забаве и страхе не нам размышлять. Нам нужно сражаться и побеждать.

                Собирается выйти из комнаты, но Дантон задерживает его фразой.

Дантон. А скажи мне честно, Робеспьер, честно скажи…это же все только начало? Все эти ораторства, речи и виражи. Смертей ведь будет много и не от кинжала! Ведь правду я говорю? А? ну прав же я, да?

                Робеспьер не отвечает и выходит из комнаты.

Сцена 2.17 «Его сердце»

Похоронная процессия в полной скорби и роскоши. Действие происходит в саду клуба Кордельеров. Мучительная жара добавляет подавление в народ, который плачет, протягивает руки, отказываясь верить…

Небольшой сосуд, в который помещено извлеченное сердце Марата, держат несколько человек сразу, чтобы хоть как-то коснуться этой жизни. держат с почтением. С тем же почтением заносят и в зал клуба. Среди тех, кто есть в этой процессии и Дантон, и Робеспьер, и Демулен, и Симона, и Альбертина…

Процессия (из числа горожан, депутатов, близких, всех, пребывающих в отчаянной скорби).

Еще недавно он был с нами,
А сегодня — убит врагами,
Предательским кинжалом сражен,
Пал Марат! И остался средь имён…

И сердце его рядом с нами,
Оно будет биться;
Пусть тело мертво,
Но имя и дело живут веками,
И оступиться
В тёмном пути им уже не дано.

Еще недавно он нас разил речами,
Сам он был как яд и как кинжал.
Но сегодня — он уже не с нами,
Пал — Сражённый наповал.

Общий хор звучит как эхо, отражаясь от зал клуба Кордельеров, по саду, голоса как будто бы сверху, снизу, со всех сторон…

Ушёл…а сердце спит его, храня,
Всё то, за что бьемся ты и я.
Его сердце с нами, как дух его,
Он душою еще здесь, средь стен…

Тот ушел, кто не жалел ничего
Для огня и лика перемен.
Он ушел…так пусть покой он обретет,
Но сердце его останется с нами.
Сердце его в народе бьется и живет,
А тело пусть загублено врагами!

Сердце его! Сердце заступника, Друга,
Сердце его! Сердце борца и супруга,

Соратника, брата —
Сердце Марата!

-Сердце Марата!

Конец второго действия.

Конец.

  1. Фукье-Тенвиль

 (в двух действиях)

Действующие лица:

Фукье-Тенвиль — Антуан Кантен Фукье де Тенвиль или просто Фукье — французский юрист, деятель Великой французской революции, общественный обвинитель Революционного трибунала. Казнён 7 мая 1795 г. в возрасте 48 лет.

Первая Тень (Женевьева) – первая жена Фукье, скончавшаяся в очередных родах, подарившая Фукье пять детей.

Вторая Тень (Шарлотта Корде) – убийца известнейшего деятеля Французской Революции Жана-Поля Марата, казненная 17 июля 1793 года в возрасте 24-х лет.

Третья Тень (Вдова Капет – Мария-Антуанетта) – королева Франции,  жена казненного Людовика Шестнадцатого, осуждена и казнена 16-го октября 1793 г. в возрасте 37-ми лет.

Анриетта – вторая жена Фукье, родившая ему еще двух детей. Появляется в камере мужа не то тенью, не то бредовой тенью, как предыдущие, не то реальная – сам Фукье пребывает в состоянии между алкогольным бредом и бредом болезненным, и не отличает, где реальность, а где дурман.

Четвертая Тень (Жак-Рене Эбер) —  деятель Великой французской революции, крайне левый среди якобинцев, осужден,  казнен 24-го марта 1794 года в возрасте 36 лет.

Пятая Тень (Камиль Демулен) —   французский адвокат, журналист и революционер. Инициатор похода на Бастилию 14 июля 1789 года, положившего начало Великой французской революции. Дальний родственник Фукье, вытащивший его в действие, был осужден и казнен 5-го апреля 1794 года в возрасте 34-х лет вместе со своими соратниками.

Шестая Тень (Люсиль Демулен) – жена Камиля Демулена, осуждена, казнена 13-го апреля 1794 года в возрасте 24-х лет.

Седьмая Тень (Максимилиан Робеспьер) — французский революционер, один из наиболее известных и влиятельных политических деятелей Великой французской революции. Казнен без всякого суда и следствия 28-го июля 1794 года в возрасте 36 лет вместе со своими сторонниками.

Палач (Шарль Анри Сансон) – известнейший палач времен Французской революции, казнивший короля, королеву, многих дворян и многих революционеров, в числе которых Робеспьер, Дантон, Демулен, Эбер и многие прочие. В общей сложности – он провел 2918 казней.

Свобода – полумистический дух

Толпа, горожане, депутаты, казненные и осужденные, стражники – массовка

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

Сцена 1.1 Пролог

                Тюремная камера. На каком-то подобии кровати лежит, скрючившись, человек совершенно измученный и измотанный. Вид его неряшлив, неопрятен. По камере стойкий запах дешевого пойла, несколько мутных осколков блестят в тусклом тюремном освещении, одна целая бутылка, ополовиненная, стоит в «изголовье». Заключенный – Фукье-Тенвиль.

                Всё действие происходит в странном мире на гранях между реальностью, алкогольным бредом, воспоминаниями и размышлениями.

Голос (почти реальный, раздающийся снизу, сверху и со всех сторон и уголков скудной камеры).

-Фукье-Тенвиль! Обвинитель трибунала, служивший закону и павший… твоя смерть близка!

                Фукье шевелится и медленно садится на своем скудном и скупом ложе, обводит мутным и хмельным еще взором камеру и никого не находит, чертыхается, сплевывает.

Фукье-Тенвиль.

-Каналья! Даже на пороге смерти мне нет сна!

                Шарит рукою по полу, не глядя, находит ополовиненную бутылку и делает глоток из нее. взгляд его становится более осмысленным, он обводит взором камеру, усмехается.

Сцена 1.2 «Клетка – это…»

                Та же камера. Фукье-Тенвиль.

Фукье-Тенвиль (снова прикладываясь к бутылке).

                Камера – значит? Вот что такое итог?
                Что же, это было знакомо давно.
                Я знаю сюда десятки и сотни дорог,
                Но не знал, что здесь так темно.
                Ведь я был по сторону другую…

С трудом поднимается, разминая затекшие ноги.

                Я был законом, следовал ему,
                И я чтил свободу дорогую,
                Но я давно загнал себя в тюрьму,
                А клетка – это только… так!
                И я готов последний сделать шаг.

Бережно отставляет бутылку на прежнее место, затем, не выдержав, отпивает из нее еще чуть-чуть и переставляет подальше, продолжая разминать ноги.

                А клетка – это только черта,
                Лишь иллюзия того, что известно давно.
                И всего важней – слова,
                Которые ранят больнее всего.
                Так, например, судья стал врагом,
                И пал тот, кто исповедовал закон.
                Но клетка – это…только так,
                И я готов свой сделать шаг!

Подходит к решетке, прислоняет голову к ее прутьям, прикрывает глаза.

                А клетка это так…для тех, кому нет больше сил,
                Ах, вспомнить бы, кем я когда-то был.

Сцена 1.3 «Кем я был? Кем я стал?»

                Фукье-Тенвиль, прислоняясь к решетке, поглаживая пальцами грубую стальную оковку, про себя, прикрыв глаза.

Фукье-Тенвиль.

                Вспомнить бы мальчика, солнце, траву,
                Вспомнить бы! Но…кажется, я не могу.
                Я смотрю назад, не веря в то, что вижу,
                Тот мальчик кричит, а я его не слышу.

Поворачивается лицом к камере и медленно сползает на пол, оседает, «съезжая» спиной по прутьям решетки.

                Кем я был? Ребенком…да.
                А сегодня кем я стал?
                Презренный трибунал!
                презренный навсегда.

Хохочет. Хохочет, складываясь пополам – смех давит его безумно и дико. Просмеявшись, он, цепляясь за решетку пальцами, медленно поднимается.

                Я мог бы время обвинять
                В своих утраченных мечтах.
                Я мог проклятия бросать,
                Но есть ли смысл, если крах
                Уже пришел?

Тяжело отваливается от решетки, делает несколько шагов по камере, затем замирает, разглядывая свои ладони.

                Я мальчика вижу,
                Мальчик кричит – я не слышу,
                И не верю, что он – я,
                Кем я был? Кем стал сейчас?

Медленно отводит взгляд от ладоней, опускает руки по швам, сжимает их в кулаки.

                Я в зеркале давно не узнаю себя,
                И давно пришел мой час…

Оглядывается на решетку.

                Вспомнить бы прошлое, хоть на миг,
                Вспомнить бы и разобрать тот крик,
                Кем я был? Кем жил и кем умру?
                Я хотел бы вспомнить, но не могу.

Снова смотрит на свои ладони, как будто бы надеется что-то прочесть по линиям на руке.

                Образы сложили узор,
                Но правду не желает видеть взор,
                Я знаю, кем я стал и кем был,
                Я знаю – мне не нужны слова.
                Но мне понять не хватит сил…

Прижимает руки к сердцу. В его глазах призрачно стоят слезы.

                Когда я стал таким?
                Когда?

Сцена 1.4 «Маленький мальчик…солнце…»

                Фукье стоит, понурив голову в той же камере.

Фукье-Тенвиль.

                Память моя…издевается!
                Мне никакого спасения нет.
                Каждый, кто жив ошибается.
                А я мертв и давно оставил свет.
                Мертвые ошибок не свершают,
                И всё, что мне нужно —
                Предупредить мальчика об этом…

Выныривает из своих размышлений, мечется по камере, ходит, но даже не замечает углов и стен, из-за чего постоянно налетает на все подряд. голос его и взгляд, и движения – всё  в нем лихорадочно.

                Ведь тот мальчик ничего не знает!
                Он будет отравлен, простужен!
                И никогда не встретит надежды рассвет!
                Мальчик, которым я был…

Замирает посреди камеры, смотрит перед собою, но взгляд его как будто бы проходит сквозь время, и он не замечает ничего вокруг.

                Лучи, солнце, трава…
                Маленький мальчик ныне без сил,
                Но когда так стало? Когда?

Оглядывается на странный шорох. Ему кажется, что по стене пробежала тень маленького мальчика, и он в ужасе отступает, но тут же берет себя в руки.

                Мертвые ошибок не свершают,
                И всё, что мне нужно —
                Предупредить мальчика об этом.

Прикладывает бессознательно руки к сердцу, как будто бы в сердце есть какая-то дверца, мостик к прошлому.

                Ведь тот мальчик не знает,
                Что будет отравлен, простужен
                И никогда не познает света…

Сцена 1.5 «Ожидание – хуже всего!»

                Та же камера.  За окном слышны завывания ветра, которые Фукье стоит и слушает, слегка склонив голову набок. Внезапно ветер разрывает шумный бой часов. Он вздрагивает. Фукье-Тенвиль свистящим шепотом, медленно отпуская руки от сердца.

Фукье-Тенвиль.

                Ожидание – вот, что жутко!
                По-настоящему хуже всего.
                Ожидание смерти —
                Последняя мука,
                Когда нет веры ни во что,
                И только слышно: воет ветер.

Делает несколько шагов по камере. Шаги его неровные: некоторые медленные, другой, следующий же – быстрый, третий – какой-то рваный. Он обходит камеру.

Ожидание – вот уловка!
Когда ты сам казнишь себя,
Когда нет больше сил…
Время – уму ледяная иголка,
Ты не знаешь время ночи и дня,
Обидно, что с тобой не уходит мир!

Садится на свою постель, нашаривает рукою бутылку с пойлом. Делает глоток, прикрывает глаза.

                Ожидание – вот это мука!
                Когда смерть ждешь с надеждой,
                Когда нет веры ни во что…
                Когда из прежней жизни нет и звука,
                И готова последняя душе одежда,
                А ты – здесь! И это страшнее всего.

Ложится на постель, лежа делает еще глоток из бутылки, отставляет ее с сожалением в сторону.

                Ожидание – это когда
                В мыслях уже сто раз пройден путь,
                Когда нет веры ни во что…

Речь становится сбивчивой, как будто бы сонной. Фукье засыпает, вернее даже – проваливается в краткий, безумный свой сон.

                И ты уже знаешь…последние слова.
                Готов в последний раз вздохнуть.
                Ожидание – хуже всего.

Окончательно проваливается в свой хмельной и бредовый мир.

Сцена  1.6 «Ты помнишь?»

                Фукье лежит на постели. он мечется между реальностью и бредом. В камере, над ним – Первая Тень – его первая, покойная ныне жена – Женевьева. Она облачена в нечто серебряное, легкое, полупрозрачное и воздушное. Кажется совсем нечеткой.  Первая Тень осторожно касается плеча Фукье.

Женевьева (с лаской, но голос ее звучит приглушенно).

                Ты помнишь меня?
                Мы ведь были муж и жена.
                И в подтверждение – я
                Пять детей родила.
                Ты помнишь?

Фукье открывает глаза. смотрит на фигуру над собою, в его глазах нет ужаса – он узнает ее, но с каким-то покорным обречением.

                Смерть рано найдет,
                Такая подлая! Нежданно.
                Ты помнишь? На моей памяти лед,
                Мы расстались слишком рано.

Касается рукой щеки Фукье и тот медленно садится на постели и, без удивления, с некоторой насмешливостью и одновременно прострацией, поднимается с ложа.

                Скажи мне только теперь,
                Что стало с судьбами наших детей?

Фукье-Тенвиль (протягивая руку к Первой Тени)

                Я помню тебя. Я скорбел.
                от твоей смерти был болен.
                Я никогда…в дни тяжких перемен
                Не забывал и в мыслях был с тобою…

Женевьева (в легком нетерпении, приближаясь навстречу его руке)

                Верно…но скажи теперь,
                Что стало с судьбами детей?!

Фукье-Тенвиль (отступая на шаг, все также, протягивая ей руку)

                Я женился вновь!
                Может – это была не любовь,
                Но сложилось так.
                да, это был верный шаг.

Женевьева (в крик).

                Что с судьбами детей?!
                Что будет с ними теперь?

Фукье-Тенвиль (отступая еще на шаг и опуская руку).

                Та, вторая – родила мне еще двух…

Женевьева (в крике отчаяния).

                Ты стал ко мне слишком глух!
                Что стало с нашими детьми?
                Что? Что будет с ними?

Фукье-Тенвиль (отступает на несколько шагов, Женевьева следует за ним, а он направляется к своему ложу)

                Я любил их всех, пойми!

Женевьева (наступает).

                Что будет с ними ныне?!

Фукье-Тенвиль (садится на постель, отодвигается на самый ее край, Женевьева замирает у постели).

                Я был плохим отцом,
                Был глух и часто пропадал.
                И теперь перед самым концом
                Что ты хочешь, чтобы я сказал?
                Каяться? Каждый определяется сам.
                Я всё…всё отдал для борьбы!
                Я закон! Я – трибунал!
                Что же значат личные мечты?

Женевьева исчезает из камеры, растворяется с рыданиями. Фукье-Тенвиль валится на бок, проваливаясь в бред.

Сцена 1.7 «А дальше было так!»

                Фукье вскакивает в бешенстве с постели, обводит взором пустую камеру, выдыхает, садится на постель, обхватывая голову руками.

Фукье-Тенвиль.

                А дальше? Как же дальше было?
                Тебя, моя любовь, взяла могила!
                Должность свою потерял,
                Если честнее – за долги продал…

Вскакивает, снова мечется по камере. Взгляд его лихорадочный руки, дрожат.

                Женился повторно – да!
                Без слов о любви – всем плевать на слова!
                Двое детей появились на свет,
                И вся семья разрослась, признаю,
                И помню сейчас наш скудный обед,
                А я в письме униженно молю.

Останавливается в углу камеры, замирает. На лице его безумная улыбка. Он делает рукою движения, как будто бы пишет по воздуху, тон его издевательский.

                Родственник дальний – Камиль Демулен!
                Наверняка удивился, получив письмо…
                Я писал, что мне уже совсем
                Нечем содержать нужно лишь одно!

Снова мечется. Еще более беспорядочно.

                Должность бы…любую! Как награда!
                И вот я здесь – среди тлеющего ада,
                И давит на плечи одно —
                Что я верен тому, что сильнее всего —
                Закон!

Вскидывает правую руку, сжатую в кулак, вверх.

                Закон – вот моя власть!
                А я всего лишь человек и как здесь не упасть?

Роняет бессильно руку так, словно та отнялась у него внезапно.

                Закон – это сила, и никому на плечи
                Ее не возложить – мы все лишь люди.
                И это та самая язва, которую не излечит
                Ничто! Даже тот, кто себя сильнее всех судит.

Падает на колени, разом растеряв все свое метание. Тон его тише, слабее.

                Мои дети – им не повезло,
                Быть моей кровью.
                Потому что я – верней всего,
                Закон избрал единственной любовью.

Валится ничком на пол, обхватывая голову  руками.

Сцена 1.8 «Определись хотя бы раз…»

                Камера. Фукье лежит, свернувшись ничком, на полу. Подле него – Вторая Тень – Шарлотта Корде. Она облачена в красную рубаху, в которой была казнена по решению суда.

Шарлотта Корде.

                Вы нарекли убийцей меня,
                Но разве я не была права?
                Но разве никто из вас
                Не желал поступить как я?

Фукье-Тенвиль (медленно отнимая руки от головы).

                Я знаю эти слова,
                Я слышал каждую из этих фраз…
                Чертовка, убийца нашего брата,
                Лишившая жизни любимца – Марата!

Шарлотта Корде (усмехается, осторожно помогает Фукье подняться, но он не смотрит на нее).

                Он был виновен. Он вне закона.
                А я – как символ борьбы,
                Я – его расплата!
Фукье-Тенвиль (с гневом вырывая свою руку из ее рук)

                Шарлотта Корде – ты виновна!
                Убийца подлая – вот кто ты,
                Лишившая жизни Марата!

Шарлотта Корде (смеется).

                Он убил бы других, а я…
                Мстила ему за брань над народом.
Фукье-Тенвиль.
                Убийца! Проклинаю тебя,
                Проклинаю именем свободы!

Шарлотта Корде (обходит его так, чтобы стоять лицом к лицу с ним).

                Пусть так! речь не о том. Я хочу тебя призвать,
                Определись, хотя бы раз в жизни своей,
                Что ты чувствуешь! Не как по закону сказать,
                А что ты чувствуешь, живя среди людей!
Фукье отступает от нее с отвращением.

                Да! Определись хотя бы раз,
                Не по закону – ты, законник, трибунал!
                Определись перед смертью, здесь и сейчас,
                Как считаешь о Марате сам?

Фукье-Тенвиль (не скрывая презрения).

                Дело не в моем отношении, знай!
                Есть закон. Ты – убийца. Вот и слово.
                Каждый сам путь себе выбирает,
                Но он не выбирает законы!

Шарлотта Корде.

                Но разве я не была права? Марат —
                Преступник, вне его!

Фукье-Тенвиль (в гневе).

                Он Друг Народу и он ему брат!

Шарлотта Корде.

                Народ любит чудовищ, а? ничего?
                Определись хотя бы раз, что ты
                Чувствуешь сам, людскою душою.
                Ты отдал всю жизнь для закона и борьбы,
                Но без души закон чего-то стоит?

Фукье-Тенвиль (замахиваясь на Шарлотту, но та даже не дергается).

                Убирайся прочь! Убирайся во тьму!
                Я, может быть, осужден и попал в тюрьму,
                И, вернее всего, скоро буду казнен,
                Но есть среди всех имен
                Имя – убийца и оно,
                Презирается всеми. И я —
                Проклинаю во имя Марата за всё,
                Проклинаю тебя!

Шарлотта Корде (растворяясь со смехом в воздухе)

                Определись хотя бы раз,
                Что ты чувствуешь не по закону, а из чувств!
                Определись перед смертью…сейчас!
                Ты – преступник законных безумств!

Фукье с трудом доходит до своей постели и валится на нее со стоном. Снова проваливается в краткое забытье.

Сцена 1.9 «Тревожная ночь или день?»

                Камера. Фукье медленно приходит в себя, но не делает попытки подняться. Лежит.

Фукье-Тенвиль.

                Тревожная длинная ночь,
                А может быть – серый день.
                И никто не сможет мне помочь,
                И узнать следующую тень.
                Это сон мой? Или явь?
                Проклятая память – оставь!
                Я не хочу видеть новую тень!

В углу камеры, за головою лежащего Фукье образовывается медленно новая тень, принимающая человеческие очертания.

                Они придут – другие! Знаю я,
                Они придут, давно уж поджидали.
                А я не знаю – терзание ночи или дня,
                И не помню уже, как многих звали…

Усмехается.

                Какая страшная ночь,
                Это сон мой или явь?
                Никто не сможет помочь,
                Ах, память, оставь!

Третья Тень выбирается из своего угла. медленно подбирается к Фукье.

                Я чувствую руки, я чувствую взгляды,
                И языки, что плещут ядом.
                И пропасть уже подо мной,
                Но я был законным судьей!

Тень все ближе. Фукье вдруг садится прямо, резко, не оборачиваясь назад. Спина его напряжена.

                Я делал то, что нужно, для блага,
                Но в ночи – горнило ада
                И вызывает проклятая ночь.
                Илии явь? Или сон?

Тень медленно переползает вокруг постели. краем глаза Фукье замечает ее, но не подает вида и только нервно облизывает губы.

                И никто не в силах помочь…

Поворачивает голову и видит новую тень.

                Я вижу новую тень!

Добавляет уже с тихим, чуть затаенным ехидством:

-Без своих нарядов, ваше павшее величество, вы уже с трудом можете быть угаданы!

Сцена 1.10 «Вспомни»

                Тень принимает лик Марии-Антуанетты. Это действительно она. Облаченная в ту белую рубаху, в какой была казнена, с короткими, стрижеными волосами она печально и даже с каким-то сочувствием смотрит на Фукье-Тенвиля.

Мария-Антуанетта (отходит чуть в сторону от Фукье, чтобы лучше видеть его) Господин Обвинитель… не могу сказать, что рада нашей встрече, но когда другие тени, что прошли через ваше судилище сказали мне, что вы здесь, я не могла не прийти.

                Фукье молчит, смотрит на нее с враждебностью.

Значит, вам оказалось мало нашей крови, и вы решили убивать своих братьев и своих друзей?

Фукье-Тенвиль (с неприязнью и открытым отвращением). То, что происходит в кругу патриотов не касается павшей и преступной королевы. Вы больше не Мария-Антуанетта. Вы вдова Капет. Даже нет, не так! вы казненная Вдова Капет! Вот так!

Мария-Антуанетта (склонив голову со смирением). Король с самого рождения должен готов сложить голову.

Фукье-Тенвиль. Королей больше нет! Их не будет!

Мария-Антуанетта. Вы ошибаетесь. вы называли нас тиранами свободы, но что вы сделали с страной и нацией? Вы, которые кричали о правах и правде, которые так жаждали ее, что вы сделали со всеми словами и клятвами?

                Лицо Фукье искажается от гнева. Мария-Антуанетта осекается, увидев это. Ее тон меняется.

Но я не затем. За ваши дела есть суд теней и суд небесный, есть суд истории и он рассудит всех! я пришла не за этим. я пришла, чтобы вы, господин Фукье-Тенвиль, вспомнили, как были жестоки со мной!

Фукье-Тенвиль (с бешеной яростью). вы были преступны с страной!

Мария-Антуанетта. К тому, что вы бросите мне обвинение в предательстве Франции, к тому, что вы объявите меня врагом всей страны, я была готова. Но к тому, что вы станете клеветать на святое…на любовь матери и сына, что вы отнимете моего мальчика! Что вы…которые клялись защитить детей от гнета несправедливости и лжи, станете использовать ребенка, запугивая его и вытаскивая из него клевету на мать, на кровосмешение…

                Задыхается от гнева, не может даже продолжать.

Фукье-Тенвиль (неожиданно спокойно). Народ должен ненавидеть своих угнетателей. Любой ценой.

Мария-Антуанетта.

                Вспомни, обвинитель грубость свою!
                Вспомни, как ты и братья твои
                Меня вели через суд словно свинью на убой,
                Как только не клеветали вы на дни мои!

Фукье молчит. Он снова сидит на своем ложе, пытаясь нащупать бутылку рядом с ним.

                Вспомни, как по твоему слову, по твоему!
                Вы устроили унижение всему!
                Ладно на казнь, ладно на это!
                Но я женщина только… только мать,
                А ты велел через завесу тонкую держать
                Двух жандармов от ночи до света.

Фукье-Тенвиль (холодно).

                Да, мы много велели и приняли мер,
                Чтобы не допустить побега.
                Так что же я? Перед законом лицемер?
                Я не должен был делать этого?
                Преступник есть преступник. Есть суд…

Мария-Антуанетта.

                От суда правосудия ждут!
                А от вас была лишь клевета и ложь,
                На которую отвечать уже не было сил.
                И освобождением стал гильотины нож,
                И покой, которым не жаловал мир…

Фукье-Тенвиль.

                Ты не пытайся жалобить меня!
                Я – закон.  – твой судья.
                Твой судья – народ. когда
                Они приходили к тебе – ты мотала
                Все деньги на ветер и только слова
                Оставляла!

Мария-Антуанетта отступает в угол. Фукье поднимается с ложа, наступает на нее.

                Ты, которая любила покутить,
                Которая любила в карты поиграть…
                Тебе ли меня сейчас судить,
                Тебе ли жалобу мне предъявлять?
                Я знал нужду. И дети мои ее знали,
                И узнают еще, потому что таков итог.
                Суд был лжив, мы во многом лгали,
                Но мы судили порок!

Мария-Антуанетта.

                Я знаю, что я виновна,
                И знаю, что должна была убита быть.
                Но не могла поверить…все в тумане словно,
                И я пыталась о спасении молить,
                Хоть точно знала, что слова мои грешны,
                И услышаны не будут.
Фукье-Тенвиль.

                Убирайся назад, в свои чертоги тьмы,
                К преступным не приходит чудо!

Мария-Антуанетта исчезает. Фукье некоторое время стоит в молчании, глядя в угол, где она только что была.

Сцена 1.11 «Вспоминаю…»

Фукье стоит, глядя в угол, в котором исчезла тень Марии-Антуанетты.

Фукье-Тенвиль (медленно, как раздумывая).

                К преступным не приходит чудо!
                А хорошо сказал, надо признать!
                Можно это и обо мне сказать,
                Я – человек, а его слушать не будут
                Высшие силы и тяжелая поступь закона,
                Что сильнее всех королей и всякого трона.

Отходит от того угла, оглядывает взором камеру.

                А я ведь помню всё в деталях, да!
                Весь тот процесс, и шум, и гвалт.
                Мы спрашивали, что же есть она?
                Мы ставили ей в обвинение разврат…
                Да! Эбер обвинил ее в этом,
                И это был уже перебор…
                Но что делать, когда всему свету
                нужно было показать, как действует закон?

Возвращается к своей постели, нащупывает бутылку и прикладывается к ней.

                Да… мы спрашивали ее про всё.
                И ставили в вину ей от и до…
                Мы были хватки, как до плоти воронье,
                Но мы воплощали суровый закон.
                Она виновна! Она королева,
                А это значит гибель – да, я вспоминаю.
                Кто-то так и сказал, сказал смело,
                Но кто сказал? Уже не знаю.

Снова прикладывается к бутылке.

                Я вспоминаю душные залы,
                И когда судили ее – было и хуже того.
                Она терпела процесс, а он расцвечивался алым,
                И кровью выдавал весь наш закон.
                И кто-то подал ей воды тогда – я вспоминаю!
                И как жестоко мы смотрели на него!
                Но кто подал? Кто пожалел ее – не знаю,
                Я знаю только закон.

Прикладывается опять, после чего с горьким сожалением отставляет бутылку в сторону.

                Да, я вспоминаю четко процессы – один за другим,
                Вспоминаю, как был другими презираем и чужим,
                Все боялись меня, боялись того,
                Что я воплощаю закон.
                А значит – виновными были!
                Иначе – страшиться чего?
                Имена…они выжигаются, они камнем в сердце застыли,
                Имена и процессы, лица и тюрьма – но это закон!
ложится на постель, подкладывает руки под голову.

                Вспоминаю имена, процессы…сколько было их?
                Я не делил своих и чужих.
                Обвинил и судил, судил и составлял список врагов,
                Утверждал его после…читал все доносы – я вспоминаю!
                и каждый день я гнулся под тяжестью оков,
                Которые законом другие называют…

Проваливается в краткий бредовый хмельной и болезненный сон.

Сцена 1.12 «Проклятая память!»

                Фукье ворочается, мечется. Его слова как бред, сам он словно в горячке – между сном и явью.

Фукье-Тенвиль.

                Проклятая…проклятая память,
                Ты взываешь к комнатам там же, где суд,
                Помню…вижу – мои дети живут.
                Когда я смогу всё исправить?

Его выгибает в тошнотворной дуге. Он открывает глаза. его трясет. Первые мгновения он не осознает, где он.

                А телегу к сегодня я заказал?
                Кого казнят сегодня? Кто уже мертвец?

Резко садится.

                Да…я – Обвинитель, Трибунал,
                трепещи же – трус и подлец!
                Я вытащу все то,
                Что ты скрыл!
                Я – это закон!
                А закон есть мир…

Оглядывается по сторонам. Осознает, где находится. Заходится лающим, рваным и хриплым смехом. Смеется до слез, хоть и дыхание его перехватывается быстро.

                О…великая шутка! Да!
                Я – законник, что ждёт суда,
                А проклятая память
                Мне ничего не может оставить…

Вытирает дрожащей рукой выступившие слезы.

                Нет, проклятая память!
                Тебе меня не одолеть.
                Я знаю, что ошибки совершал,
                И ошибок уже не исправить,
                И пусть, наконец, обвалится смерть!

Овладевает своими чувствами, поднимается с постели.

                Я больше не трибунал,
                Нет! Но это неважно, ведь я – закон,
                Только орудие, что не причем,
                Но…

Роняет голову на грудь, стоя в центре камеры, спиною к решетке. За его спиной движение.

Сцена 1.13 «Моя любовь, прости мне всё!»

                Фукье стоит, уронив голову на грудь. За его спиной медленно появляется фигура. Женская. Фигура оказывается прямо в камере. Неясно – призрачная она или настоящая. облаченная в светлое, полупрозрачное, она будто бы больше призрак, чем человек.

Фукье-Тенвиль (с облегчением оборачиваясь к ней). Анриетта! Я боялся, что ты не придешь.

Анриетта (касаясь его щеки, рук, от чего по телу Фукье проходит дрожь, и он не делает попытки удержать ее прикосновения). Мёртвая жена тебя провожает в этот путь, почему не проводить и живой?

                Фукье пытается что-то сказать, но она быстро прикладывает палец к его губам.

Анриетта. Умоляю тебя – молчи! Ты не скажешь ничего, что я хочу слышать. Это там, на ваших площадях, в ваших залах, в ваших Комитетах…там есть Свобода, там что-то значат слова, а здесь…что ты скажешь здесь?

                Усмехается. Фукье отходит от нее на шаг.

Анриетта. Ты…ты, как и прочие, как и другие, думаешь обо всех!

Фукье-Тенвиль. Это твое обвинение мне?

Анриетта. Нет. Это не обвинение. И не тебе. А вам. Всем вам! И мне…

 

Некоторое время стоят в молчании, наконец, Фукье решается.

Фукье-Тенвиль.

                Моя любовь, прости мне всё:
                Мои редкие визиты в дом…

Анриетта усмехается.

                Прости! Я повторяю снова и еще,
                И снова твержу про закон.
Отходит еще на шаг, затем поворачивается, словно бы желая приблизиться к ней, но снова отходит.

                Прости, что оставляю
                Своих детей тебе…и наших.

Анриетта прячет руки в свои одеяния, ее губы плотно сжаты.

                Я богом своим закон называю,
                И не могу избрать иной чаши!

Анриетта (яростно).

                Как смеешь…как смеешь ты
                Прощения просить, когда это неважно?!

Фукье с удивлением взирает на нее.

                Я пытаюсь запомнить твои черты,
                Надеюсь остаться отважной!

Бросается к мужу, касается его лица. Фукье хочет сказать ей, перехватывает ее руки, но она мягко высвобождает одну руку и снова обрывает его слова.

                Нет! Не смей перебивать!
                Все дети мои! Я прорвусь!
                И лучше тебе замолчать,
                Я выдержу все – клянусь!

Фукье ошарашен таким решением супруги. Анриетта сама словно бы поражена своими словами – она выражает  полную решимость, и обращается в струну…

Фукье-Тенвиль (касаясь ее будто бы неживой руки).
                Прости, я не могу, оставляю
                Тебя…и тебе! Мне невозможно.
                Моя любовь, я давно умираю,
                Не знал, правда, что умирать сложно…
                Я…

Анриетта (вырывает свою руку и бросается в сторону решетки).

                Молчи! Заклинаю!
                Все образуется…

Замирает.

                Клянусь!

Фукье-Тенвиль.

                У тебя…

Анриетта (поворачивает сначала голову, потом поворачивается и телом).

                И я вместе с тобой умираю!
                И сильнее тебя твоей смерти боюсь,
                Хоть и пытаюсь казаться отважной,
                Пусть будущее будет неважным,
                Но оно будет…а в нем не будет тебя!

Отворачивается к прутьям решетки. Фукье стоит к ней спиной, украдкой смаргивая колючие и злые слезы.

Фукье-Тенвиль.

                Прости, что так! прости меня!

Поворачивается – камера пуста. Анриетта исчезла. Он в растерянности оббегает камеру, общупывает стены, его голос то – шепот, то выкрик).

Где ты? Где ты? Где ты, моя любовь?               
Где ты? Прости, прости! Прости.
Прощения прошу и снова, и вновь…
                Моя любовь!

В отчаянии сползает на пол у стены, садится, прячет голову в ладонях, утыкается головую же в колени.

                Тишина, оставь! Отступи!

Сцена 1.14 «Очнись!»

                Фукье сидит некоторое время в забытьи. Затем, очередная Тень – на этот раз Эбера, грубо трясет его за плечо, вырывая в мир камеры.

Эбер (даже не пытаясь скрыть ехидства).

                Ба! Кто же тут у нас, кто? Или я безумен?

Фукье-Тенвиль (устало, скорее для порядка, отбиваясь).

                Ты – предатель Эбер, ты же умер, умер!

Эбер (изображая из себя задумчивость).

                Умер, а здесь?

С издевательским участием.

                Как думаешь – почему?
                А! вспомнил… меня ведет месть,
                да, в эту самую, как ее…тюрьму!

Садится рядом с Фукье.

Эбер (доверительно).

                Ну что? Не помогли тебе хозяева твои,
                Ты – поганый пес? Не спасли…

Цокает языком, выражая издевательское неодобрение.

                Вот так бывает! Приходишь ты в дело,            
                Врываешься – дерзко и смело!
                А потом…раз, два —
                И твои извернули слова…

Подталкивает локтем Фукье.

Ну ты-то в этом мастак! А?
Ха-ха-ха…
Тебе самому смешно было,
Когда ты винил нас – вершителей силы,
Что мы против вас и свободы?
Мы – выходцы из народа?

Фукье-Тенвиль (с презрением отодвигаясь от него).

                Тот, кто нарушил закон – падет,
                Того, кто виновен – суд ждет…

Эбер.

                Да-да-да…тьфу! Где твои  слова?
                Они боролись за власть и твоя рука…

Фукье-Тенвиль (твердо).

                Того судят, кто виноват,
                Того обвиняют, кто нарушил закон…

Эбер.

А ты…обвинитель? А? судилищу брат,
Ты же тоже обречен!
Тебя винят в том, что ты убийца,
И преследовал добродетели лица,
Что ты искупался в крови…

Фукье-Тенвиль.

                Молчи! Я только выполнял волю…

Эбер.

Тиранов, что свои упрочили дни.
Тех, что славу строили на боли…

Фукье-Тенвиль.

Их избрал народ, их народ любил,
И я их судил.
Они воплощали закон,
Таков этот век…
Каждый может быть обречен!

Эбер.

                А ты за что?

Фукье-Тенвиль.

                За то, что человек!

Эбер застывает с недоумением. Он оставляет издевательский свой вид и смотрит на Фукье с удивлением.

Фукье-Тенвиль.

Да, во мне, как и во всех гнев есть,
Да, во мне есть жажда до свободы.
Да, я знаю, что такое любовь и месть,
И что значат оковы и своды!

С усилием, держась за стену, поднимается. Эбер остается сидеть.

Сегодня называют тиранами тех,
Кому поклонялись еще вчера!
Я судил…я клеветал – это грех,
Но закон – это тоже только слова,
И всё же – я служил ему,
Точно зная, что ожидает расплата и вечная ночь…

С каким-то даже сочувствием оборачивается на Эбера.

Я много лет в себе носил тюрьму!
А ты, предатель Эбер, убирайся прочь!

Еще до того как звучит «Прочь» — Эбер исчезает, оставляя пустую камеру с Фукье.

Сцена 1.15 «Воспоминания»

Фукье-Тенвиль (сам с собою).

А я, кажется, помню процесс над Эбером!
Над предателем свободы и лицемером,
Как в краже обвинили его…
Или это не он?

Разминает ноги, делает несколько шагов взад и вперед.

Столько было их! Столько! Как
Мне удержать все уме, вплоть до имен?
Сколько их ушло во мрак?
А я ведь даже не при чем!

Оглядывается на решетку.

Да, мы были готовы к смерти, да!
На словах умереть – легко, увы.
А теперь, когда давит тюрьма,
Я трепещу в ожиданиях тьмы.
Пали враги, пали друзья —
А нам, законникам их иметь нельзя…

Начинает метаться по камере.

Нам нельзя любить,
Можно лишь судить,
А я…любил!
И нет мне сил,
Стоять…смотреть…

Прикладывается к бутылке.

Ну где же смерть?
Ну почему так долго? Мне
Казалось, помню, что казнь близка,
И быстро приходит она…
Помню, я продвигал отсрочку!

Ха-ха-ха! Срок жизни кончен и на смерть
Я только молюсь. Молюсь, чтоб скорее.
Воспоминания мои что змеи,
И я хочу истлеть!

В бессильной ярости бьет кулаком по ложу.

Имена, имена! Сколько ушло?
Эбер, Дантон, Демуленов чета?
Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон…
Тысячи сложили имена!

И проклятая память
Мне их не может оставить,
Но – душит мне дух все равно,
А я…я только закон!

Сцена 1.16 «Забыться…»

Фукье снова лежит на постели. бутылка рядом с ним почти пустая. Снова бьют часы, но она, находясь в очередном бреду, не слышит их.

Фукье.

Забыться, забыться, забыться!
К черту всех, всё, хочу назад, хочу найти
Те самые, родные, к дому пути,
А вокруг имена и лица…имена и лица!

По камере проскальзывают то ли реальные, то ли призрачные тени, мелькают чьи-то настоящие лица. Лица усмехаются, они проявляются на миг на стенах камеры. Фукье заходится стоном.

Мальчик был маленьким, мальчик не знал,
Что он – обвинитель и что он трибунал,
Что ему – судить, что ему – губить,
Что ему…
Не забыться, не забыться, не забыться!

Снова проскальзывают тени по стенам. теперь, рядом с лицами можно разглядеть руки.

Я много лет в себе ношу тюрьму,
В которой только имена и лица, имена и лица…
Мечется сердце, мечется, бьется тонко и звонко
И разум прошит как раскаленной иголкой,
А я хочу забыться, забыться, забыться…

Его мечет по постели. из стен проявляются смутные фигуры, они всюду: окружают ложе, подступают к Фукье. Молча тянут к нему темные, сероватые пальцы.

Хочу спросить…где я? Кто? За что?
Я виновен в том, что любил закон…
И теперь кругом лишь имена и лица, имена и лица…

Тело его швыряет на пол неведомой силой. Тени, обступив его, скрывают Фукье от глаз.

Конец первого действия.

Действие второе

Сцена 2.1 «Лицом к лицу»

Камера. Фукье лежит ничком в окружении множества Теней, явившихся из мрака. То одна тень, то другая поднимает голову Фукье, заставляя взглянуть на себя, некоторые тени издевательски склоняются к нему, щекочут, смеются. Их голоса приглушенные, они раздаются будто бы эхом.

Тень 1.

                Лицом к лицу! Глаза в глаза!
                Мы здесь…

Тени щелкают зубами, глумливо хохочут.

Фукье-Тенвиль (с твердостью, в которой лишь на самом краешке слышна дрожь).

                Не моя вина!
                Кто враг – тот примет смерть!

Тень 2 (рычит)

                Клевета и ложь! —
                Законов твоих плеть!

Тень 3 (хихикает).

                И гильотины острый нож…

Тень 4 (показывает на себе, проводит по шее).

                Вот так…раз-два. Раз-два!
                Лицом к лицу. Глаза в глаза!

Фукье-Тенвиль (сам поднимает голову с пола, смотрит на последнюю из Теней).

                Я не виновен, нет!

Тень 5 (отталкивая тень 4)

                Но тебе держать ответ!
                Тебе! Как другие!
                Тебе! Как мы…

Тень 1 (тычет пальцем в грудь Фукье – ему больно, но он даже не позволяет себе взглянуть на палец, смотрит в глаза Тени).

                Вы – к мольбам глухие —
                Властелины эшафота и тюрьмы!

Фукье-Тенвиль.

                Есть закон! Он был…

Тень 2.

К черту!
Кровавый пир —
И шаг лишь к эшафоту!

Фукье-Тенвиль (повышая голос)

                Процесс…разбор…

Тень 3.

И позор!
Справедливым не был суд,
И законников во мраке ждут!

Фукье-Тенвиль.

                Но…

Тени рывком поднимают Фукье на ноги, ставят его грубо и не щадят, начинают толкать с разных сторон, не позволяя ему вырваться и упасть. При этом глумливо хохочут ему в лицо, хватают за бока и полы ветхой одежды, дергают за волосы, тычут пальцами.

Тени.

                Твой закон!
                Ха-ха-ха!
                Имена, имена…
                Как без суда!
                Казнены!
                Властелины тюрьмы
                И ты придешь…

Фукье безуспешно пытается выбраться.

                И ты
                Испьёшь
                Чашу боли до дна
                Трибун! Без суда!
Навалившись, Тени толкают Фукье на пол, он падает, они нависают над ним, и, пока он пытается закрыть от них голову руками, орут и кричат ему в лицо.

                Ха-ха-ха!
                Процессы и имена!
                Лицом к лицу! Глаза в глаза!
                Ха-ха! Ха-ха!
                Процессы и имена!
Фукье сворачивается калачиком, сжимаясь, пытаясь не слышать никаких больше выкриков теней. Но тени больше не свирепствуют, словно бы истомившись, они разом ослабевают, опускают руки и отходят вглубь камеры, где и вовсе будто бы исчезают. Остается лишь один из теневых гостей – Камиль Демулен.

Сцена 2.2 «Я лелеял мечту»

Камиль Демулен провожает взглядом теней, отступающих во мрак углов камеры.

Камиль Демулен (со светлой печалью).

                Можешь не верить, но я
                Без мечты не жил и дня.
                Я лелеял мечту свою
                И теперь, словно закон, признаю…

Фукье, почувствовав, что на него не нападают, неуверенно распрямляется на полу.камиль переводит взгляд от углов камеры на него.

                Она не так прекрасна была,
                Как я доносил до народа.
                Это только улыбки, слова,
                Но из большего идет Свобода!

Камиль Демулен протягивает руку Фукье. Тот сначала смотрит на руку, затем переводит взгляд вверх и даже пугается, увидев Демулена.

Фукье-Тенвиль. Ты ведь умер! Как это…

Камиль Демулен. Никто из нас, даже ступив на эшафот, не умирает. Это только тело.

                Фукье осторожно принимает руку Камиля, тот помогает ему подняться.

Камиль Демулен.

                Я лелеял мечту – она,
                Словно робкая птица – дрожит!
                Но, знай, что никакие слова
                Не расскажут, что птица хранит.

Фукье-Тенвиль. Камиль, мы с тобой не были близкими родственниками, но все же – кровь связывала нас.

Камиль Демулен. Да, это так.

Фукье-Тенвиль. И все же мне пришлось тебя судить.

Камиль Демулен. Тебе пришлось судить многих. Они приходят к тебе здесь. Они придут к тебе там. Но самый страшный суд – суд наших потомков.

                Фукье кивает, ищет взглядом по камере бутылку.

Камиль Демулен.

                Я лелеял мечту свою,
                И думал, что могу править ею,
                Но, встретив ее, я признаю,
                Что я в восхищеньях немею…

Фукье-Тенвиль. Камиль…

Камиль Демулен. Да?

Фукье-Тенвиль. Умирать больно?

                Некоторое время Камиль не отвечает, словно бы прикидывая, какой ответ ему дать. Он оценивающе смотрит на Фукье, затем, слегка улыбнувшись, отвечает.

Камиль Демулен. Гильотина милосердна.

                Фукье кивком головы показывает, что ответ принят, делает несколько шагов по камере к своему ложу.

Камиль Демулен.

                Я лелеял мечту свою среди битв,
                Среди всех сражений восхвалял.
                Я – романтик среди могильных плит,
                Романтик, что не написал,
                Из всех слов, что такое «Свобода!»

Фукье замирает, услышав об этом, оборачивается на Камиля.

Фукье-Тенвиль. Из всех…больше всего писал о ней ты.

Камиль Демулен. Да, я знаю. Но для Свободы нет таких слов. Она неподвластна человеку. Ее можно ощутить, это состояние духа, а не сборник чувств и набор реакций.

                Фукье, не сводя взгляда с Демулена, опускается на ложе.

Камиль Демулен.

                Ведь нет  таких слов и воззваний
                Я, как мог, говорил с народом,
                Пока обретал покой и изгнание…

Приближается к Фукье.

                Я лелеял мечту, не мог
                Никак! – поступить иначе.
                Я блуждал по сотням дорог,
                И слышал вечность в плаче.

Камиль доходит до Фукье, но садится не рядом с ним, а на пол, опираясь спиной на подобие ложа.

                Я лелеял свою мечту
                И среди теней блуждал.

Камиль оборачивается на Фукье, улыбается.

                Я отдал все, что имел, за ту,
                Которой жил и которой дышал!

Сцена 2.3 «Я помню это дело»

Фукье-Тенвиль (не сводя взгляда с Камиля, переползает с ложа рядом с ним на пол).

                Знаешь…я помню это дело!
                Ты был так бледен.
Камиль усмехается, поводит плечами.

Фукье-Тенвиль.            
               
И мне вдруг привиделся мальчик,
                Как ты…до конца смелый,
                Который был всегда беден…

Смотрит на Камиля умоляюще.

                Мальчик не мог закончить иначе!

Камиль Демулен (глядя в угол, куда скрылись тени).

                Каждый из нас  — это он!
                И ты, родич мой,
                И мы все. И даже я.
                Это все время. Это крови закон,
                Когда в подозреньях любой!
                Когда в пепел и дом, и семья…

Камиль скрывает лицо в ладонях, пытаясь, видимо, справиться с чувствами.

Фукье-Тенвиль (хватаясь за виски и раскачиваясь взад-вперед).

                Это дело…да! Да! Его я помню ясно,
                Сколько же было сказано зря?
                Сколько же было слов…

Камиль Демулен (решительно отнимая руки от лица).

                Это не было напрасным!
                Над нашим миром – заря!
                У нас больше нет оков
                И только…

Фукье-Тенвиль.

                Мне жаль!
                Всех, кто так и не свершил,
                Всех, кто ушел во тьму!
Опасливо косится в темный угол камеры. Оттуда раздается услужливый металлический лязг.

Камиль Демулен (поднимается).

                Кровь и узор! Пепел и хмарь —
                Так кончается мир!

Фукье-Тенвиль (поднимается с тем, чтобы сесть на ложе0.

                Я в себе ношу тюрьму

Камиль Демулен (одновременно с ним).

                Я в себе ношу свободу!
Фукье.

                …для закона!

Камиль Демулен.

                …для народа!

Фукье-Тенвиль (отодвигаясь по ложу к самой стене, как бы пятясь).

                Я помню то дело!

Камиль Демулен.

                Мальчик был смелым?

Фукье-Тенвиль.

                В лицо смерти смотрел…

Камиль Демулен (с угрозой).

                Без тени сомнений?!

Фукье-Тенвиль (кивает).

                Среди сотен всех дел,
                Лишь в этом я помню каждое мгновение.

Камиль Демулен (воодушевленно)  и Фукье-Тенвиль (с упадком).

                Святое стремление —
                Взлет и падение.
                Презрения нет…
                И мальчика тоже!

Протягивают друг к другу руки, но касаются ладоней друг друга лишь кончиками пальцев.

                Кто выдержит с честью ответ
                И гильотинное ложе?
                Так почему…мне привиделся мальчик,
                Что не мог закончить иначе?

Фукье берет бутылку, делает глоток, протягивает Камилю. Тот тоже делает глоток и возвращает бутылку Фукье. Фукье снова отставляет ее в сторону.

Сцена 2.4 «Мне не было покоя»

Камиль Демулен. Выходит, у каждого из нас был свой ад?

Фукье-Тенвиль. Выходит…мне вот никогда не было покоя.

Камиль Демулен. Покоя?

Фукье-Тенвиль (как бы про себя, смотрит вперед остекленевшим взглядом).

                Мне не было покоя днем,
                Мне не было покоя в ночь,
                Мне не было даже сна!
                Когда-то я горел огнем,
                И без слов умолял помочь,
                Ведь ничего не значат слова…

Голос Фукье набирает силу. Он еще раз прикладывается к почти опустелой бутылке.

                Мне не было покоя – лишь кошмар,
                Мне не было покоя – только путь.
                Мне не было молчания.
                Когда в сердце были холод и жар,
                А теперь не вздохнуть —
                Осталось воспоминание.

Ищет взглядом бутылку, но Камиль Демулен отставляет ее еще дальше. Увидев этот маневр, Фукье снова смотрит на Демулена и кивает ему, соглашаясь.

                Мне не было покоя в темноте,
                Мне не было покоя в свете дня,
                Мне не было даже сна.
                Когда-то я молил о тишине,
                Но когда тишина нашла меня,
                Я снова жду слова!

Камиль скрещивает руки на груди.

                Я не был на войне, но ведал поле боя,
                И никогда мне не было покоя!

Фукье-Тенвиль. Я что хочу сказать…мне так жаль твою жену!

Камиль Демулен (его лицо искажается от боли). Люсиль не была виновата!

Фукье-Тенвиль. Так…было надо.

                С хрипом, Фукье валится на ложе и затихает. Одновременно за спиной Камиля раздается женский смешок.

Сцена 2.5 «Белая вуаль легла на плечи»

                Камиль Демулен круто поворачивается. Из темноты выходит новая тень – Люсиль Демулен. Она похожа на невесту – счастливая, молодая, вся светится изнутри любовью. На ее плечах лежит белая вуаль, отчего сходство с невестой только прибавляется.

Камиль Демулен (с восторженным придыханием, не веря, протягивает ей руку). Люсиль! Моя Люсиль!

Люсиль (приближаясь, вкладывая его руку в свою, касаясь другой рукою его щеки). Камиль! Мой Камиль!

                Некоторое время стоят, крепко обнявшись, затем Люсиль с тяжелым сожалением осторожно высвобождается из объятий Камиля, оставляя одну руку в его ладонях. Он целует ее руку. Люсиль гладит его по волосам.

Люсиль Демулен.
               
Белая вуаль на плечи легла,
                Когда я пошла любовь искать
                За пределом, где все пусты слова,
                Которые я так хотела сказать!

Тихо плачет, украдкой вытирая слезы.

                Я верила, что близко встреча!
                Помнишь…я в этой вуали была,
                В этой, что сейчас легла мне на плечи,
                В ней я мужем тебя назвала!
Камиль Демулен (поднимает голову, касается вуали, как святыни). Помню…

Люсиль Демулен.
                Знала! Ты услышишь сердце мое,
                Оно и в смерти может еще петь.
                И это сердце навсегда твое,
                Когда любишь – не боишься умереть!

Переплетают руки. В глазах Камиля слезы.

Камиль Демулен. Ох, Люсиль…

Люсиль Демулен (прикладывает палец к его губам). Ш…не надо, не стоит.

Люсиль Демулен.
               
Мне снились кошмары, жгли,
                И звучали беспощадные слова.
                Кто судил? Чьи решения? Чьи?
                Чья в этой разлуке вина?

Фукье медленно садится на своем ложе, придя в себя. Взор его мутен, он явно не соображает, что происходит. Он оглядывает камеру.

Люсиль Демулен.
               
Белая вуаль легла мне на плечи,
                Предвещая священную встречу с тобой.
                Они еще звучали…эти речи,
                Но мне плевать!

Камиль Демулен обнимает ее.

Люсиль Демулен.

                Я – твоя!
                Ты – мой!

Она ответно обнимает мужа и оба в то же мгновение исчезают. Фукье вскрикивает от удивления и от ужаса, вскакивает с ложа, но никого в камере, кажется, нет. Чертыхнувшись, он садится обратно.

Сцена 2.6 «Я боялся…»

Камера. Фукье в задумчивости, говорит сам с собою.

Фукье-Тенвиль. У них остался сын. Маленький Орас. Что будет с ним? а что будет с моими детьми? Мои дети…

                Я был не тем отцом всегда,
                каким можно было бы гордиться,
                я не знал, какие сказать слова,
                Не мог поцеловать… остановиться.
поднимается с ложа, начинает ходить по камере взад-вперед, в суматошном лихорадочном волнении.

                Я был плохим мужем
                И в первый раз, и второй,
                Всегда хмур и душою простужен,
                Жил законом…и пустотой.
                Я боялся заводить друзей,
                И стал сторониться людей,
                Крови увидеть их не желая,
                И это все, о чем я сожалею,
                Умирая.

На улице, в отдалении страшно и гулко бьют часы, заставляя Фукье вздрогнуть, прислушаться к их бою.

                Я боялся, что на своих детях
                Я увижу пятна чужой крови,
                Что им колыбельную споет ветер,
                Ветер моей неволи.
                Я боялся, видя скатерть свою,
                Она была бела…когда-то.

Останавливается напротив темного угла, спрашивает как бы у него.
                Но там ведь кровь? Не говорю!
                Хоть вижу, что семья страхом объята.
                И это мне не оправдание,
                Я яд в крови носил! В себе,
                И боялся…боялся ожиданий,
                Что будем мы в одном огне!
из темного угла странный лязг, от которого Фукье отшатывается не в страхе, а в презрении.

                Я боялся! Не того, что провал,
                Не того, что умру – плевал я на смерти!
                я – обвинитель, я – трибунал,
                Что боялся крови на своих детях!
                И я не думал, как раню, их защитить желая,
                И это то, о чем я сожалею,
                Умирая…

Сцена 2.7 «Боль – это слово!»

                Фукье замирает, затем садится прямо на пол посреди камеры, рукою дотягивается до почти опустелой бутылки, пододвигает ее к себе.

Фукье-Тенвиль. Какой же подлец человек! Разве я боюсь смерти? нет. Разве я боюсь боли?

                «Боль» — это только слово,
                Которым не передать
                Все муки и все оковы
                И проще совсем
                Замолчать!

Подносит бутылку к носу, нюхает, но не прикладывается.

                Ведь страх – всех мыслей плен,
                Боль – всем слабым пытка,
                А я не слаб! Рвите, мерьте,
                Но перед ликом смерти:
                Улыбка!

С сожалением отставляет бутылку от себя.

Я был прав, ведь я – закон,
                А боль – это лишь слово,
                Которым не передать
                Весь кошмарный сон
                И все наши оковы.
                Замолчать
 – выход тех, кто дальше идет.

За его спиной снова лязгает темный угол, но Фукье только раздраженно поводит плечами и не оборачивается.

                Не взирая на пик всех гроз,
                Я поступал по долгу!
                Я шел и вел других вперед,
                По дороге из осколков и слёз,
                И осталось теперь немного.

Облизнув губы, касается бутылки снова, но не берет ее в руки, убирает ладонь.

                Я не боюсь боли – это слово,
                И только! Для тех, кто слаб!
                Оно не расскажет про оковы,
                В которых даже в дни свободы —
                Ты лишь раб!

Отделяется еще одна тень, медленно приближается к Фукье – это Робеспьер. Голова его перевязана пропитанной кровью тряпкой.
                Пусть давят тюремные своды,
                Пусть мешаются в сердце кровь и соль,
                Тому, кто не чувствовал, не понять,
                И лучше совсем замолчать…

Робеспьер кладет руку на плечо Фукье.

Фукье-Тенвиль (без удивления).

                Какое легкое слово – «боль!»

Сцена 2.8 «Я знал!»

Фукье-Тенвиль.

                Что ты, Робеспьер, придешь – я знал,
                Можешь не верить, но я тебя ждал!
Робеспьер (обходит Фукье, останавливается перед ним, Фукье смотрит на него снизу вверх и явно не собирается вставать).

                Я пришел убедиться, что тот,
                Кто предавал свой народ,
                Падёт.
Фукье-Тенвиль.

                Чего он хочет, этот народ?
                Хочет крови тиранов и тирана же ждет!
                Хочет любить кровь и не хочет войны,
                Проклинает мирные дни и ищет тюрьмы!
                Чего он хочет, этот народ?
                Да и кто, Робеспьер, тут кого предает?

Робеспьер.

                Твоей задачей было воплотить
                Все то, что мы хотели сохранить,
                Все, чем жили мы, весь наш закон.

Фукье-Тенвиль.

                Виноват и за это осужден!

Робеспьер.

                Ты!.. я обвиняю тебя в том,
                Что ты оказался так малодушен,
                Когда был своему народу нужен!
                Когда напали на защитников его!

Фукье-Тенвиль (с неохотой поднимаясь, теперь лицом к лицу см Робеспьером).

                Нападали и раньше…и что?
                Где Дантон? Убит! Где Марат?
                а вот…
                Где Робеспьер? Кто виноват
                В том, что так много желает народ?!

Робеспьер.

                Ты выступил за нашу вину!
                И пережил нас…хоть и не так!
                Так сейчас же, скажи почему?
                Почему ты предал наш шаг?

Фукье-Тенвиль.

                Почему…ну, раз я умираю,
                Точно скажу и скажу как на духу:
                Привычка у меня такая —
                Не терпеть в словах шелуху!

Лицо Робеспьера искажается от гнева.

Фукье-Тенвиль.

                Да! Знаешь! И ты, и Дантон,
                И Бриссо, и Эбер, и Марат,
                И Кутон, и Сен-Жюст
                Все нарушали закон,
                Каждый твердил, что не виноват,
                Но в глазах народа оставался пуст!

Робеспьер.

                Мы расходились давно – это правда,
                Я знаю, что ты был как закон.
                Но, знаешь, в глубине твоего взгляда,
                Я читаю, что ты обречен!
Фукье хохочет.

Фукье-Тенвиль.

                И это сказал мне мертвец,
                Которого иначе, как «подлец»
                Не называют даже те теперь
                Кто еще недавно бился за право
                Открыть тебе дверь?
                Славно!

Робеспьер.

                Мы имели идею, и она
                Переживет века.
                А что имеешь ты? Что своего?
                Ты не имеешь ничего!
                И даже закон обернулся против тебя,
                И ты, который предал сам себя…

Фукье-Тенвиль.

                Молчи! Молчи, тиран! Убью!
Робеспьер (с убийственным спокойствием).

                Так вот, о чем я говорю —
                Что ты имел в душей своей,
                И так таился от людей?
                Ты не крови боялся, а пустоты,
                ведь ты не имел пожаров мечты…

Фукье-Тенвиль.

                Ты – мерзавец! Ты тиран!
                О, как я поздно это узнал!
                Ох…как я был рад, когда
                Слетела поганая твоя голова!

Робеспьер (обходит Фукье, останавливается за его спиной).

                Завистник идей!
                Что тебе до головы моей?
                Ты говоришь, что знал,
                Что я приду держать ответ…
                Ты говоришь, что ждал,
                Но ты знаешь, что меня здесь нет…

Фукье-Тенвиль. Как это…

                Оборачивается – позади него действительно нет Робеспьера.

Сцена 2.9 «Тишина!»

Фукье-Тенвиль.

                Проклятье! Всё бред,
                И жизнь моя – прежде всего!
                Я проиграл своей жизни свет,
                Больше нет ничего.
                К чему мне бояться смерти,
                Если я давно уже был убит?

С абсолютным равнодушием возвращается к своему ложу, садится.

                Я давно над шеей чую ветер,
                И тяжесть над грудью плит.
                Я мечтал о тишине, но теперь,
                Когда
                Она давит на мои плечи,
                И сердце рвет как голодный зверь,
                Проклинаю тебя – Тишина!
                Проклинаю навечно.

Ложится, закрывает глаза.

                Тишина!
                Я ненавижу тебя…иронично!
                Я так долго мечтал о тебе,
                Но когда
                Ты пришла – непривычно,
                Я словно в кошмарном сне.
в темном углу камеры снова движение. Тени медленно выползают из него. Нельзя определить их лица, тени серы, движутся медленно, без мстительного рвения.

                Ждите меня, братья и враги,
                Ждите меня для своего суда,
                Ждите меня! Как я жду смерти,
                Я жду ласковой палача руки,
                И над своей шеей ветер…
                Проклиная тебя, тишина!

Сцена 2.10 «Крах был давно»

Фукье лежит с закрытыми глазами на ложе. Вокруг него собираются тени. Тени не пытаются его разбудить, столкнуть или показать ему иным способом свое присутствие. Они скорбны, печальны и мрачны.

Тени.

                Твой крах был давно, но жило твое тело,
                Твоя душа в законе сгорела давно дотла,
                И лик твой в мраморный хлад заточён.
                Ты начинал за праведное дело,
                Но душит тебя тишина,
                И ею ты обречен.

Фукье не шевелится. Тени обступают его плотнее.

                Твой крах был давно – ты это знал,
                Но почему-то тело дальше жило,
                И снова утро наступало для тебя.
                Ты обвинитель, ты трибунал,
                У которого давно нет силы,
                В котором давно нет самого себя.

Тени отступают на шаг.

                Твой крах был давно, и если жило тело,
                Это еще не значит, что ты был жив сам!
                Это еще не значит, что ты горел огнем…
отступают еще и еще, скрываясь в своем прежнем углу, теперь уже насовсем.

                Ты начинал за праведное дело,
                Ты – ныне павший трибунал,
                Которого мы так ждем!

Сцена 2.11 «Я проклинал…»

Фукье-Тенвиль (по-прежнему, не открывая глаз).

                Верю — не верю? Я проклинал каждый рассвет,
                Каждую ночь, что все равно пережил!
                Я еще жив, но меня давно уже нет,
                Я, граждане, живым еще остыл!

С трудом, с кряхтением и стоном открывает глаза и садится на ложе, растирает затекшую, очевидно, шею.

                Верю – не верю, сам не пойму,
                Всё по закону…сердце грызёт!
                Я давно заточил себя в тюрьму,
                Из которой ничто не спасет.

В коридоре, за решеткой слышны голоса. Фукье напряженно прислушивается к ним. голоса приближаются.

                Я проклинал каждое утро,
                Что врывалось, меня обжигая,
                Я ждал! А небо…такое хмурое,
                Но к черту! На мольбы не уповаю!

Возле камеры видны силуэты приближающихся людей. Фукье, завидев их, встает с постели.

                Я проклинал каждый час,
                Не понимая, чем жив еще,
                И каждую, из своих фраз —
                Что вились! Как воронье…

К решетке подходят люди – стражники. Они открывают скрипучую дверь камеры. Фукье с усмешкой наблюдает за ними.

                Верю – не верю? Сам не знаю!
                Жив или мертв…жаль лишь семью.
                Впрочем – кажется, я их проклинаю
                Также сильно, как и люблю!

Стражники откидывают дверь камеры в сторону, но не решаются сразу зайти. Фукье кивает им, находит взглядом бутылку, равнодушно тянется к ней…

                Верю – не верю? Не пойму,
                Время летит. Время бредет.
                И даже смерть не спасет,
                Того, кто сам заточил себя в тюрьму…

Фукье делает последний в своей жизни глоток. Залпом они допивает остатки из бутылки, после чего с презрением швыряет бутылку в стену. Та с грохотом разбивается, стража вздрагивает, Фукье смеется.

Сцена 2.12 «На казнь. Пора!»

Стражники заходят в камеру, оставляя дверь открытой.

Фукье-Тенвиль. Наконец-то пришла пора республике увидеть и мою голову?

Стражник 1. Гражданин Фукье-Тенвиль, вам предъявлено…

Фукье-Тенвиль. Без этого! Ну! Ведите!

                Стражники берут под руки Фукье и выводят его из камеры. Он не сопротивляется, на его лице полное презрение и равнодушие ко всему происходящему. Фукье ведут по коридору среди каменных сырых стен, темных переходов и галерей и множества таких же камер и решеток.

Стражник 1.

                Тот, кто закон нарушал – умрет,
                Тот, кто врагом был – падёт,
                Тот, кто знал и не выдал имя врага…

Стражник 2.

                На казнь! Пора!
                Тот, кто не верил – сгинет,
                Тот, кто противился – мертв.
                Кто заблуждался – отринет…

Стражник 1.

                И к нашей идее придет!
                Тот, кто осмелился быть не тем,
                Кто осмелился спины хлестать —
                Тот уходит в пепел и тлен…

Фукье-Тенвиль (с презрением).

                Да можете вы замолчать?!
                Тот, кто верил в свободу,
                И был законом народа,
                Кто судил врагом еще вчера…

Стражник 1, 2, Фукье.

                На казнь…Пора!

Фукье грубо выталкивают в тюремный двор, где завязывают руки и грубо усаживают с такими же осужденными в позорные телеги. Фукье морщится от боли, когда кто-то слишком уж усердствует, усаживая его, но остается спокойным и не выдает никакого слова и своего состояния.

Сцена 2.13 «Перед ликом смерти…»
позорная телега движется по улице. Толпа, встречающая ее, гневлива. В Фукье летят оскорбления, самые ласковые из которых: «Законник!», «Цепной пес!», «Мерзавец» и «Сволочь!» кто-то из осужденных с Фукье, пытается сохранять невозмутимость, а Фукье невозмутимость сохранять не собирается, он переругивается, хамит и, кажется, что снова бы судит и обвиняет.

Фукье-Тенвиль.

                Перед ликом смерти я спокоен,
                Перед толпою бунт держу…

Выкрик 1. А! смотрите, цепной пес! Что, не можешь кусаться?! Обломал зубы?

Фукье-Тенвиль. А ты свои на полку сложил?

                Напоследок молчать не стоит,
                Всё, о чем молчал, скажу!

Выкрик 2. Так тебе и надо, мерзавец! Губитель!

Фукье-Тенвиль. Губитель…законник, вы определитесь хоть в чем-нибдь! Хотя бы раз.
               
Бойтесь вы…все бойтесь, да!
                Я не боюсь – страха не ждите!
                Сегодня падет моя голова,
                А вы свои…сберегите!

Выкрик 3. Гореть тебе в аду!

Фукье-Тенвиль. Тоже мне…райские кущи!

                Перед ликом смерти спокоен дух,
                Перед толпою я гнев явлю.
                Я не был к вам, французы, глух!
                Я вас любил и, может быть, люблю!

Выкрик 4. Умри, сволочь!

Фукье-Тенвиль. Не все сразу!

                Нет, все деяния мои – закон,
                А закон отрядился вами.
                Так чем же я заклеймен,
                Как не вашими же словами?!

Выкрик 5. Ублюдок! Убийца! Законник!

Фукье-Тенвиль. А я – Фукье-Тенвиль, рад знакомству, каналья ты этакая!

                Перед ликом смерти – храбрюсь,
                Перед толпою я глумлив,
                Но я без страха признаюсь,
                Что чаще всех вас был убит!

Выкрик 6. Тебе бы наши мучения…

Фукье-Тенвиль. Мои на себя никто из вас не брал!

                Убит! Сердце мое не камень,
                Сердце мое умеет рыдать,
                И сам я- закон, но пламень
                Изнутри умеет сжигать!

Выкрик 7. Тебя уже ожидают тираны в аду!

Фукье-Тенвиль. И щелкают бо-ольшими зубами! Будет хоть с кем поговорить!
               
Пред ликом смерти спокоен я,
                Пред толпою гнев явлю.
                Смерть давно обнимает меня,
                Я каждого из палачей своих люблю.

Выкрик 8. Дайся ты мне! Я бы тебя придушил!

Фукье-Тенвиль. Расторопнее будь, гражданин!

                И проклинаю, хоть спокоен,
                Хоть насмешлив и груб,
                Мне бояться вас не стоит —
                Есть сильнее и законнее суд…

Выкрик 9. Пусть тебе после смерти нет покоя!

Фукье-Тенвиль. А я и не замечу…

                А я…пред смертью глух,
                Пред толпою гнев явлю.
                Чтобы потешить свой дух…

Позорная телега останавливается у эшафота.

                Франция, я тебя люблю!

Осужденных начинают вытаскивать, без каких-либо церемоний и осторожности, из позорной телеги. Каждого толпа сопровождает бранью и оскорблением, свистом и угрозами.

                Фукье толкают с  в сторону эшафота, он усмехается, глядя на возвышающуюся гильотину, Палача и его помощников.

                В толпе зевак, собравшихся посмотреть на казнь, среди улюлюканья, Фукье краем глаза замечает свою вторую жену с детьми, но не оборачивается к ней, поскольку с другой стороны улицы замечает тень и первой жены, уже давно мертвой. Решив, что это лишь его очередные тени и бред, Фукье остается беспристрастен ко всему.

Сцена 2.14 «На четыре стороны света»

                Наступает очередь Фукье подниматься по ступеням эшафота. Он восходит по ним, остается ровным и даже равнодушным. Скучающе разглядывает толпу, позволяет уложить себя на доску. Свист лезвия гильотины…восторженный вздох толпы.

                Палач поднимает голову Фукье.

Палач (показывает голову в сторону юга).

                Юг, потерявший друзей,
                Братьев, жен и матерей,
                Вот – голова желанная ваша,
                Он с честью испил эту чашу.

Восторженные аплодисменты зевак, восславление Палачу.

Палач (к западу).

                Запад, твой был слышен крик —
                Ты, потерявший все права,
                Ожидавший долго этот миг —
                Вот желанная тебе голова!

Толпа ревет от восторга.

                К северу.

                Север, терпевший все раны,
                В крови потерявший себя,
                Вот – взгляни смелей: награда,
                Что по праву – твоя!

Гул, яростный свист.

                К востоку.

                Восток, узревший невзгоды,
                Что никогда не жалел ничего,
                Во имя Священной Свободы,
                Взгляни – вот голова его!

Обводит еще раз по всем сторонам света головою, вызывая восторг. Голос чуть дрожит.

                На четыре стороны света,
                Голову вам покажу – она
                Знаменует вам вашу победу,
                И воплощает все ваши слова.

Поворачивает голову к себе лицом, прикрывает ей глаза. со скорбью.

                Сегодня странный день, когда
                Победив, мы не скажем больше об этом,
                Это день, когда вдруг онемели наши слова
                На четырех сторонах света…

Бережно опускает голову в корзину, зябко поводит плечами, делает отмашку своим помощникам, призывая закрывать гильотину.

Сцена 2.15 «Танец Свободы»

Медленно расходится ликующая толпа, Палач сходит с эшафота, помощники закрывают гильотину навесом, убирают тела, смывают метлами кровь прямо на землю. Остается на улице полумистический хрупкий дух – Свобода.

                Свобода пытается остановить рукою проходящих мимо граждан, но те как будто бы не видят ее, и все ее усилия напрасно. Она силится заглянуть в глаза кому-нибудь, но не может поймать прямого взгляда.

                Свобода прекращает попытки и начинает танец. Ее движения сначала медленные, затем они все более и более яростные.

                Толпа, даже проходя рядом, не замечает ее и огибает, не задевая. Свобода – невидимка.

Свобода.

                Сердце птицей трепетало в груди,
                И звучали на улицах песни.
                Я танцевала вот так: раз-два-три…
                Мы танцевали все вместе.

Кружится.

А теперь все имена и имена,
И чудится мне, что я не нужна,
Что вы будто устали от борьбы,
И нет уже с вами мечты.

Пусть сердце еще трепещется птицей,
Но от танца пора остановиться,
А сердце все ритм отбивает:
Раз-два-три. Раз-два-три.
И испуганной птицей взмывает,
Рвется из разорванной груди.

Кружится еще быстрее.

Вы – братья мои, мужья и дети,
Матери, жены, сестры, друзья.
И ваша гибель – все мои смерти,
Я умираю, и не воскреснуть нельзя.

А сердце мое трепещется птицей,
Но от танца пора остановиться,
А сердце мое ритм отбивает…

Кружится так, что ее движений уже не видно, не различить.

Раз-два-три. Раз-два-три.
И испуган

вобода падает, словно подкошенная, на колени, в парижскую грязь.

Конец второго действия.

Конец.

 

 

  1. Шарль Барбару

2021 год

Действующие лица:

Шарль Жан Мари Барбару (Шарль Барбару) — французский политический деятель, один из выдающихся жирондистов, член Конвента. Казнён после неудачной попытки застрелиться 25 июня 1794 года в возрасте 27 лет.

Жером Петион де Вильнёв (Жером Петион)  — деятель Великой французской революции, жирондист, мэр Парижа (1791—1792). Покончил с собой 18 июня 1794 года в возрасте 38 лет. Его труп был найден рядом с телом Франсуа Бюзо.

Франсуа Николя Леонар Бюзо (Франсуа Бюзо)  (— французский адвокат и деятель Великой революции, жирондист. Покончил с собой 18 июня 1794 года в возрасте 34-х лет.

Свобода – полумистический призрачный дух.

Гонец – неустановленное лицо.

Солдаты – преследователи мятежной партии жирондистов.

Народ, соратники, друзья, противники – массовка.

            В тексте фигурируют намеки и непрямые воспоминания-воззвания к Жан-Полю Марату, Робеспьеру, Шарлотте Корде, Ролану, многим прежним соратникам…

Сцена 1.1 Пролог

            Убогая маленькая комнатка с криво заколоченными разномастными гнилыми досками окнами. Полумрак. На низком столике множество бумаг, каких-то брошюр, несколько тонких и маленьких, почти оплывших до конца свечек. Также – расколотый кувшин. Все в жутком беспорядке, неряшливой небрежности. В каждом предмете скользит неприкрытая нищета и откровенная бедность.

            Среди этих бумаг изъеденный жучком тонкий тюфяк. На этом тюфяке спит молодой человек. Его черты лица очень красивы, хоть и бледны, немного болезненны. В нем сочетание юности и даже детства с красотой и силой – это Шарль Барбару. Одежда его изрядно поношена, кое-где перехвачена грубыми нитками и заметными швами. Он крепко спит.

            Тонко и протяжно скрипит тяжелая дверь, в комнату проскальзывает человек. Это – Жером Петион. Петион выглядит заметно старше, его вид более плачевный, одежда еще более помята, поношена. Куртка также грубо перехвачена в нескольких местах, на ней нашиты лоскуты, и кажется, что вещь все равно вот-вот расползется на части.

            Некоторое время Жером стоит, привыкая к комнате, стараясь сильно при этом не смотреть по сторонам, затем тихо крадется к тюфяку.

            У тюфяка Жером останавливается.

Жером Петион (осторожно и негромко). Шарль?

            Означенный Шарль не реагирует. Его сон крепок.

Жером Петион (уже громче). Ша-арль… Шарль Жан Мари Барбару!

            Снова нет реакции.

Жером Петион.  Да ну что ж ты!

            Склоняется, трясет за плечо.

Жером Петион. Шарль, проснись! Прости, но…

            Резко дернувшись, Шарль Барбару просыпается. Он резко садится на тюфяке, перехватывая руку Петиона, некоторое время сидит, осоловело глядя на него, словно бы пытаясь понять, где вообще находится.

Жером Петион (в явном смущении). Прости меня, Шарль, но пора проснуться.

Шарль Барбару (понемногу просыпаясь). Дьявол!

Сцена 1.2 «Дьявол!»

Шарль Барбару.

            Дьявол! Жером, зачем
            Ты меня разбудил?
            Здесь серый плен,
            А там я счастлив был!

Трёт глаза, зевает, ёжится от утреннего холода.

            Дьявол, Петион, для чего
            Эта явь по глазам?
            Здесь уже нет ничего,
            Всё счастье там…

Пытается упасть обратно на тюфяк, но Жером рукой останавливает его.

            Жером, чёрта какого…

Жером Петион (не может сдержать улыбки, хотя вид его остается серьезным, он пытается быть шутливым).

            Простите, гражданин Шарль Барбару,
            Что я вас разбудить посмел,
            Но как же иначе! Без вас не могу
            Справиться я с кучей дел…

Шарль Барбару (улыбается, но улыбка быстро гаснет)

            Петион, дьявол ты, а не друг!
            Я таким счастливым был…

Машет рукой, решительно поднимается с тюфяка.

            Здесь ожидание и тревога всех мук,
            Ну вот зачем ты меня разбудил?

Жером Петион (с сожалением).

            Шарль, я ждал для разговора тебя…

Шарль Барбару.

            О, да пристрелите ж меня!

Выходит за порог комнаты, оставляя дверь в комнату открытой. Слышен плеск воды из кувшина.

Сцена 1.3 «Марсель!»

Жером Петион (кричит в провал коридора). А что снилось тебе?

Шарль Барбару (кричит в ответ). Всё то же… Марсель!

Если есть на земле рай,
То это Марсель, без сомнений!

Появляется обратно в комнате. его истертый камзол расстегнут, он вытирает лицо. Замечает улыбку Петиона…

Нет мой друг, не возражай,
Ты увидишь его…в свое время!

Снова выходит за порог. В проеме двери видны его движения, он несколько раз проходит взад-вперед.

          Марсель, мой Марсель! Дом!
          Как я хочу вернуться к тебе.
         Даже если сегодня я побежден,
         Я хочу умереть в твоей земле.

Возвращается в комнату, находит какую-то тряпку, тут же протирает ею руки, вешает ее на край стола. Тряпка падает. Шарль наклоняется , подбирает ее и вешает обратно. Все это время Жером терпеливо ожидает. На лице Петиона легкая улыбка, которой он сам удивлен, но улыбка выходит словно бы, помимо его воли.

Марсель, имя твое на устах —
Словно медовый поцелуй и вино.
И даже если меня ждет крах,
Увидеть тебя…и пусть будет темно!

Петион поглядывает даже с завистью на Шарля. Когда тот вспоминает марсель – лицо его совершенно преображается. В глазах сверкает что-то задорное, молодое и полное жизни, всей силы. Он сам будто бы успокаивается от воспоминаний о доме.

Марсель, мой Марсель — так чист,
Так прекрасен, так светел и мил…
Пусть парижский дьявол будет речист,
Я не принимаю тот дьявольский мир!

Шарль оправляет свой истертый костюм. Ему никак не удается справиться с завязками на куртке. Он не видит узелков. Зеркало или какая-либо отражающая поверхность в комнате отсутствует.

У меня есть свой — зелени полн,
Сладкого нектара и песнями ветра.
И даже если я сто раз обречен,
Я счастлив был и не жалею об этом.
Старый порт, ты вспомни меня —
Своего друга и верного слугу…

Жером некоторое время наблюдает за попыткой Шарля справиться с завязками, затем, не выдержав бесплотности этих попыток, подходит и завязывает сам.

Шарль Барбару. Благодарю, Жером! Эти проклятые узлы…

Жером Петион. Ты так давно не был в Марселе. Ты скучаешь.

Шарль Барбару

Я ничего забыл! В ночи и средь дня
Я его вижу — во сне и наяву!

Отходит от Петиона в какой-то задумчивости, замирает у одного из заколоченных окон. Его голос внезапно выдает дрожь и Жером смотрит с удивлением.

         Если есть на земле рай,
        То это Марсель, без сомнений!
         Нет, мой друг, ты не возражай…

Жером Петион, однако, и не предпринимает такой попытки.

Шарль Барбару (медленно поворачивается к нему)

Мы увидим его вместе…
В свое время.

Жером Петион. Так и будет, Шарль…

Сцена 1.4 «Если бы…»

Жером Петион еще выдерживает около минуты, не мешая задумчивости Шарля, затем осторожно начинает.

Жером Петион.

            Послушай, Барбару,
            Молчать уже нельзя.
            И я скажу тебе то,
            Что давно начать не могу…

Шарль Барбару смотрит с усмешкой, не прерывая. Он словно бы уже знает, что хочет сказать Петион. Между тем, волнение Петиона значительно усиливается.

            Но мы с тобою друзья!
            И ты прекрасно знаешь, что…

Жером набирает в грудь побольше воздуха, но не решается сказать то, что должен. Вместо этого он бессильно опускает руки. Шарль Барбару не торопит его, возвращается к своему тюфяку и садится, жестом приглашая Жерома тоже сесть. Жером, двигаясь так, словно  тело предает его, осторожно садится рядом.

Жером Петион.

            Если была б у меня куртка,
            Я б тебе ее отдал.
            Если была б у меня шутка,
            Я бы её рассказал!
            Если тебе было бы жутко…
            Я бы тебя обнял.

Шарль оглядывает еще более бедный костюм Жерома, неловко улыбается.

            Если бы ты не произнёс и звука,
            Тогда и я бы совсем замолчал!

Шарль Барбару (также неловко, как и улыбка, похлопывая его по спине).

            Друг мой…ох, друг мой!
            Безмерно тронут – не сказать!
            И мне до боли жаль всех дней,
            Я – слуга покорный твой.
            Мне ты можешь доверять
            Метание души своей!

Жером Петион вскакивает, словно сидеть он не в силах, начинает мерить шагами комнату – сделать это не очень и долго, так как комната узкая и маленькая.

Жером Петион.

            Я знаю это лучше всех,
            Но – сказать так больно мне!
            Между тем…надежды нет.

Взгляд Барбару заметно тяжелеет.

            Пусть еще звучит наш смех,
            Мы в опале и огне!
            Нам не выбраться на свет.

Шарль Барбару (очень сдержанно, каждое его слово отдает прохладой).

            Мы в опале…да, позор.
            И весь стыд не описать,
            И обрыв для всех сердец…
            Совесть их не знает взор,
            Знаю я, что хочешь ты сказать…

Поднимается.

            А виновен лишь один подлец!

Жером Петион (качая головою).

            Друг мой, наш голос им не нужен,
            Мы побеждены…подло. Гнусно!
            Я вижу – догорают мечты.

Петион пошатывается, отводит взгляд от Шарля.

            И сам я душою простужен,
            В груди моей совсем пусто,
            И сам я уже у черты…

Шарль Барбару (растерянно повторяет).

            У черты…

Неожиданно лицо его меняется. Ярость вскипает в нем. Он бросается к Петиону, в один прыжок оказывается возле него.

            У черты?! Не смей!
            Нет! не отводи взгляда!
            Пусть! Сложим головы мы,
            Уйдем тенями для людей,
            и под ногами пекло ада!

Хватает Жерома за грудки.

            Мы идём…умираем за мечты
            О свободе, равенстве, братстве!
            И если даже не встретим любовь…

Шарль замечает затравленный взгляд Петиона и немедленно отпускает его.

            Да, я скажу тебе то,
            В чем могу клясться!
            Не напрасна наша кровь,
            Петион, а ты знаешь, что…

Неловко оправляет куртку Жерому, из-за чего та обрывается в одном из зашитых мест.

            Если была б у меня куртка…

Жером Петион (слабо улыбаясь).

            Я б тебе ее отдал.
            Если была б у меня шутка…

Шарль Барбару.

            Я бы ее рассказал.
            Если тебе было бы жутко…

Жером Петион.

            Я бы крепко тебя обнял.

Жером Петион и Шарль Барбару.

            Если бы ты не произнес и звука,
            Тогда и я бы совсем замолчал.

Сцена 1.5 «Когда я спущусь…»

            Около минуты Шарль стоит в раздумьях, затем начинает решительно, порывисто. В нем жажда деятельности.

Шарль Барбару:

            Слушай меня, Жером!
            Слушай, что я скажу!
            Пусть нам чужой этот дом,
            Но ты держи себя, как я держу!

Жером Петион (оправляясь). Не сомневайся во мне!

Шарль Барбару:

            Сейчас, когда я спущусь
            К последним соратникам нашим,
            То, тебе клянусь,
            Я буду весел и отважен!

Выбрасывает руку, сжатую в кулаке.

            Я буду шутить и улыбаться,
            Буду делать вид, что вера есть,
            И если надо – стану смеяться,
            Даже сегодня! Сейчас! здесь!

Оглядывается на дверь, быстро подходит к ней, прикрывает.

            Слушай меня, мой друг,
            Что выпало им – выпадет нам,
            То ведь совсем неизвестно…
            Но ни один сердца стук,
            Ни один страх по глазам
            Не выдаст! Вот верное средство!

Отходит от дверей к внимающему ему Петиону.

            Сделаем вид, что мы
            Надеждой и планом полны,
            Что всё идет так, как надо —
            И…

Щелкает пальцами, как бы припоминая.

Жером Петион (подсказывает).

            Отступление на благо?

Шарль Барбару (грозит ему пальцем).

            Это единственное, что мы можем,
            И это не будет даже ложью!
            Сейчас, когда я спущусь
            К последним соратникам нашим,
            То, тебе в том клянусь,
            Буду весел и отважен…

Оправляется для верности, прячет какие-то выбивающиеся из одежды нитки, завязывает узелки…

            Ах, помнишь ли ты, Жером,
            Как начиналось всё для нас?
            Как каждый с триумфом был обручён,
            И этот восторг и экстаз?
            Как смотрели на нас тогда…

Жером Петион.

            Как слушали…как восхищались!
            Великие и грозные были то времена.
            Скучаю, тебе в том признаюсь!

Шарль Барбару (нетерпеливо кивает).

            Да! Но сейчас, когда я спущусь
            К последним соратникам нашим,
            Я буду – тебе клянусь,
            Весел и отважен.
            И буду…день за днем, вновь и ещё,
            И не выдаст меня даже взгляд!

Быстро оглядев себя, направляется к дверям, но когда он касается уже дверной ручки, останавливается, услышав голос Петиона.

Жером Петион (очень тихо, так, что Барбару оборачивается на него со смутным подозрением).

            Я помню всё:
            Это словно жизнь назад…

Сцена 1.6 «Парижский дьявол речист!»

Дальнейшая сцена происходит одновременно в комнате-убежище и в воспоминаниях Шарля Барбару, в последних фигурирует несколько локаций.

1.6.1

Воспоминание. Молодой Шарль Барбару пребывает в Париж. Толпа – разноцветная, яростная, пугающая, встречает каждого пребывающего восторгом и ликование. Шарль Барбару смущен, немного застенчив. Он двигается по улице, среди бунтующей и мятежной толпы, и чувствует себя полным сил и новых стремлений. Его шаг быстр, скор, тороплив.

Шарль Барбару:

            Передо мною белый лист,
            И всё в новом цвете, а я…
            Уже не тот, что прежде!
            Как Парижский Дьявол речист,
            И как эти речи манят меня!
            Заставляют жить в надежде,
            Что еще немного и…
            Придут дни мои!
            Что немного и вершина славы —
            Ах, Парижский дьявол!

1.6.2

Зала Учредительного собрания. Суматоха. Постоянно чьи-то аплодисменты, чьи-то споры, сумятица. Барбару стоит во втором ряду, к нему подходит высокий человек зрелых лет с изрядными залысинами на лбу – это один из Соратников. Он осторожно касается плеча Шарля, тот вздрагивает от неожиданности.

Соратник 1 (с дружелюбием).Вы блестяще держали свои нападки!

Шарль Барбару (с каким-то детским изумлением). Вы…вы правда так считаете?

Соратник 1. Да, почему мне лгать? Вы – обладатель горячности, замечательного потенциала. Такие люди нужны нашему делу! Дело пойдет именно с такими людьми, как вы, Барбару!

Шарль Барбару (в смущении). Благодарю вас…ваша похвала – это…простите, я слишком смущен, чтобы выразить все, что во мне.

Соратник 1 (со смешком) Я тоже человек, юноша! Прекратите ваше смущение! И…знаете что? Приходите сегодня вечером. Моя жена и я будем рады принять новых друзей.

            Не дожидаясь ответа ошарашенного Барбару, Соратник1 отходит в сторону.

1.6.3

            Шарль Барбару снова по улицам Парижа. Его взгляд полон восторга. Он сам будто бы напитан этим восторгом. Он пытается идти медленно и важно, но постоянно срывается на ускорение шага, так его торопит жизнь и этот внутренний восторг!

Шарль Барбару:

            И вот уже не просто я, как я —
            И знакомства ждут меня,
            И вхож в богатый разумом дом,
            И сам – восторгом пьян и им же полн!

1.6.4

            Восторженная более прежнего толпа. марсельские батальоны встречают с триумфом, обожанием. В их числе – во главе, и Барбару, которого забрасывают рукоплесканием, улыбками, похвалой, похлопыванием по плечу и всем прочим, что полагается триумфатору.

            Он проходит по улицам сквозь этот восторг, преисполненный улыбок и счастья.

Шарль Барбару:

            Победа! Крик и восторг,
            И я уже е мальчик тот,
            Что смотрел на камни и мечтал,
            О чем-то смутном лишь мечтал…
            Пусть в права вступает Дьявол,
            Но мальчик в блеске славы,
            Париж для него в новом свете,
            И он за всю славу уже не в ответе…

1.6.5

            Зала Национального Конвента. Шарль Барбару проходит и вдруг его касается Соратник1, заметивший приход Барбару, улыбается ему с теплотой. Рядом с Соратником1 еще один человек – Соратник2 – чуть усталый, с землистым лицом.

Соратник1. И снова вы, мой друг! Признаться – я очень рад!

Шарль Барбару. Да…я сам еще не могу поверить, но семьсот семьдесят пять голосов из семьсот семидесяти шести…и я здесь! (смеется). Я буду рьян, и каждый день отстаивать все то, за что мы боремся!

Соратник1 (к Соратнику2). Вы присмотритесь к нему! Он сражается, как лев. А я вас оставлю…(увидев кого-то знакомого). Жером! дай-ка мне минуту…

Соратник2. Вы, говорят, храбрец!

Шарль Барбару ( в смущении). Во всех этих залах говорят одинаково много.

Соратник2. Так мне не верить?

Шарль Барбару. А мы посмотрим и узнаем!

            Улыбается, отходит в сторону.

Соратник2 (со снисходительной улыбкой). Нагле-ец!

1.6.6

            Реальность. Убежище. Заколоченная нищая комната. Дух обречения. Шарль Барбару сидит на полу, растирая голову руками, как будто та у него болит. Рядом с ним сидит Петион, который подносит ему воды.

Шарль Барбару:

            Проще в боях, когда
            Всё чисто и ясно, как свет!
            А здесь за любые слова
            Поражение…или тень побед?
            Не понять, все друг против друга,
            И мальчик больше не один.
            он находит тех, кто близок по духу,
            И отстаивает мир…

Жером Петион (с сочувствием). Воды, Шарль!
           
Парижский Дьявол всегда речист,
            В его пасти тысяча змей живет,
            И в крови когда-то белый лист,
            Что стаено…что сердце ждет?

            Парижский Дьявол порочен,
            Больше других он лжив…
            И ему плевать, между прочим,
            На славу всех битв.

Шарль Барбару (с жадностью испив воды):

            Парижский дьявол поможет тем,
            Кто других оказался смелее!
            Остальным – эшафот и теней плен,
            Париж оплетен змеями…

Сцена 1.7 «В новом мире…»

Дальнейшая сцена происходит одновременно в неустановленных местах славы прошлого и в реальности, в убежище.

1.7.1

Шарль Барбару сидит всё там же. Его взгляд устремлен в одну точку неподвижно. Он словно бы видит что-то перед собою.

Шарль Барбару:

            В новом мире…смотри,
            В память, как было!
            Когда ещё жило в груди
            Всё, что сегодня остыло…

1.7.2

Шарль Барбару в окружении многих лиц. Он преисполнен внутреннего света, полон искреннего веселья. Его похлопывают по плечу, ему подливают вина многие люди, лица которых невозможно разглядеть. Между тем, люди, не имеющие четких лиц, одеты весьма красиво и опрятно.

Тень1 (высокая, молодая, хохочущая задорно фигура, с размытым лицом, выныривает, хлопает от души Барбару по плечу, он улыбается).

            Зубоскальством восславился Шарло!

С хохотом исчезает. Тут же выныривает следующая Тень – Тень2. Наклонившись к Шарлю, она бросает быстро свое предостережение.

Тень2.
           
Но будь осторожнее в нём!

С хохотом исчезает.

1.7.3

Шарль Барбару в настоящем. Оглядывается на Петиона, будто бы ищет поддержки.

Шарль Барбару:

            Как же это было давно,
            Помнишь наших друзей, Петион?

1.7.4

Прошлое. Шарль Барбару рассказывает какой-то статной красивой даме с так же, размытым лицом. Лицо самого Барбару видно четко.

Шарль Барбару:

            Я был поражен смелостью вашей!

Тень3 (с хохотом, проносясь мимо, подливая ему вина):

            Так нападать на грозных людей!

Жером Петион (в прошлом, немного моложе, в прошлом, одет добротно, подходит к Барбару, отводит его в сторону, вежливо кивнув даме).

            Эти люди принимают чашу
            Славы кровавой своей!

Какой-то шум в зале отвлекает Петиона от того, что он хотел добавить еще Барбару. Оба они оглядываются назад и видят молодого мужчину, красиво одетого, даже щегольского вида, который вызвал громкий смех у Теней. Это – Франсуа Бюзо.

Жером Петион (со смешком). О, Франсуа как всегда такой…Франсуа!

Шарль Барбару (кричит, обращаясь к означенному Франсуа). Опять ушел в грёзы об убийстве Марата?

Замечание вызывает смешок.

Франсуа Бюзо (отмахиваясь снисходительно, но с волнением).

            А вы читали строки этого «Друга»? читали, что
            Написал он в последнем выпуске погани своей?
            Да, мы все знатно раскатали его!
            Но это еще ничего,
            А вот что готовлю ему я…

Жером Петион (закатывает глаза, на ухо к Шарлю Барбару).

            Он опять! Пристрелите ж меня!
Окрикивает Бюзо.

            Франсуа, успокойтесь, от имени всех прошу!

Франсуа Бюзо (в изрядном хмельном состояноянии).

            Да я ему однажды всё скажу!

Тень4 (бодро появляется, отвлекает Барбару от Франсуа, замечает серьезно).

            У вас большой путь, Барбару!
            Не споткнитесь об острый язык!

Пытается исчезнуть, но Шарль перехватывает руку уходящего, замечает с издевательской вежливостью.

Шарль Барбару.

            Я путь еще увидеть не могу,
            Но вот спотыкаться как-то не привык.

Тень4 внимает ответу, затем выдергивает руку и исчезает.

1.7.5

Реальность. Петион что-то раскладывает на почерневшей, с гнильцой, доске.его пальцы дрожат. Барбару жадно вглядывается в него, Петион, напротив, пытается избежать взгляда.

Жером Петион.

            О, какие то были дни!
            В новом мире…для нас,
            Какие знакомства и люди какие,
            Что с ними сейчас…

1.7.6

Прошлое. Всё то же безумие. Тени с размытыми лицами. Ясно видны лица Петиона, Бюзо и Барбару. Бюзо в компании двух женщин, те иногда прерывают его смехом. Петион качает головою, наблюдая за ним. Барбару все время отвлекают.

Тень5 (останавливаясь за спиной Шарля, не давая ему обернуться).

Вас ждет успех и почет,
Если вы сумеете верно избрать…

Шарль Барбару (не оглядываясь).

            Если сердце зовет,
            Как ему отказать?

Тень6 (отталкивает Тень5, выныривает прямо перед лицом Барбару).

            Только вы…осмотритесь в начале!

Шарль Барбару (улыбаясь).

            Я мечтаю о славе!
            И в этом новом мире я…

Франсуа Бюзо снова нарушает покой и мирное течение происходящего. Он, забравшись на какой-то стул, привлекает к себе внимание, чем отвлекает Барбару от размышлений.

Франсуа Бюзо.

            Нет, вы послушайте только друзья,
            Что пишет этот серый крокодил!
            Небо – свидетель! Я бы его убил!

Жером Петион (быстро оглянувшись, в испуге).

            Франсуа, следите за речами!

Франсуа Бюзо (пока его осторожно стаскивают со стула).

            Нет уж! пусть он следит в начале!

Тень7 (шепотом, к Барбару, пока все увлечены сценой с Франсуа).

            Говорят, Шарль Барбару окончательно с нами?

Шарль Барбару.

            Ха!.. обеими руками!

Сцена 1.8 «А ты, ответь, жалел?»

Реальность. Убежище. Петион дрожащими руками расставляет потресканную глиняную посуду на доску. Разливает бледного цвета пустую похлебку по трем чашкам. Украдкой бросает взгляд на Барбару и добавляет из своей чашки по двум другим еще по ложке.

Жером Петион. Давай уж…

Протягивает тарелку Барбару. Он благодарно берет ее. сидит на полу.

Шарль Барбару. Будем представлять, что едим что-то, похожее на суп или сегодня не будем тратить на это сил? Если подумать, то вот этот кусочек шкурки похож на мясное сало…

Жером Петион. А еще это настоящий бульон! Ха…

Шарль Барбару. А где Франсуа?

Жером Петион. Он опять плохо спал, встал рано и пошел куда-то пройтись.

Шарль Барбару (в раздумьях). Я опасаюсь за него.

Жером Петион (без особого убеждения, скорее, чтобы успокоить Барбару). Наверняка – сидит где-нибудь под деревом и представляет, что душит Марата!

            Не дождавшись реакции, Петион садится на пол со своей чашкой и начинает мрачно и шумно работать ложкой.

Шарль Барбару  (неожиданно отставляет свою чашку на пол).

            Мой друг, соратник мой,
            Скажи мне как есть…

Жером Петион (с сожалением отставляет и свою чашку, вздыхает).

            Я всегда честен с тобой.
            Того требуют дружба и честь.

Шарль Барбару.

            Ответь, ответь мне лишь раз,
            Ты…когда-нибудь или сейчас,
            Жалел?

Петион хмурится. Барбару торопливо.

            О течении дел?
            О том, как сложилось всё?

Жером Петион (глядя Барбару в глаза, взвешивая каждое слово).

            Я думал снова и ещё,
            О наших утратах и боли,
            Об этой клетке и роли,
            Что выпала нам…
            но – верь моим словам,
            Что я искренне верю,
            в то одно,
            Что поступил вернее всего!

Снова берет свою чашку, толкает чашку Барбару к нему.

            Я так лишь душу мерю!
            Не думай, что я не жалею,
            об утратах и делах,
            О том, как подступал к нам крах,
            Но я верю, что прав! Верю!

Зачерпывает ложку, закашливается. Откашлявшись, с подозрением смотрит на Барбару.

            А ты, ответь, жалел,
            О течении дел?!

Шарль Барбару (берет свою чашку).

            Я не жалею! Пусть даже клеймо «измена»
            Нет, я всё сделал как надо! Я все сделал верно.

Сцена 1.9 «Славные дни!»

Сцена в прошлом. Шарль Барбару, одетый несколько щегольски, с комфортом и удачливостью, подчеркивающей его красоту и молодость, выходит из Залы на улицу, где его встречает восторженная толпа. Он с трудом протискивается в ней.

Женщина1 (громко, тыча в него пальцем).

            Смотрите, смотрите, кто
            Идет по улице легко!

Барбару улыбается, протискивается дальше.

Женщина2 (громко и восхищенно).

            Красавец!

Барбару, услышав, с улыбкой оборачивается на нее, подмигивает и идет дальше.

Женщина3 (завистливо).

            Покоряет!

Мужчина1 (оттаскивая от Шарля в сторону несколько человек, с яростью втолковывает).

            А речи! Речи какие! Кто слышал – поймёт,
            Острослов! Он страха не знает!
            И говорит, что на сердце падёт!

Женщина4 (нарочито громко, когда Шарль проходит мимо).

            Слышали, что он нынче сказал,
            лишь взглядом пробежав памфлет Марата?

Гул толпы. Барбару протискивается дальше, его плечи слегка вздрагивают. Словно бы он с трудом удерживается от того, чтобы не начать разгонять толпу руками.

Мужчина2 (залихватски сплевывая на землю).

            Давить их надо! Я бы им всем показал!

Мужчина3 (осторожно, замечает негромко).

            Храбрость к чему? Будет за это расплата!

Шарль Барбару (улыбаясь солнцу, Парижу, улице, толпе).

            О, славные дни! Тревога и слава!
            О, великие дни встретили мы!
            И дальше идём…

Женщина5 (размалеванная и будто бы пьяная почти вываливается перед Барбару, он останавливается невольно).

            Гражданин, моё имя Жанна —
            И я…

Женщина6 (более зрелая, с негодованием отталкивает ее в сторону).

            Не Жанна, а дура!

К Барбару, извиняясь.

            Простите слабые умы!

Мужчина4 (подмигивая Жанне).

            Женщины, что с них взять?

Мужчина5 (мрачно глядя на Барбару).

            Так падки они на красу!

Шарль Барбару (возобновляет свой путь).

            Славные дни! Как солнце может сиять
            Так ярко, чтобы влечь слезу?

Замечает молодую девушку у какой-то лавки. Девушка суетится на улице – опрятная, хорошенькая.

            Эй, красавица! А подай воды?

Девушка явно теряется. Оттолкнув Женщину6, Женщина5 (назвавшаяся Жанной, снова появляется перед Барбару).

Женщина5.

            Давай лучше я, гражданин.

Женщина6 (рывком оттаскивая в сторону Женщину5, подавая сердито кувшин с водою Барбару).

            Горе мое! Я ловчее подам, а ты!

Мужчина6.

            Красавцев любит мир,
            И судьбу дарует им нежную,
            Охраняя всякие там черты!

Барбару с удивлением оглядывается на Мужчину6.

Мужчина7 (с другой стороны улицы, громко).

            Славные дни! Все красавцы небрежны
            И каждый их жест будоражит умы…

Шарль Барбару оглядывается и на этот голос. Затем, плотнее запахивая свой плащ, он идет вперед, не оглядываясь и не останавливаясь больше.

Шарль Барбару.

            Славные дни! Славные дни!
            Полные острот, и дум, и спора!

Не удержавшись, игриво касается какой-то молодой девицы. Та мгновенно смущается.

Эй, красавица, взгляни в глаза мои,
Не бойся – нет пепла в глубине взора!

Сцена 1.10 «Молодость – это…»

Реальность. Убежище. Три жалкие чашки с серой бледностью похлебки. Заточение в окнах. Жером Петион проглядывает какие-то кусочки бумаг, не все из них имеют одинаково целостный вид. Барбару тоже проглядывает бумаги, но его мысли слишком далеки.

Жером Петион. О чем ты думаешь?

Шарль Барбару.

            О том, что сегодня могу признать:
            Я порою забывался!
            Говорил, когда надо было молчать,
            И увлекался!

Петион в изумлении смотрит на него, и даже бумаги оставляют его интерес.

            Это всё – молодость! Наши годы,
            Когда в поворотах судьбы – война.
            Когда ты пьян от свободы
            Сильнее, чем от вина…

Барбару небрежно касается потрескавшегося кувшина. Невесело усмехается.

            Молодость – это не грех,
            Это лишь время, когда
            Так важен громкий смех!
            И горькие слова…

С горечью.

Молод…я был так молод тогда!
Но…молодость это не грех?!

Жером Петион (в его глазах слезы, голос успокаивающий).

Шарль! Твои юны годы,
Ты и сегодня моложе всех!

Сцена 1.11 «Мы, словно дети…»

Жером Петион (нервно кусая обескровленные губы).

А ты…помнишь, как мы шутили?
Мы как дети были,
Над каждым врагом?
Зубоскальство кругом!

Барбару пожимает плечами – вроде бы и помнит, и не помнит, что это было еще в этой жизни.

Помнишь, как ты сказал
О Робеспьере кое-что, а?

Усиленно подмигивает Барбару.

Прошелся по тому, что «он устал!»
И ты тогда…

Шарль Барбару (порывисто поднимаясь, Петион даже вздрагивает).

Мы, словно дети…
Наивны, не умели молчать!
Кровь и ветер!
Тираны они…что скрывать?

С ненавистью смотрит в заколоченное окно.

Жером Петион.

Мы словно дети…нет!
Мы верили в то, что все равны!

Тоже поднимается.

Что одна цель у нашей борьбы,
Что у будущего общий свет!
Но мы так были доверчивы, и…

С досадой отмахивается.

Это не наша вина!
Есть и иная сторона!

Шарль Барбару (круто повернувшись лицом к Петиону).

Мы смели шутить в те дни!
Мы, словно дети…

Не выдерживая, отходит, идет к кувшину, наливает из него что-то темное, морщась, выпивает залпом, стоит, тяжело дыша.

Жером Петион (наблюдая за ним).

            Дети! В жизни и в смерти…

Сцена 1.12 «Народ имел право…»

Шарль Барбару (распрямляясь).

А больше всего меня то
Раздражало, что
Они припомнили нам
Всё! Цеплялись к словам,
И…

Начинает ходить по комнате, пытаясь справиться с волнением.

Помнишь, решали когда
Судьбу короля…тьфу ты, Капета?

Жером Петион.

Помню, да…
Но!

Шарль Барбару (не слушая).

Я тогда дал ответ:
Сказал, что должна быть
Апелляция к народу,
И если народ решит: не жить,
То…

Жером Петион.

            Они отравили свободу!
Шарль Барбару (с бешенством).

Народ имел право решать,
Весь народ, а не горсть из нас!

Жером Петион. Шарль!

Барбару осекается, останавливает свое метание по комнате.

Сцена 1.13 «Мы мешали бы им»

Жером Петион возвращается к своим бумагам, бережно разглаживает смятые, изношенные листы. Разглаживает их пальцами, словно нет ничего ценнее.

Жером Петион.

Брошюры…их осталось так мало,
И все же, их больше, чем друзей.
И меньше, чем все наши раны,
Сокрытые среди теней…

Украдкой вытирает рукавом глаза.

Шарль, друг мой, послушай,
Ты выступил открыто против них,
И напрасно ты рвешь себе душу,
Ты остался бы среди чужих…

Шарль Барбару так, словно тело предает его, медленно приближается к Петиону и касается уголка брошюры.

            Шарль, послушай…обвинив
            открыто Робеспьера и Марата,
            ты сам себя привел в пучину битв,
            Но мы такие – терзаться здесь не надо.

Шарль берет какую-то одну брошюру и слезы появляются на его глазах.

Шарль, послушай, что скажу:
мы мешали бы им!

Петион похлопывает по плечу Барбару.

Шарль, я душу твою держу,
останься мне родным.
Шарль, мы мешали бы им,
Мешали бы всегда!
И они извратили наши слова,
Всё обернули в слабость…
Кто может ставить это в вину?
И больше сказать я не могу,
Душу пьянит усталость…

Складывает брошюры. Барбару неохотно отдает свой листочек.

Сцена 1.14 «Вести…»

Неожиданно открывается дверь. Барбару оборачивается, чертыхнувшись, видит входящего Франсуа Бюзо. Петион вздрагивает, и все листы разлетаются. Франсуа Бюзо значительно старше того, что был в воспоминаниях, он мрачен. Одежда его потрепана, стара, изношена. Сам он бледен, под его глазами тени, но лицо хранит следы какой-то хитроватой былой красоты.

Жером Петион. Франсуа, чтоб тебя, Бюзо! У меня чуть сердце не выпрыгнуло из груди.

Франсуа Бюзо (со злобной насмешкой). Чуть сердце не выпрыгнуло..ха!

Шарль Барбару. К миру, друзья! Франсуа, твоя чашка.

            Франсуа даже не смотрит на нее. Сунув руку под куртку, он достает маленький желтоватый пакет.

Франсуа Бюзо.

У меня к вам пакет
И я чую – там не спасение!
Лишь одно огорчение…

Барбару  и Петион обмениваются многозначительным взглядом.

            И что-то еще от будущих бед…

Петион протягивает руку за пакетом. Бюзо отдает ему, но задерживает руку на руке Петиона.

Я…еще не открыл,
Спешил скорее к вам.

Смотрит на Барбару. Тот настойчиво усаживает Бюзо на тюфяк и дает ему чашу худой похлебки.

У меня нет сил,
и тяги нет к листам.

Шарль Барбару (вкладывая ложку в его деревянные пальцы). Поешь, Франсуа!..

            Франсуа покорно берет миску. Барбару смотрит на Петиона, который внимательно и мрачно читает письмо.

Жером Петион.

            Дело худо…

Шарль Барбару (взглядом указывает на Франсуа).

            Совсем?

Жером Петиион.

            Еще один друг!
            И уже не с нами.
            Дурные вести приходят сами,
            Схожи с ходом адских мук.

Отдает конверт Барбару, тот быстро пробегает его глазами.

Шарль Барбару.

            С трудом могу даже я взглянуть…

Франсуа Бюзо (облизывая ложку с какой-то зловещей веселостью).

            Ну? И какой у нас путь?
с подозрением, глядя то на Петиона, то на Барбару.

            Вы что делали здесь?

Шарль Барбару.

            Вспоминали, пока время есть…
            Пока еще есть.

Сцена 1.15 «Мы вспоминаем…»

Шарль Барбару первым приходит в себя. Он берет кувшин с кислым вином, делает глоток, передает его Петиону, тот растерянно глядит на него. Пользуясь замешательством Петиона, Бюзо берет кувшин и отпивает из него.

Шарль Барбару. Нам остается величайший дар – память! Давайте вспомним нашу славы, пока мы еще можем.

Жером Петион. Теперь уже все равно.

Шарль Барбару пожимает плечами, прикладывается к кувшину с кислым вином, морщится, передает кувшин Петиону. Он морщится, но делает глоток. Бюзо вольготно раскидывается на тюфяке, Барбару сидит рядом свободно. Петион напряженно размышляет.

Шарль Барбару.

            Мы вспоминаем, мы вспоминаем,
            Не зная, куда идём.
            И что по пути совершаем,
            Чего от жизни дальше ждем.
            Мы вспоминаем славные дни,
            Наши дома…какими мы были,
            И тех, кто веселил, с кем шутили,
            И кого уже не найдём…

Франсуа Бюзо (встряхнувшись).

            Друзья мои!
            Память – это такая тюрьма,
            И я…

Отмахивается, прикладывается к вину.

Жером Петион.

            Друзья,
            В памяти – свет и тьма,
            И все наши родные, и наши дома…

Франсуа Бюзо (смеется, запрокидывая голову).

            Слова! Всё только чёртовы слова!

Вскакивает в ярости.
            Знаете вы, что с нашими семьями и с нами?
            Кем мы стали,
            И что…

Жером Петион (тоже поднимается, усаживает Франсуа назад).

            Садись, Франсуа!
            Вспомни, как мы…

Шарль Барбару (отвлекая гнев Франсуа вином).

            Пусть пустыми словами,
            Пусть в стенах тюрьмы,
            Но мы вспоминаем…

Франсуа Бюзо.

            Вспоминается, да?!

Шарль Барбару.

            Мы наперед ничего не знаем…

Жером Петион (в сторону, тихо).

            Слова! Чёртовы слова!

Сцена 1.16 «Проскрипция»

Прошлое. Серый ветреный день. С шумом гневливая толпа выгоняет из зала Барбару, Петиона, Бюзо, означенных прежде сторонников и их друзей прочь. Суматошный гнев, попытки перекричать толпу – все проходит мимо. Толпа глумливо хохочет, кое-кого выталкивают насильно. Падают сбиваемые шляпы, вылетают бумаги, шум, брань, проклятия.

Толпа (отчаянно бранясь).

            Прочь! Убирайтесь прочь!
            Предатели нашего дела,
            Желающие обрушить ночь
            На всех, кто должен быть смелым!

Изгоняемые пытаются зацепиться за кого-нибудь, выкрикнуть, но толпа обращается людским штормом и попытки к объяснению только сильнее раздражают ее. Голоса толпы смешиваются в один – единственный и сильный.

            Прочь! Вот вам наше слово,
            Решения этого не снять!
            Нет ничего нового,
            Вон! Предателей не прощать!

Толпа теснит изгоняемых на улицу. С хохотом и дьявольскими ужимками. В толпе Бюзо хватается за куртку Барбару, пытаясь удержаться на ногах. Барбару подхватывает его.

            Прочь! Прочь! Прочь! Предателям нет места,
            И нет падшим никакого средства,
            Чтобы продолжить свое подлое дело!
            Прочь! Убирайтесь, прочь!
            Вас изгоняет защита народа смело,
            Теснит предателей прочь,
            Защищая свое верное дело,
            Гонит всех словоблудов,
            Что жаждали обрушить ночь!

Изгоняемых вытесняют на улицу. Они уступают и, как затравленные звери, бросаются прочь, врассыпную. За ними с хохотом гонятся самые рьяные из толпы…

Сцена 1.17 «И тогда пришло время кислого вина»

Реальность. Убежище. Трое соратников сидят спинами к стене, разложив под собою тюфяк, по очереди прикладываются к вину. Бюзо сидит, удобно облакотившись на Петиона и стену. Барбару сидит как бы отстраненно от Петиона,  но рядом к нему. Сам Петион напряжен.

Шарль Барбару. Как-то не так я представлял наши воспоминания.

Франсуа Бюзо (без тени сожаления). Ну на-адо же!

Жером Петион. Всё было тогда. И слава, и дни, и падение.

Франсуа Бюзо (с плохо скрываемой яростью).

            Тогда…тогда мы бежали,
            Словно крысы, что под гнетом безумства!
            Нас травили, гнали!

Шарль Барбару.

            Да пощади же наши чувства!

Жером Петион.

            Прошу вас, друзья!
            Так нельзя,
            Мы…

Франсуа Бюзо (закрывает уши руками).

            Пришло время кислого вина,
            И вся духота, и все слова,
            Все стало пылью, смрадом,
            И отравило ядом,
            И мы…

Шарль Барбару, изловчившись, через Петиона, слегка ударяет Франсуа Бюзо по рукам, чтобы привести его в чувство. Он хохочет.

Жером Петион.

            Время кислого вина пришло
            Для каждого из нас, для всех…

Франсуа Бюзо (неожиданно обрывая свою напускную безумную веселость).

            Как холодно…как темно,
            Как я скучаю…

Барбару и Петион, не сговариваясь, с тревогой всматриваются в Бюзо.

            Где теперь наш смех?

Шарль Барбару (примиряюще).

            Суматоха…кислота вина,
            Разъедает желудок скорбью вуали.

Жером Петион (осторожно).

            И все наши слова…

Франсуа Бюзо.

            Не больше, чем холод вуали!

Шарль Барбару. Нет, с таким настроением нам осталось покончить с собой!

Петион вздрагивает. Бюзо улыбается.

Франсуа Бюзо. В порядке очереди… разве плохо? Р-раз…

Барбару испуганно смотрит на него, ломает руки в немом страхе за Бюзо и свою необдуманность слов.

Жером Петион (в ужасе).

            Тише, прошу! Пришло время
            Кислого вина и горя.
            Это на нашем сердце бремя,
            И омут только нашей боли.

Шарль Барбару (медленно, не сводя взгляда с Бюзо).

            Духота…

Жером Петион (решительно).

            Все напрасны скорбные слова,
            Выпьем! Время кислого вина.

Бодро подает пример. Его лицо сморщивается от кислоты и противного вкуса, но он мужественно изображает улыбку и передает кувшин Бюзо.

Сцена 1.18 «О доме…»

Жером Петион. Если вспоминать что-то хорошее, то из еще более далекого прошлого.

Франсуа Бюзо (хмельно). Изобрази!

Жером Петион.

Что в самые тяжкие дни
К нам приходит на память?
Может — не так смелы слова мои,
Но сейчас я прав и не исправить!
Куда бы ни вёл нас шаг,
И роковой поступи ход,
Когда всё вокруг не так,
Мы не смеем смотреть вперёд —
И смотрим назад,
В наши дома!

Шарль Барбару (с горячностью, вскаиквает, проносится по комнате в волнении).

О, святые слова!
Да! В Марселе мой взгляд,
Там зелень такая…
Все соки травы
И луч солнца!

Останавливается у соратников, бессильно опускает руки.

И лишь одно с мыслей сбивает:
Что мои взгляды пусты,
Но Марселем сердце бьется!

Франсуа Бюзо (с сочувствием, пододвигаясь, чтобы Шарль сел рядом с ним, а не рядом с Петионом).

О доме думаю и я,
Честно скажу — боюсь!
Что нет такого дня,
Когда я вернусь.
Дом приходит, но
Лишний я…да.
Холодно, темно,
О, дом! к нему святые слова!

Жером Петион  (улыбаясь, пододвигает к Бюзо кувшин с остатками вина).

О доме — в последний раз,
Ведь что будет завтра? я не знаю.
И нет такого плетения фраз,
Что передаст, как я скучаю!

Шарль Барбару (мотает головой, отказываясь от вина, которое ему пытается предложить Бюзо).

О доме, в последний раз, быть может,
Я не знаю, что судьба нам сложит,
Но в сердце моём живы всегда
Марсельское солнце и луга.

Франсуа Бюзо (залпом допивает из кувшина, его речь слегка расплывчата).

О доме — в последний раз, может быть,
Как мало выпадает в доме жить,
И как я хочу представить,
Всё, что память мне может оставить!

Жером Петион, Франсуа Бюзо, Шарль Барбару (тщательно избегая взглядов друг на друга).

О доме…вспомним сейчас,
Может быть — в последний раз?
Никто не поймет тоски нашей
Кроме
Тех, кто испил нашу чашу,
Скучая о доме…

Сцена 1.19 «Как нас подставила…»

Франсуа Бюзо. А я всё думаю…та девица, как она подставила нас!

Жером Петион (с тревогой глядя на изменившегося в лице Барбару). Какая еще девица, Франсуа?

Франсуа Бюзо (закатывает глаза). Ну эта…Корде! Взгляните только! Она приняла такое сочувствие ко всем нам, она прокляла нашего самого главного врага всем сердцем. И сама решилась покарать его!

Жером Петион. Франсуа, это уже…пустое.

Франсуа Бюзо. Нет, вы послушайте! Она пришла к тебе, Шарль! (хохочет, тыча пальцем в грудь Барбару, который словно обратился в камень). Помнишь ее, а? помнишь девчонку?

            Шарль не реагирует.

Франсуа Бюзо. Пришла, скрываясь за добродетелью, испросила твоих рекомендаций для беспрепятственного проезда! а явившись в Париж, пошла и убила нашего главного врага!

Шарль Барбару. Я не знал этого! Я не знал, что в ее мыслях и планах! Я не знал, что она хочет убить его! Она спросила, нужно ли мне что-то передать…я дал ей несколько писем, но на этом моя вина кончена!

Жером Петион. В самом деле, Франсуа…

Франсуа Бюзо. Она молодец, конечно, что убила нашего врага! Но я не прощу ей кое-что…

Шарль Барбару (со злобной иронией). Чего же вы не простите ей, Франсуа? Ты же сам ненавидел Марата! Ты сам бы задушил его, будь у тебя такая возможность!

Франсуа Бюзо (осекшись). Тогда я не прощу ей двух вещей. Первая – это то, что она не была из нашей партии, а ее преступление связали с нами! Теперь этот поганый…

Шарль Барбару. Дьявол!

Франсуа Бюзо. Самовлюбленный угнетатель Робеспьер получил возможность искоренить всех нас. Они сказали народу, что эта девчонка наша! А она не наша… но народу не объяснить. Он не поверит, что мы не знали о ее планах. Слишком уж нам мешал Марат!

Шарль Барбару. Нам?

Жером Петион (одновременно). А что ты ей второго не простишь?

Франсуа Бюзо. Того, что она добралась до Марата раньше, чем я.

            Жером Петион и Шарль Барбару переглядываются с пониманием.

Франсуа Бюзо. Народ любил его…Друг народа! Ха! Девчонку должны были за его убийство порвать.

Жером Петион. Робеспьер не допустил бы этого. Самосуд – это не его метод. Это… это ловушка. Убийство Марата ему на руку. Теперь он может принимать любые меры против кого угодно, взывая к его памяти.

Франсуа Бюзо (разглядывая помрачневшего Барбару). Вот я и говорю…как нас подставила та девчонка! Благое дело для Франции, гибельное для нас. А народ…народ обожает любить безумцев и чудовищ. Мы не чудовища – в этом наша беда.

Сцена 1.20 «Ответь!»

Шарль Барбару поднимается и направляется к дверям, но Франсуа вскакивает следом, не позволяя Петиону остановить себя.

Франсуа Бюзо.

            Нет, Барбару! Ответь,
            Ответь…я много не прошу,
            Теперь, когда висит над нами смерть…

Шарль Барбару (оборачивается).

            Ну хорошо! Скажу!
            Что ты хочешь знать…опять?

Жером Петион (встает между ними).

            Друзья, давайте сохранять…

Франсуа Бюзо (не замечая Петиона).

            Скажи мне, Шарль, скажи!
            Если бы ты знал, кто она,
            И зачем к тебе пришла…
            Нет, ответь! Как на духу, без лжи,
            Что сделал бы ты, зная,
            Что перед тобой убийца Марата?

Шарль Барбару кусает губы.

Франсуа Бюзо.

            Что это доведет нас до края,
            Еще бы…убийца Друга народа…брата!
            Что сделал бы ты? Что?

Жером Петион (вступаясь с сохраняемым хладнокровием).

            Мы не знали ничего!
            Она сказала, что едет в Париж,
            Хлопотать за подругу лишь…

Франсуа Бюзо.

            Я спросил не об этом,
            Я спросил не у тебя.
            Шарль Барбару, к ответу!
            Не таись от меня!

Шарль Барбару (отодвигая Петиона в сторону).

            Жером, всё хорошо,
            Я отвечу. Это не оскорбление,
            Я признаюсь, что
            Много раз менял и мысли, и мнение…

Переводит дыхание. Спокойно.

            Шарлотта Корде
            Явилась ко мне,
            Сказала – ей нужно в Париж!

Жером Петион (из-за плеча Барбару).

            Хлопотать за подругу лишь!

Шарль Барбару (с легким раздражением).

            Жером, я могу и сам!
к Бюзо.

            Я ей письма дал,
            И она предложила тогда
            Везти письма и нашим друзьям!

Жером Петион.

            Отмечу – предложила сама!

Франсуа Бюзо (со смутным чувством).

            И ты ей их дал…

Шарль Барбару (разводит руками).

            Она не говорила о Марате,
            И я подумать не мог,
            Что…

Жером Петион.

            Хватит вам, хватит!
            Кто знает сложенье дорог?

Шарль Барбару (не замечая слов Петиона).

            Я много думал…да,
            Мне казалось, что она права.
            Что сердце его пронзив,
            Она сделала благо.
            И мне казалось, что – виновата,
            Казалось стремление битв…

Отходит от сторонников к заколоченному окну.

            Он стал жертвой! Святыней!
            Именем его убиты мои друзья,
            И что еще будет ныне —
            Угадать нельзя!

Жером Петион.

            Спрашивать, просить ответа,
            Франсуа, ну к чему нам это?
            Кто? Ну, кто знал,
            Что у нее в корсете кинжал?

Франсуа Бюзо (извиняющимся и тихим тоном).

            Я просто хочу понять,
            Как и что с нами стало.
            Эта девица смогла помешать
            Ударом кинжала.
            А вело ее благо…
            Не знаю – она виновата?

Шарль Барбару (оборачивается к нему).

            Не знаю! И никто не знал,
            Я только пару писем дал,
            Честно считая, что ее сгубит дорога.

Франсуа Бюзо (кивая).

            Хорошо, еще вопрос…

Жером Петион.

            О, ради бога!

Сцена 1.21 «Но если для другого «возможно»?»

Франсуа Бюзо.

            Да, но если…представить?
            В мыслях переиграть,
            Условие оставить
            И иначе сказать?
            Но если для другого «возможно»?
            И если бы ты точно знал, кто она?

Шарль Барбару и Петион смотрят друг на друга в изумлении.

Жером Петион.

            До чего же вопросы сложные
            Плетет твоя голова!

Шарль Барбару (не сдержав улыбки от фразы Петиона, но мгновенно посерьезнев).

            Тогда, для другого «возможно»…
            Я много думал, как бы я поступил,
            Думал, что наши жизни ничтожны,
            А иногда – что и сам бы, наверно, убил!

Жером Петион заходится в кашле.

            Убил…ее или Марата – всё думал на свете,
            Но разве я за кого-то в ответе?

Бюзо и Петион, не сговариваясь, качают голова.

Шарль Барбару.

            Так нет! всё же – грызёт!
            И видится смерть друзей и братьев
            В ночах смерть поёт,
            И я…слышу их проклятия.

Растирает виски руками. Петион бросает уничтожающий взгляд на Бюзо, тот отшатывается.

Жером Петион.

            И без Марата они бы нашли,
            Как гнать нас с нашей земли!

Шарль Барбару (тяжело опускаясь на тюфяк)

            Но будто на мне…будто…
            По ночам так тихо, и так жутко.

Франсуа Бюзо.

            После Парижа губит тишина
            И здесь не твоя вина!

Шарль Барбару (будто бы не слыша).

            Но, если для другого «возможно»,
            Мне кажется – всё вокруг ложно,
            И не оправдает: «я не знал»,
            Если честно – я устал…
            Устал, хотя так еще молод!

Валится на тюфяк, на бок.

Франсуа Бюзо (с тихой слезой).

            Это пепел души…

Жером Петион (одновременно)

            Это лишь холод.

Сцена 1.22 «Если бы у меня было хоть что-то…»

Шарль Барбару лежит, прикрыв глаза руками, затем вдруг резко встряхивается, словно бы с силой сметает он с себя  всякий след усталости.

Шарль Барбару.

            Мои несчастные друзья,
            Если б имел хоть что-то я,
            То разделил, без колебаний,
            Между вами!

Франсуа Бюзо (закатывает глаза)

            Мы сейчас все в одном положении,
            И если бы не это унижение,
            То всё, что есть у меня, всё, что я имел —
            Отдал бы вам и не жалел!

Жером Петион (хлопнув Бюзо по плечу, тот с наигранностью начинает отряхивать другое плечо, чем вызывает многозначительную переглядку Барбару и Петиона).

            Но даже нет одной монеты…
            К дележу нам невозможно.

Петион, не выдержав, хлопает Бюзо по другому плечу, тот смотрит на него с удивлением.

Шарль Барбару (рывком поднимаясь с тюфяка).

            Мы разделим наши беды!
            Мы разделим всё, что сложно!

Франсуа Бюзо. Ну просто замечательно…всегда ты находишь выход!

Жером Петион. Да подожди ты!

Шарль Барбару (быстро ходит взад-вперед по комнате).

            Все угрозы, все смерти,
            И даже…гильотинный ветер!
            Пусть не страшен нам!

Воодушевленный останавливается перед своими друзьями, ожидая их реакции.

Франсуа Бюзо.

            Примем участь по частям?

Жером Петион (с одобрением).

            Вместе легче умирать…

Шарль Барбару (одновременно с Петионом, к Бюзо).

            Вместе легче пережить…

Оба осекаются, Барбару и Петион смотрят друг на друга, услышав.

Франсуа Бюзо (расчетливо проходит между ними).

            И судьбы придется ждать.

Шарль Барбару.

            Или участь преломить!

Жером Петион (обнимая обоих за плечи).

            У меня нет ничего,
            Что разделить с вами, но…

Шарль Барбару.

            Наша память и деяния,
            Тревоги и ожидания…

Франсуа Бюзо (с ехидным оптимизмом).

            И смерти участь наша —
            Пусть станет общей чашей!

Сцена 1.23 «Чего хочет народ?»

Стук в дверь. Неловко протискивается бледный высокий молодой человек. Петион кивает ему, и выходит вместе с ним. Барбару и Бюзо остаются в комнате, понимающе провожая взглядом уходящего Петиона.

Франсуа Бюзо (глядя в спину Петиону).

            Знаешь, Шарль, а я всё думаю и не могу понять.

Шарль Барбару.

            Знаешь, Франсуа, столько думать нельзя.

Франсуа Бюзо.

            Дослушай прежде, чем осмеять,
            А не то…я же не посмотрю, что мы друзья!

Шарль Барбару (немного смутившись).

            Мир, я слушаю тебя! Говори, как есть…

Франсуа Бюзо.

            Я размышлял всё время, что мы здесь…
            Вот скажи, чего хочет народ?

Барбару даже теряется от неожиданного вопроса, Франсуа делает ему знак молчать.

            Чего он желает? Свобод?
            Тогда зачем он свергает тирана
            И тирана тут же зовет?
            Что ему надо?

Шарль Барбару.

            Франсуа, я не понимаю тебя!
            Ты говоришь о тирании, но…
            Слушай…

Франсуа Бюзо (как-то болезненно расхаживая взад-вперед).

            Нет, это ты послушай меня!
            Народу кажется, что вдруг легко
            Управлять, и решать за себя,
            Но это только до первого дня,
            Пока он не чувствует власть…
            А дальше?
            Не перебивай! Дальше – страх, а не страсть,
            И вот – вчера за свободу, сегодня за смерть?

Шарль Барбару.

            Франсуа, ты устал, истомлен,
            И сам не знаешь, о чем говоришь сейчас!
            Есть свобода, есть права, есть закон,
            И…

Франсуа Бюзо.

            И три тысячи бессмысленных фраз?
            Слова, Шарль, слова! Всё пустое…
            И эти слова ничего не стоят,
            Потому что ни я, ни ты, ни проклятый Марат
            Никто не знает, чего хочет народ.

Шарль Барбару.

            Марат уже мертв, и блуждает, где ад,
            А нация желает прав и свобод!

Франсуа Бюзо смотрит на Барбару с непередаваемой плохо скрытой иронией.

Шарль Барбару (грубо).

            И вообще… что ты несешь? Как смеешь ты?
            У нас с тобой были схожие мечты,
            А сейчас ты говоришь, что народ, что ты не знаешь…

Франсуа Бюзо.

            Успокойся! Я просто так…болтаю!

Бюзо заходится наигранным смехом, Барбару смотрит на него с настороженностью.

Сцена 1.24 «Хлеба!»

Дом с заколоченными окнами – покосившийся и жалкий. В убогом, замусоренном и каком-то заветренном дворике стоит Петион, о чем-то разговаривая с зашедшим за ним человеком.      

            Чуть поодаль небольшая группа стариков, женщин и маленьких детей плетет что-то из прутьев, вымачивает их, отбивает, снова плетет… все измождены, худы, неопрятны.

            В стороне, за деревом стоит невидимая никому женщина – молодая, с усталым и тоскливым лицом, печальной улыбкой. Она облачена в неподходящие для этого места и грязи легкие светлые полупрозрачные, даже какие-то воздушные одежды, но грязь не касается ее платья, не пачкает его. Это – Свобода. Никто ее не замечает.

Старик1 (вытаскивая длинные прутья из темного дурно пахнущего раствора).

            Они обещали нам мирные дни,
            Они говорили нам о свободе,
            Но где же…где они,
            Кто печален был о народе?

Женщина2 (с кашлем, изможденной болезнью внешностью).

            Голодные рты не накормят слова,
            Как не скажи – а в животе провал.

Женщина3.  

            Если было б возможно – я бы в город ушла…

Старик2 (сварливо).

            Здесь хоть свои! А там – пропал!

Ребенок1 (жмется к Женщине2)

            Мама, болит живот…

Женщина2 (скрывая от Ребенка1 слезы).

            Горе мое!

Ребенок2 (пихая под ребра Ребенка1).

            Потерпи еще, Клод!
            Потерпи ещё!

Старик3 (сплетая из прутьев какой-то круг).

            Выживаем, как можем… вот, продадим…

Женщина3 (с тихой яростной злобой).

            В городе нет монет!
            и даже хлеба!

Старик4 (указывая взглядом на детей)
            Ну здесь…хотя бы им…

Женщина2.

            Хуже только! Словно революции и не было!

Возмущенное шипение со всех сторон.

Старик1.

            Не сметь! Они принесут нам благо!
            Они дарует нам права и закон для всех.

Женщина4 (еле слышно бормочет, продолжая плести. Прутья врезаются ей в кожу до крови, но она даже не вздрагивает).

            В Париже, говорят, пекло ада,
            Там один пекарь взял на себя грех
            И убил жену свою и трех детей,
            Не сумев найти им хлеба…

Ребенок3 (с жадным любопытством).

            Пекарь? Он самый лучший из людей!

Старик2.

            Я был в Париже, но лучше бы не был!
            Они там все друг друга жрут!
            Так жадно, упиваясь кровью, вот!

Женщина1.
           
Ни в каком городе никого из нас не ждут,
            Чего молоть? Плевать они хотели на народ!

Ребенок2.

            Они приносят нам благо! Закон!
            И пусть сводит живот,
            И хочется хлеба…

Женщина3.

            Голодом народ осрамлен…

Старик4.

            Они плевали на народ!
            Словно ничего и не было.

Старик2.

            Мы просто сменили один гнет
            На другой, вот и всё!

 

Ребенок1 (тихонько хнычет).

            Сводит…больно.

Женщина2 (с тяжким вздохом).

            Потерпи, Клод,
            Немного ещё.

Старик1.

            Сейчас – уже кончили мы,
            Пойдем…надо идти, надо.
            И пусть сжалится над нами небо!

Ребенок2.

            Они хотят для нас блага!

Женщина1.

            А нам нужно хлеба!

Встают, поднимаются, собирая прутья и нехитрые свои приспособления, пожитки, кряхтя и отдуваясь, идут. Вскоре скрываются с глаз. Свобода провожает их тоскливым взором. Петион, краем глаза отметив уход бедняков, заканчивает разговор и уходит в дом. Человек скрывается тоже.

Сцена 1.25 «Дайте мне ваши сердца!

Свобода, хватаясь за ствол деревьев, медленно выходит вперед.

Свобода.

            Дайте мне ваше сердце, и я —
            Наполню свободой его,
            Наполню его собою,
            И до последнего дня,
            Даже тот, кто не знал ничего,
            Будет жить с моей любовью!

Медленно начинает танцевать. Грязь не липнет к ее одеждам, даже когда она полностью влезает полами платья в нее. Ее движения легки, воздушны, прекрасны.

            Дням славы предшествует кровь,
            Кто тиран, а кто наш друг?
            Всё мешается..всё вниз головою,
            И за смертью следует любовь,
            А история замыкает свой круг,
            Дайте сердца!
            Я их наполню собою.

Она кружится, ее кружения лихорадочны, суетливы, она почти что уже не различима в вихрях своего движения и в кружении платья.

Свобода резко останавливается и падает на колени.

            В ваших сердцах идея живёт,
            Идея красива, ясна и разна,
            Но прежде – иди за войною,
            И смерть крылья свои распахнет
            Придут пред светом лихие времена!

За спиной свободы появляется Гонец. Он облачен в серый пыльный плащ. Он тоже не видит Свободу, но она видит его крадущееся приближение. Гонец нервно оглядывается, пробегая мимо Свободы, будто бы чувствует ее, но не может увидеть.

            Такова цена! Высока или нет,
            Решать не придется уж нам,
            Отравленным идеей и любовью…

Поднимается с колен. Ее платье остается светлым и чистым. Гонец же пачкается в грязи пуще прежнего.

            Но перед тем, как будет свет,
            Каждый друг, окажется, тиран…
            Ваши сердца! Их я наполню собою!

Гонец скрывается в доме.

Сцена 1.26 «Вести, что прежних дурней»

Убежище. В комнате Петион, Бюзо, Барбару. С треском, распугав соратников, вламывается Гонец. Он задыхается. Бюзо присвистывает, когда грязь с плаща Гонца растекается по полу, Барбару тычет его пальцем, призывая к молчанию, Петион бледнеет.

Гонец (задыхаясь, хватаясь за стену, чтобы устоять).

            Вести! Срочно! Пакет с вестями
            От ваших друзей!

Протягивает грязный конверт, перепачканный пылью и землей. Петион выхватывает конверт без размышлений.

Франсуа Бюзо.

            Так все наши друзья уже здесь, перед вами!

Гонец.

            Эти вести прежних дурней,
            Передавший их…бледен был.

Петион молча передает конверт Барбару.

            И у него едва хватило сил,
            Чтобы передать…

Франсуа Бюзо (чуть растягивая слова, дурачась).

            Ему следовало с этого начать!

Жером Петион (с неожиданной строгостью, почти рыча)

            Франсуа, не будь как змей!

Шарль Барбару (протягивая конверт Франсуа, тот с неохотой берет его).

            Это вести с полей,
            От знающих людей…

Жером Петион (со значением).

            И тем для нас дурней!

Гонец.

            Вы будете давать ответ?

Франсуа Бюзо (пробежав бумаги взглядом, пожимает плечами).

            А во мне удивления нет!

Барбару начинает метаться по комнате. Петион жестом предлагает Гонцу выйти, Бюзо спокойно и сладко потягивается, отшвырнув конверт в сторону.

Сцена 1.27 «По нашему следу»

Шарль Барбару (в метании).

            По нашему следу…
            Проклятие! Гонят нас,
            Словно врагов!

Жером Петион (входит, он бледен, но решителен).

            Призывают к ответу,
            Извращают сотней фраз,
            Желают нам оков…
            И эшафот!

Франсуа Бюзо (нарочито зевая).

            Неожиданность, а? травят,
            Как будто бы мы зверье,
            Но они…

Шарль Барбару.

            Ядовитый взгляд!

Жером Петион (скрестив руки на груди).

            Вновь и ещё…
            Где наши дни?
            Смешались: день и ночь.

Франсуа Бюзо (поднимаясь).

            По нашему следу спешат,
            Торопятся…ну что ж, отступаем.

Барбару и Петион смотрят на него, не моргая.

            Что, кроме бегства, может помочь?
            Повсюду – вражеский взгляд,
            Мы ничего больше не знаем!

Все трое переглядываются, как будто бы продолжая уже в безмолвии разговор.

Сцена 1.28 «В путь!»

Франсуа Бюзо (спокойно поправляет бумаги, собирает уже разбросанные).

            В наших сердцах что-то тлеет,
            Чего уже давно нет в наших душах,
            Париж не наш! Он опутан змеями,
            И что-то жуткое…

Жером Петион (покорно следуя примеру Бюзо).

            Я слышу время, я слушаю…
встряхивается.

            В путь, снова в путь,
            Ничего, друзья! Мы сумеем.
            Уходим, страх теснит грудь,
            Душит ядовитыми змеями.

Бюзо, Барбару и Петион собирают бумаги, составляют в порядок использованные чашки, кувшины. Вещей у них нет, они с тоскою оглядывают свое жалкое убежище.

            Идти, снова идти,
            По тому пути,
            Что даст судьба!

Шарль Барбару.

            Идти, снова идти,
            Даже если путь в никуда,
            Мы пойдем по любому пути,
            Идти…идти снова!

Франсуа Бюзо (первым у дверей).

            Делаем вид, словно…

Отмахивается, выходит прочь.

Жером Петион (останавливаясь у дверей).

            Идем по нашему пути…

Недоговаривает, резко мотнув головою, выходит.

Шарль Барбару.

            Снова идти…идти!

Барбару выходит последний, в последний раз оглядев убежище, плотно закрывает за собою дверь.

Безмолвие.

Сцена 1.29 «Когда рассыпается сердце…»

Оставленное убежище. Осторожно открывается дверь, входит Свобода. Она оглядывает комнату.

Свобода.

            Все дни, что история плетёт,
            Отмечены кровью и раной.
            Из грязи вечность идёт,
            Не значат ей расстоянье и страны.
проводит рукою по бумагам, по стенам, обходит комнату.

            И когда рассыпается сердце в прах,
            Когда душит ядовитый страх,
            Это значит – падение!
            Это значит – поражение чувств
            И всех идеалов свержение.
            История приходит из безумств…

Выходит из убежища, плотно и бережно закрывая за собою дверь. Стоит у дома, касаясь заколоченных грубо окон.

            Вся слава – на костях смерти,
            На непрожитых днях,
            И если ты чувствуешь ветер,
            То близок твой крах…

Пятясь спиною, отходит от дома, грязь не марает ее одеяние.

            Все дни, что великим станут,
            Что грозою и славой влекут,
            Не считают, сколько душ устанут
            И сколько тел сметут…

Свобода медленно пытается кружиться, но неожиданно путается в собственном платье, спотыкается и чуть не падает на землю, удержавшись в последнее мгновение с помощью пируэта.

            И когда рассыпается сердце в прах,
            А по шее проходит предвестная дрожь,
            Это значит – близок твой крах,
            И заточен для тебя нож.

Предпринимает новую попытку к танцу. Ее движения какие-то тяжелые. Скованные.

            Всё по закону, всё по кругу,
            Всё так, как должно, идет.
            За славой слава, за мукой – мука,
            Вперед по истории, вперед.

Снова обрывается в своем танце, опять чуть не падает и предпринимает новую попытку.

            И этот виток ты чувствуешь остро
            Лишь когда близок твой крах.
            Когда не светят для тебя звезды…

Путается в платье, падает коленями в грязь, которая не пачкает ее светлого платья, роняет голову на грудь.

            Когда сердце рассыпано в прах…

Сцена 1.30 «Эти страшные леса…»

Темный непроходимый лес. Густые деревья, тяжесть ветра колышет верхушки, хлещет по ветвям. Жером Петион и Франсуа Бюзо стоят у ствола дерева, согнувшись, переводят дыхание.

Жером Петион. Это было…подло! Нам нельзя было разделяться.

Франсуа Бюзо. Если бы они не выскочили засадой, мы бы и не разделились, Жером!  Где вот теперь искать Шарля?

Замирают, услышав неразборчивые множественные голоса.

Франсуа Бюзо (с ненавистью ударяет кулаком по стволу дерева). Нас ищут! Окружили, как зверье, теперь идут…

Жером Петион. Может быть, Шарля уже взяли?

Франсуа Бюзо. Не знаю…Шарля, может, и взяли, а что о нас скажешь?

Жером Петион (морщится, касается своей ноги и морщится опять).Невовремя…

Франсуа Бюзо (неожиданно успокаивается).

            Посмотри, Жером, какие страшные это леса,
            В них только искать самому себе смерть.
            Посмотри, Жером… посмотри мне в глаза,
            Запомни: я не трус! Я просто не хочу тлеть
            Тлеть именем на их подлых устах, заклейменным…

Жером Петион (в ужасе). Франсуа…

Франсуа Бюзо (с насмешливым спокойствием достает тяжелый пистолет).

            Не бойся, Жером…не смотри на меня, когда…
            Однажды, я знаю, я буду прощённым,
            Но пока – не достанется им моя голова!

Жером Петион (хватает его за руки).

            Как можешь ты…Франсуа, прошу тебя!
            Как можешь ты! Как смеешь ты это!

Франсуа Бюзо (легко вырываясь).

            Вы уже однажды остановили меня,
            А толку? Что толку? Где победа?
            Каждый сам выбирает участь свою,
            Каждый сам выбирает, как ему умереть.
            Посмотри на меня, Жером, я молю,
            Я не трус! Я просто не хочу тлеть
            Именем на их подлых устах…

Жером Петион (сползает в ужасе спиною по стволу дерева).

            Это слишком страшные леса, я не могу
            Поверить в то, что ты сделаешь…так!

Франсуа Бюзо (тепло касается плеча Жерома).

            Мой друг, прости, если что, но я умру —
            Это решение давнее…и продуманный шаг.

Неразборчивые голоса становятся ближе. Слышны выстрелы. Петион закрывает лицо руками. Бюзо задумчиво смотрит вглубь леса.

Франсуа Бюзо.

            Может быть, кому-то из вас удастся то,
            Что не удалось мне и многим друзьям нашим.
            Я хочу верить…прости, если что,
            Прости, что на твоих глазах принимаю эту чашу.

Жером Петион (поднимается, обнимает Бюзо, плачет, не скрывая своих слез).

            Это страшные леса…это такие страшные леса,
            И нет ничего страшнее, чем этот час…не будет.

Франсуа Бюзо.

            Зато лето… пусть зелень леса запомнят глаза,
            Пусть потом нас наши потомки, как хотят, судят!

Крепко обнимаются опять. Голоса совсем близко.

Франсуа Бюзо.

            Прости, если что было…эшафот не мой удел.
            Но помни, Жером, что я никогда ни о чем не жалел.
            И даже сейчас я ухожу, скорбя лишь о том,
            Что покидаю тебя, Жером,
            И что не могу
            Проститься с Барбару.

Приставляет пистолет к подбородку. Жером сдавленно рыдает, цепляясь ногтями за ствол дерева. Голоса уже почти рядом – они создают невообразимый, неразборчивый гул.

Франсуа Бюзо (с неожиданной игривостью).

            Ну же, Жером, отвернись!

Петион, захлебываясь слезами, отворачивается.

Франсуа Бюзо (шепотом).

            Это только земная жизнь!

Выстрел.

            Франсуа Бюзо падает на землю, изящно раскинув в последний раз руки. Жером бросается к нему, рыдая, обнимает его тело. Погоня затихает, напуганная выстрелом и снова начинает – уже рьянее, ближе.

Жером Петион Дрожащими пальцами извлекает свой пистолет).

            Прости меня, Шарль…простите небеса.
            Мне жаль…какие страшные эти леса.
            Но, может быть, тебе повезет,
            Твоё время еще придет,
            И ты вернешься в Марсель, в свой дом…
            Прости меня,
            Твой друг – Жером.

Приставляет пистолет к голове, не отпуская другой рукой руки Франсуа.

            Всё кончено, да…я умру.
            Франсуа, жди меня на том берегу.
            Я уже иду.
            Уже иду.

Выстрел. Петион тяжело заваливается на бок, пистолет выпадает из его руки и глаза Петиона закрываются навсегда…

Сцена 1.31 «Где теперь мой Марсель?»

Лес. Шарль Барбару слышит приближающийся шум голосов.

Шарль Барбару.

            Оставлено всё: слава, дни боя, войны,
            И я бегу от них в покровы тьмы,
            Не умея проститься с семьей, оставляя,
            Всех, кого знал и любил…
            Но лучше эшафота участь такая,
            И жаль, что я так мало жил…

Оглядывается на особенно громкий выстрел справа.

            Где теперь мой Марсель? Где друзья?
            Где соратники? Где моя семья?
            Я оставляю всё на поругание,
            Это вынужденная мера сильнее наказания,
            Но все равно – слабее подлости врага…
            И не дрогнет моя рука!

Особенно громкий выстрел слева. Сбиваются ветки выстрелом над головою Барбару, он приседает от неожиданности.

            Где теперь мой Марсель, что я
            Оставил теперь навсегда?
            Помнит ли старый город меня,
            Помнит ли он все мои слова?
            Я защищал, я все сделал верно,
            Я не мог… иначе не мог.

Выстрелы раздаются очередью. Барбару осекается, оглядывается.

            Я не знаю за собою измены,
            И не знаю, простит ли мне Бог
            То, что я ухожу так, без покаяния,
            Без прощения…без прощания.
            Не умея проститься с теми,
            Кто был мне дороже всех…
            И даже жить не умея,
            Я часто смеялся…в этом мой грех.

Приставляет пистолет к подбородку.

            Франсуа Бюзо, Петион Жером,
            Простите, что вот так… простите.
            Я в западне. Может быть однажды
            Вы навестите мой дом,
            Только ускользните, живите!
            Всё остальное неважно.
появляются солдаты.

            Прощай, Марсель, навсегда,
            Моя не дрогнет рука!

Выстрел. Барбару падает, но…смерть не настигает его. Он только раздробил себе челюсть и кровь хлещет, смешиваясь с болью и звериным отчаянием, когда даже смерть решила по-другому.

            Солдаты грубо хватают Барбару и швыряют его в повозку. Он больно ударяется, стонет, кровь заливает ему шею, лицо, одежду.

            Шарль попадает в состояние между бредом и реальностью. Боль приглушает весь мир вокруг него, смешиваясь с отчаянной горечью.

Сцена 1.32 «На два тела меньше»

Тяжело тащится тележка с Барбару. Солдаты весело восседают на лошадях, подбадривают друг друга. Барбару открывает глаза каждый раз, когда тележка ударяется о выступ корней или камень и тогда подпрыгивает вся повозка и он ударяется, и снова это причиняет боль ему и раздробленной челюсти. Но солдат это как будто бы не трогает и даже веселит.

Тележка проезжает мимо поляны, где стоят другие солдаты и лежат два тела. Тележка подпрыгивает и Барбару открывает глаза и зрачки его расширяются в ужасе, когда он узнает эти тела…он слабо шевелится, пытаясь подняться.

Солдат1 (с телеги)

            Эй вы, что тут у вас?

Солдат2 (с полянки).

            Попались предатели! ушли трусливо!
            Боясь правосудия глас!

Солдат3 (с телеги).

            Этот вот…тоже пытался, ха!
            Но вышло вот так некрасиво,
            И теперь он дождется суда!

Хохочут.

Солдат4 (с полянки).

            Так их! Давить! Головы на нож.
            Предатели не должны жить!

Солдат4 пинает сапогом труп Бюзо.

Шарль Барбару (делает над собой сумасшедшее усилие).

            Не…трожь…

Солдат1.

            Строптивый какой…будут судить,
            Посмотрим, как ты запоешь, соловей!

Снова хохочут.

Солдат2.

            Зато вам свезло! На два тела
            Меньше в город везти.
            видите, какое дело,
            Трусости с революцией не по пути!

Барбару обессилено падает в телеге.

Солдат3.

            Ладно, повезем мы его,
            А не то
            И этот помрет по дороге, и тогда
            Не дождется суда.
            Нам и без того
            Везти на два тела меньше, но
            Хочется же правосудия и головы!

Солдат4.

            Бывай! Ну а мы
            Займемся этими…тьфу!
            Вот бы и их…по суду!
            Так нет же, трусливы, ха!

Солдат3.
           
будет хоть этого, вон, голова…

Телега продолжает свой путь, налетая на камни и коренья.

Сцена 1.33 «Все ушли…»

Телега тащится, больно ударяя голову Барбару и причиняя ему новые мучения. Светит солнце. Она находится между бредом и болью, не понимая, где и что происходит. Он весь в крови. Солдаты переговариваются, но Шарль не понимает их и даже не знает, где едут…

Шарль Барбару (со стоном, тяжело, половину проглатывая, половину шепча).

            Все…ушли, оставив меня,
            А я?
            Где, кто и что есть?
            Сегодня что? Какая честь,
            Ушли…все ушли.
            И пасть земли
            Приняла их,
            А я?
            Оставили меня,
            Будто бы для чужих…
телега въезжает в город. Барбару снова ударяется, стонет. Один из солдат, не оглядываясь, прикрикивает на него.

            Все…в крови.
            Дни…славы
            Любви.
            Мало, так мало…
            Ушли.
            Остался.

            Я.

Телега едет. Ее сопровождают любопытные, шумом и гвалтом приветствуя тех, кто изловил предателя.

            Ждите меня
            Все, кто ушли
            В лоно земли.

Телега останавливается, Барбару грубо выволакивают из нее, не заботясь о его ране.

Сцена 1.34 «Я остаюсь»

            Площадь. Гильотина. Толпа, палач, помощники палача, солдаты. У эшафота стоит Свобода. На ее плечах неровно лежит истертая, штопанная, зашитая-расползающаяся куртка Петиона. Она стоит тихо, ее как будто бы никто не замечает.

            Из подъехавшей позорной телеги под улюлюканье, свист и вопли толпы вытаскивают Шарля Барбару, измученного и изможденного.

Свобода (глядя по сторонам, надеясь, что хоть кто-то ее заметит).

            Скажи, скажи, ничего не тая,
            Куда ушло тепло из наших душ?
            В какие ушло края,
            Оставив нас среди стуж?

Шарля Барбару толкают к эшафоту, заводят его обескровленного по ступеням.

Скажи мне то,
            Что  услышать боюсь…
Ушло тепло,
Но а я остаюсь…

Свист гильотинного ножа. Свобода отворачивается, толпа ревет. Свобода глотает слезы.

            Я остаюсь даже когда
            Тускнеют клятвы и слова,
            И если надо идти вперёд,
            Когда звезда уже зовёт.

Тело Барбару – обезглавленное, стаскивают вниз.

            Я остаюсь всё равно,
            Из чувств моих уйдет тепло,
            И целый мир от нас устанет,
            И сердце биться перестанет…
            Всё равно – тебе клянусь,
            Я навсегда остаюсь.

Толпа расходится, весело переговариваясь, смеясь, шутя. Тело уносят. Кровь смывают.

            Скажи, скажи, что запомнишь меня
            И жалеть обо мне не смей.
            Знай: мой дом – твои родные края,
            Но я брожу среди теней…

Все огибают Свободу. Она остается одна, неприкаянная.

            Скажи, что ты ощущаешь холод,
            Что он не только со мной,
            Так с тобой прощается город,
            Обещая вечный покой…

Свобода ежится от холода, плотнее прижимает к плечам куртку Петиона. Площадь пустеет.

Я остаюсь даже когда
            Тускнеют клятвы и слова,
            И если надо идти вперёд,
            Когда звезда уже зовёт.

Свобода остается одна из живых людей на площади.

            Я остаюсь всё равно,
            Из чувств моих уйдет тепло,
            И целый мир от нас устанет,
            И сердце биться перестанет…

Куртка Петиона падает с ее плеч. Свобода не замечает этого.

            Всё равно – тебе клянусь,
            Я навсегда остаюсь.

Свобода смотрит на гильотину. Пустая площадь. Ветер.

КОНЕЦ.

  1. Июльский вечер

Как удушлив июльский вечер. Голову кружит и в сознании всё плывёт, кажется, что меня вот-вот стошнит и сама духота подступает к горлу, но я мужественно стою среди толпы, потому что должна, и не могу иначе.

            По правую руку от меня Франсуаза. Даже не видя её – я знаю, как она бледна. Она смотрит на меня искоса каждую минуту и это меня раздражает, но я стискиваю зубы – у меня нет сил одернуть ее, кажется, любое слово и я упаду в обморок.

            И пропущу то, ради чего пришла.

            Толпа привыкла к смерти, реагирует, ожидая прибытия позорной телеги, уже привычно. Кто-то обменивается неспешными разговорами, где-то обсуждают дальнейший ход событий, чей-то голос выражает недоверие, но больше нет того возбуждения в народе, что царило перед первыми казнями.

            Когда ударила революция – смерть оказалась привычной. И пока она кипела по улицам, выяснилось вдруг, что умереть может каждый: и виновный, и невинный, и тот, кто пытался держаться в стороне, тоже смертен. Спастись нельзя никому, если уже судьба распорядилась так. Остается повиноваться.

            Когда казнили короля, или, как объявляли: «гражданина Капета» — теперь надлежало именовать его только так, и можно было получить неодобрение, назвав его королем, толпа еще смотрела на гильотину как на оружие возмездия и бурлила.

            Но сегодня гильотина уже привычна. Говорят, в Люксембургской тюрьме заключенные, что ожидают казни, уже сочиняют песни и шутки про нее, про смерть. Мне дико, мне непонятно, или я просто не могу понимать уже ничего, кроме неотвратимости.

            Гильотина внушает мне ужас и сегодня, а ведь я вижу ее часто. Мне хотелось бы убежать сейчас прочь, выброситься из этой толпы в холодный, пропахший плесенью проулок и сползти по грязной стене, ожидая, когда все кончится и для меня, но я не могу.

            Мне надо проститься с тем человеком, что скоро будет здесь. Он уже мертв, но всё еще жив. Его голова на его плечах, но скоро это оборвется.

            Он уже мертв, а я его люблю. Ношу под сердцем его плоть и кровь и мне нужно проститься с ним хотя бы одним взглядом, это мой последний шанс взглянуть на него, заточить в кладбище своего сердца его черты.

            Франсуаза, не выдержав собственной нервности, опасаясь за меня, хватает меня под руку. Почти смешно – неужели она всерьез думает, что я лишусь чувств сейчас?

            Я бы этого хотела, но в наши дни это роскошь.

***

            В его дом я попала через вторые-третьи знакомства. Я искала хоть какие-то средства к выживанию, а он – того, кто переписывал бы его речи набело. Не помню даже точно, кто нас свёл, кажется, этот человек был осужден и гильотинирован через пару месяцев, но уже тогда он уже ходил под клеймом мертвеца, так что, у меня не было особенного желания запоминать его лицо. А события стерли и его имя…

            Я попала в дом и сразу же утонула во взгляде его хозяина. Этот взгляд – он как будто бы видел всё, что творится в моей душе, смотрел насквозь, прожигал и позволял утонуть в нём.

            Несмотря на то, что его имя звучало в народе, а моё было известно только хозяйке, у которой я снимала угол, он заговорил со мною ласково, спросил, как меня зовут, какого я происхождения и сколько мне лет.

            Я, стараясь не выдавать слишком уж явно своего смущения, потупившись, отвечала, что зовут меня Луиза, что мой отец был секретарём суда, но умер еще пару лет назад, а мать и вовсе оставила свет десять лет назад, что в целом городе я одна, хватаюсь за любую работу, что грамоте обучена и мне двадцать лет.

            Я была уверена, что он не возьмёт меня, сочтет робкой или смущенной, выгонит и предпочтет более опытную кандидатуру.

            Но он оставил меня, уточнив только, что ему удобнее, чтобы его помощница жила в доме, в маленькой комнатке внизу и работала с быстротой и аккуратностью.

            Могло ли быть место лучше и прекраснее этого?

***

            Проклятый июль! Проклятая духота! Я вырвала руку из рук верной подруги Франсуазы, она взглянула на меня затравленным зверьком и я сжалилась над нею, хотя надо мною бы кто сжалился и послал бы меня на казнь вместе с ним, либо же вернул его мне…

            Я вложила свою руку в руку Франсуазы. Она права – вдвоём легче.

-Едут! – громыхнуло радостно-предвещающее и гул поднялся по площади, кто-то затопал, засвистел, а у меня все оборвалось внутри. Я поняла, как близок конец и пожалела, что не глуха, и имею несчастье слышать все выкрики, что раздаются над площадью.

-Так их!

-Мерзавцы! Тираны! Предатели!

            Справа кто-то выкрикнул что-то о нем, какую-то совершенно оскорбительную, непонятую мозгом и незамеченную им даже шутку, но угаданную интуитивно, и я, с гневом, который на мгновение затмил все, круто повернулась…

            Франсуаза повисла на мне.

-Не надо, Луиза, не надо! Прошу тебя, не надо! Подумай о ребенке, подумай о себе…

            О себе. От меня через несколько минут останется пустота.

-О ребенке, Луиза! О ребенке! Это же его кровь, его!

            Поймала. Отрезвление пришло, а с ним и тошнота у самого горла.

***

            Пометки…их было много. Он отдавал мне пачку исписанных, где-то изрядно помятых листов и говорил:

-У тебя час, Луиза.

            Уходил, оставив для меня работу и странный стук для сердца. Все в нем мне нравилось – его голос – мягкий, вкрадчивый, с лисьими оттенками, как будто бы он загоняет тебя в ловушку, а ты не знаешь, где она именно, но не можешь сопротивляться этому голосу; его руки – длинные тонкие пальцы музыканта, а не политика; его взгляд, прожигающий насквозь – решительно всё.

            Я переписывала аккуратно и разборчиво его речь заново, следуя за стрелочками и буквами, когда он подписывал, куда и что надлежит вставить. Его собственный почерк был достаточно чистым, хоть и в спешке написания основы он был не всегда аккуратен и не мог избежать чернильных  помарок.

            Я переписывала, а затем поднималась к нему, стучалась и, стараясь не выдавать себя, отдавала ему свою работу и замирала, когда он случайно касался моей руки.

            А как-то он спросил:

-Почему ты каждый раз так смущена, Луиза? Ты боишься меня?

            Я почувствовала, как у меня в голове прояснилось, и слова сорвались быстрее, чем я успела одуматься:

-Хуже – я  вас люблю.

            Я думала, он рассмеется, разгневается – сделает хоть что-то, после чего я спокойно почувствую себя несчастной и смогу утолить свое горе в слезах, а может быть и в объятиях верной подруги детства Франсуазы.

            Но он серьезно взглянул на меня:

-Ты знаешь, что я женат?

            Я знала. Конечно же, я знала! Завидовала этой женщине, что исчезала из дома с частотой, едва ли не более ощутимой, чем ее муж. Она была занята в какой-то помощи приютам, лазаретам и черт знает еще чему…

            Я не могла ее не бояться. Я не могла ей не завидовать.

            Она меня не замечала, скользила равнодушным взглядом, когда мы встречались за одним столом с нею, с ее мужем и, как правило, с парой-тройкой его соратников.

            Она меня не замечала…или же решительно делала вид, что не видит.

-Знаю, — ответила я и потупилась.

            И в тот же вечер он пришел ко мне.

***

            Франсуаза пихнула меня в бок, но могла этого и не делать. В подъезжающей позорной телеге я уже видела знакомый силуэт. И теперь ни один выкрик не мог мне помешать жадно вглядываться в знакомую фигуру.

            Он был еще слишком далеко, чтобы я могла разглядеть его лицо, но во мне уже начинало умирать  то слабое, трепещущее, совершенно безнадежное: «а вдруг, ошибка? Вдруг его тут не будет?»

            Проклятый удушливый июль сжал горло сильнее…

***

            Он не любил меня – я знала, такой человек мог любить только свою деятельность, свою страну и свой народ. Все остальное было приложением.

            Но он привязался ко мне – за это могу ручаться.

            Я боялась, что его жена закатит мне скандал, но она, даже увидев однажды, как ее муж обнимает меня за плечи, проверяя переписанную мною речь, не отреагировала никак.

            Вернее, отреагировала, но позже.

            Она пришла ко мне, в мою маленькую комнатку поздним вечером, когда мужчина, связавший наше с ней знакомство, был на очередном заседании, вошла и огляделась:

-Здесь сыро. И слишком темно.

            Я стояла перед ней, бесконечно виноватая, но я не ожидала услышать такого, а потому взглянула в ее серые ледяные глаза.

-Простите?

-Здесь темно и сыро, здесь нельзя жить, — повторила она сквозь зубы.

            Мне показалось, что сейчас она меня выгонит прочь из дома, прочь от своего мужа, прочь от той жизни, к которой я уже привыкла.

-Переезжай на второй этаж. Там есть свободная комната, — вдруг сказала она, и жизнь снова сбила меня с толку. Скандала не было. Ничего, что я так ожидала, не было.

-Спасибо, — прошелестела я, потому что нужно было что-то сказать, а ничего, кроме благодарности, мне в голову не шло. Если честно, я не страдала от комнатки, от темноты или сырости. Здесь я проводила счастливые часы с человеком, которого полюбила, так какое дело мне до сырости или темноты?

-И, вот еще, — она оглядела мою фигуру с придирчивостью, достойной швеи, — у меня есть новая шаль. Я немного не угадала с цветом, но тебе подойдет. Я отдам ее тебе.

            Когда он вернулся и нашел меня в комнате на втором этаже, то совершенно не удивился.

-Почему твоя жена не сделала ничего, что кажется логичным?

-Потому что для нее только так и логично, — спокойно отозвался он и увлек меня поцелуем.

***

            Его жена! Странное дело, как действует вдруг что-то, сорванное в мыслях, украдкой коснувшееся.

            Я огляделась – нервно, не видя и не различая лиц. Некоторые, заметив меня, стали вглядываться с любопытством, что может быть только у хищников, нашедших добычу поинтереснее.

-Ты чего? – прошипела Франсуаза, одергивая меня в который уже раз.

-Его жена, — одними губами ответила я.

-Луиза, взгляни на меня, — Франсуаза сжала мое запястье до боли, но я не вскрикнула, однако, просьбу ее выполнила – взглянула.

-Что? Я ищу его…

-Ее увели на допрос, — напомнила Франсуаза, белая сама, как смерть.

            Как смерть, как смерть…

            Почему смерть сравнивают с белизной? Не с кровью, что вот-вот обагрит доску и лезвие, не с глухим звуком, который пронесется над площадью, когда нож ударится о шею…

***

            Гости…их было много. Они приходили к обеду и в ночи. Они стучались, скреблись, требовательно пинали даже дверь. Они говорили яростно, размахивали руками, дискутировали, шептались, оглядывались почему-то на окна.

            Когда приходили гости, он неизменно оставлял меня. Иногда это его отсутствие было всего пару минут, иногда до самого рассвета.

            Он неизменно уходил, коротко коснувшись губами моего лба, и я не знала, когда увижу его в другой раз.

            Но я ждала.

            Его гости, о, сколько их было! Кто-то был весел и перешучивался с женой – вечно мрачной и холодной, или со мной. Кто-то был также мрачен и холоден. Кто-то нервничал, кто-то едва не рыдал, когда бросался к нему…

            Сколько было всего! Я не пыталась даже разобраться во всех этих проявлениях и встречах. Мне было незачем. Да и я не была уверена, что он позволит это, более того, была уверена в том, что запретит.

            Я не слушала разговоры и не понимала имен, что всплывали в них, не знала, что за речи и законы они обсуждают.

            Иногда, собираясь, он вдруг мог сказать мне:

-Ну, Луиза, читай сегодня газету, произойдет нечто невероятное!

            И я читала, и вдруг узнавала, что человек, в доме которого я  живу, оказывается, принял какой-то закон, или вдруг выступил против кого-то и начинается суд.

            Что до речей, что я переписывала, я не могла на них сосредоточиться. К тому же, он имел обыкновение готовить сразу же несколько речей, не то на разный случай, не то просто вперед, да и готовил он их кусками, приносил на переписывание отрывками, что были понятны лишь ему.

            Я переписывала, кажется, одно и то же, обороты, что встречались, призывали бороться с врагом внутри нации, ужесточения какого-то контроля и чего-то еще, что было тревожным, понятным и неясным одновременно.

            Я переписывала и не могла даже сказать точно, сколько речей прошло через мои руки. Я не лезла в его работу, что была для него ценнее жизни.

***

            Его гости… да, некоторых я узнавала. Они сидели возле него. В позорной телеге. Их грубо вытаскивали из позорной телеги со связанными руками.

            Помню, как-то я спросила, зачем перед казнью связывать руки, неужели кто-то всерьез пытается совершить побег, когда эшафота полно народа и стражи?

            И он ответил мне, накручивая одновременно локон на палец:

-Чтобы ровнее легли, Луиза.

            Наверное, многое было тогда в моем взгляде, потому что он торопливо заметил:

-На всякий случай. Страховка.

            И сейчас он на себе должен был испытывать эту страховку.

            Мне показалось, что мои собственные руки затекли до невозможности, а ведь на них не было веревок из грубого плетения, только невидимые кандалы, что приковывали мою судьбу к его судьбе.

***

            Я боялась признаться ему в том, что беременна. Мне казалось, что тогда что-то рухнет между нами, впрочем, было ли это что-то по-настоящему нерушимым? Было ли вообще хоть что-то…

            Меня трясло. Меня мутило от страха. Он заметил, спросил:

-Почему же гражданка Луиза трясется, будто лист на ветру?

-Гражданка Луиза…- я сглотнула, — беременна.

            Он обрадовался. Вернее, это была радость, да, но не радость будущего отца. Или, может быть, радость отца одной семьи. Это была радость отца нации, не меньше, и почти что-то чужое как у отца семейства.

-Моя Луиза явит на свет гражданина свободной и настоящей Франции!

            Он закружил меня по комнате, а потом прижал меня к себе и я, только почувствовав, как намокает его рубашка под моим лицом, поняла, что плачу.

            В те дни уже раздавались слухи. Слухи о его падении.

            И даже мне, не знавшей всех событий, хватало, чтобы понять, что гроза уже где-то недалеко, а вот сумеет ли он из-под нее уйти, это вопрос.

            Казнили короля, то есть, гражданина Капета, хотя многие были уверены, что этого не случится, что его сошлют прочь.

            Убили Марата, а ведь многие верили, что этого человека никто не сумеет убить.

            Казнили Дантона…нет неубиваемых, непогрешимых, несбиваемых… есть просто те, кто еще держится, кто еще здесь, но будет ли это завтра – никто не знает.

            И в этих условиях я оказалась беременной. Осознание шаткости моего положения и положения того мира, что я знала, пришло ко мне слишком поздно.

            Через пару дней от осуждения его близкого друга, когда он вдруг помрачнел и впервые за долгое время налег на вино, я нашла в копне своих черных волос – несколько седых…

***

            Прозвучало его имя, заковывая мое сердце железным обручем, чтобы оно не разорвалось ко всем чертям.

            Он хладнокровен. Мне бы немного твоего хладнокровия – во рту солено от крови, я, в припадке страха,  несколько аз очень больно прокусила губу. Мне немного бы твоего хладнокровия. Ты знал, что так будет. Ты готовился к смерти, едва ступил на путь революции, а я…

            Боже, милостивый, если ты не отвернулся от нас за грехи наши тяжкие, за те казни, что были здесь, за наши самосуды и пожары, пожалуйста…

            Сердце отбивает странный ритм. Каждый удар отзывается болью. Тошно. страшно. Ладони мокрые.

            Он выслушивает свой приговор все также глядя в толпу, как смотрел на меня – он как будто бы видел каждого здесь насквозь.

            Я вдруг поняла, что он либо не видит меня, либо не хочет видеть. Он не хочет меня выдавать? Глупо. Те, кому надо знать, знают, что я делила с ним и постель, и крышу. Но меня не тронули. Не отправили на допросы, но отправили его жену…что за странная сила распоряжается нашими судьбами, и пока хранит меня от смерти?

            Ведь умереть – это много проще, чем жить, вспоминая то, как он идет по этим ступенькам.

            Господи, господи, господи.  В глазах щиплет, я не верю. Нет. Этого не может быть! Толпа любила его. я знаю. Я слышала. Ему аплодировали на улицах, ему кричали приветствия, а теперь – он не больше, чем преступник. Неужели так бывает?

            Почему я не с ним? Так было бы легче! Почему он идет умирать, а я остаюсь на этой проклятой земле, среди этих людей, что недавно приветствовали его, а теперь свистят, приветствуя палача, как вершителя возмездия? Не вы ли просили его о том, за что теперь ненавидите?

            Впрочем, разве не возносил народ Эбера или Дантона? Они мертвы.

            Но почему я-то на месте? почему его уложили на эту доску, а я все еще здесь.

            Франсуаза вцепилась в локоть как безумная, боится за меня, что я брошусь, расталкивая толпу, к нему, что брошусь на гильотину, как бросалась к нему в постель, а заодно и сама боится потерять сознание от вида крови.

            Бедная моя Франсуаза, мне жаль тебя, жаль, если ты еще не привыкла к крови. Но себя жаль больше. И его. И даже его жену, которой я страшно завидовала, до сердечной боли жаль.

            Господи, лучше возьми мою жизнь, но оставь ему. Им.

            Когда лезвие опасно блестит на солнце, я понимаю, что все – моих сил не хватит. Я закрываю глаза, сдаюсь, не в силах я быть настолько сильной. Глухой удар…глухой стон, которым приветствуют каждую отрубленную голову.

            Все кончено. Все. Теперь уже все точно кончено. Боги забыли нас.

            В глазах сухость. Мне больно открыть их. С огромным удовольствием я бы так и умерла в одно мгновение, умерла бы с закрытыми глазами, среди толпы, среди проклятого июльского вечера.

            Кто-то тащит меня прочь. Кто-то…конечно, Франсуаза! Она бледна, ее трясет.

            Мы добираемся до ближайшего переулка, где я прислоняюсь гудящей головой, в которой стоит еще этот страшный удар, и меня тошнит, а после сознание спасительно отзывается мне и оставляет…

  1. Когда моей задачей было выживание

Моей единственной задачей было выживание. Да, это звучит глупо в масштабе сегодняшнего действия, но все, что я хотела – только найти ночлег и чашку холодного супа, да проснуться завтра, чтобы вновь заняться поиском ночлега, чашки холодного супа…

            Каждый нищий, оборванец, то отродье, мимо которого проходите вы, знатные господа, с выражением крайней брезгливости, иногда расщедрившись на монетку, знает, что начинать думать об ужине и ночлеге нужно с утра.

            Ия это знаю. Вернее, я знала это так же, как и вы…проходили.

            Всё, что я хотела – выжить. Конечно, приходили и другие мысли, особенно, если удавалось найти кусочек повкуснее да побольше, приходили наивные разговоры между мной и такими же, как я.

            Мы редко помним имена друг друга, потому что наша задача – запомнить хотя бы своё. Да и какой смысл запоминать имя своих соратников по несчастью, если уже завтра вас раскидает по другим частям города, и вы встретитесь только через полгода – год, и то, когда я буду брести утром по улице, осторожно выбирая целые плиты мостовой, чтобы не так больно было наступить в истертом башмаке, да увижу в канавке белое тело, и только тогда смутно припомню, что да…кажется, это тело имеет имя.

            Имело имя.

            Но мы мечтали. Редко, и только насытившись, и лениво, потому что хотелось спать. Спать хотелось всегда больше, чем есть. Желудок привыкает к голоду, отвыкает бунтовать, а вот спина, затекающая на каких-то ящиках, нога, подогнутая так, чтобы была хоть какая-то возможность плотнее уместиться на этих ящиках – все это сна не делает.

-Что бы ты делала, если бы вдруг стала хозяйкой почтенного дома? – спрашивают справа.

            Я смеюсь. Хрипло смеюсь. Воздух теплый, лето выдалось даже жарким, но всё же по ночам гуляет ветер и тянет сыростью.

-Я? – на минуту хочется помечтать. Я видела девушку недавно, она моих лет, но утверждать о том я не могу, конечно, так вот…та девушка. Она молода, ее кожа что бархат, а платье – боже милостивый знает, что я не лгу и такого платья я не видела прежде! Нежная ткань и вышивка. Я загляделась. И, вижу, знаю, что грешно, но я представила себя в этом платье.

-Она у нас известная красотка! – гоготнули слева.

            Что правда, то правда. Кожа моя посерела. В ней не узнать больше южного солнца. Огрубели пальцы от тяжелой работы, за которую приходится еще и, бывает, подраться. Волосы сиротятся – не нравится им отсутствие нормального гребня. Между тем, некоторые находят, что я еще привлекательна, вот только мне уже до этого дела нет, умерло во мне все женское кокетство и желание быть привлекательной, нравится. Осталась тупая плоть, которой нужно раздобыть еды да приткнуть усталость на какие-нибудь ящики.

            Но так ведь было не всегда! У меня был отец, был брат и да, жили мы бедно, но так жили все. Мы собирали последнее по закромам, шатались от усталости и голода, но хотя бы были вместе.  Так у меня была семья, а не сборище нищих и голодных, не такие, как я теперь. И я со стыдом вспоминаю, что когда-то и я, как важная госпожа, бросала монетки, и мне казалось, что я творю благодетель.

            Когда-то моей единственной задачей было выживание.

***

            Мой отец умер, не выдержав голодной жизни и тяжелой работы. Мать ушла и того раньше. И мы могли оставаться на юге, и мы могли бы голодать там, но мой брат был слишком юн, чтобы принять на себя ответственность за свою и мою жизни. Он хотел действовать, жаждал отомстить за нашу нищету, за все тяжелые дни.

-В столицу, Сатор! – убеждал он.

-Оставь, Гийом, мы в ней умрем, — пыталась убедить его я.

            Но когда он меня слушал? Я – женщина. Я – младшая сестра. Ему плевать, что я скажу. Я ему обуза. Когда счет идет на выживание, все становится обузой и самый разумный довод обращается в ничто. Он хотел действовать назло мне и мы, раздобыв немного средств, отправились в столицу.

            В какой-то момент мне казалось, что все начинает налаживаться, но Гийом наслушался речей там, наслушался здесь, нахватался от таких же, недовольных и жаждущих войны, слов и мыслей, стал во что-то ввязываться, какие-то памфлеты сочинять. Он все реже появлялся в нашей бедной комнатке, предоставляя мне полное распоряжение своей судьбой.

            Я голодала.

            Оказалось, что в столице высокая конкуренция даже за самую низкую работу. Чтобы быть прачкой и стирать в ледяной реке белье, нужно было еще пробиться через желающих горожан. А кто я? Южанка, со смешным акцентом, молодая и одинокая.

            Тогда я не думала о власти. О том, что о ней вообще можно было думать. Тогда все было проще. Мне было плевать, что кричат на улицах, е и кто выходит из повиновения – плевать на всех и всё. Я хотела есть.

            Мне не было дела до памфлетов, и даже, когда Гийом сгинул в кутерьме столицы, я не оплакивала его – не было сил. Я просто ждала его, а потом мысленно похоронила.

            Во мне не было жизни. Не было юга. Был какой-то чужой холод и судорога в животе от недоедания, ломота в костях от недосыпания и тяжести труда. Но и труд тот был в радость.

            По улицам была возня. По улицам выступали на бочках, собирали толпу вокруг себя и кричали о свободе…

            А я стирала, чистила, убирала, и единственная моя мысль была сосредоточена на дрожащих пальцах, в которых драгоценная похлебка.

            Когда-то моей единственной задачей было выживание!

***

            Закрылась прачечная, где я сбивала руки. Закрылся один трактир, другой…в третьем мне повезло. Хозяйка оглядела меня с подозрительностью и вдруг широко улыбнулась:

-Мытье посуды – это тяжкий труд, милочка.

-Я не боюсь тяжелой работы, мадам, — кажется, я едва стояла, придерживалась за стену, стараясь сделать непринужденный вид, но быть актрисой у меня никогда не получалось. А ведь нужно было создать о себе впечатление как о крепкой, не боящейся тяжести, девушке!

-Так я не о том! – хозяйка расхохоталась и ткнула длинным ногтем мне в грудь, — ну-ка, развяжи корсаж.

            У меня была крыша над головой, возможность спать днем, горячая похлебка и даже вино – самое дешевое, но все же. Я терпела побои, когда клиентов не было, слышала угрозы, что меня выкинут на улицу и была благодарна судьбе за то, что когда-то полагала самым низким и жалким.

            Но тогда все было просто. Тогда нужно было выжить.

            Атмосфера накалялась и я, как и мои соратницы, чувствовали это. Мы слышали это в хмельных разговорах, все чаще случались драки, в воздухе проносился неприкрытый уже шепот:

-Восстание! Будет восстание!

-Это не восстание, это бунт.

-Ошибаетесь, господа, это революция!

            Мы менялись. Вернее, мои товарки менялись, а меня какая-то сила оберегала. Я не затяжелела, я не заболела и не была убита или изувечена. Мне везло. Я оставалась.

            Ночами я слушала от одного, как нужно резать и бить всех, кто называет себя «патриотом», а на деле – только предатель нации и божественного провидения. Потом от другого, в ту же ночь я слышала, что «бог ошибся, и трон надлежит выбирать людям, ведь людям с ним жить».

            Однажды одна из моих товарок неосторожно заметила, хмельному клиенту, что тот не голос божий, чтобы рассуждать. Она когда-то росла в очень набожной семье, ее отец был священником и был убит…

            Клиент выбил ей все зубы, а хозяйка выгнала прочь на улицу. И ни я, ни кто-то из нас не сделал ничего, чтобы защитить ее или найти.

            Мы просто молчали. Молчали и ждали грозы, что собиралась в воздухе.

            Во мне тогда тоже не было женского. Я одевалась, украшала лицо белилами и красила губы кровавой помадой. Я расчесывала волосы жестким гребнем, чтобы нравится моим клиентам и чувствовала себя, по меньшей мере, куклой.

            Я не понимала, как эти тела, вваливающиеся к нам, пахнущие потом и пойлом, могут всерьез кому-то нравится. От кого-то шел запах гнили, от кого-то несло кровью, но мы были вежливы и покорялись, или отправлялись вон.

            Я научилась отключать голову. Я отправлялась в своих мучительных ночах на юг, где снова и снова ходила босая по земле, и земля обжигала мне ступни. Я танцевала под солнцем, я кружилась там.

            Наяву же я не чувствовала ничего. Моей единственной задачей было выживание.

***

            Гроза ударила. Ударила таким потоком, явилась такой силой, что мне думалось, что никто не уцелеет в этом вихре и водовороте тел и имен.

-Приказы короля недействительны! Король – преступник!  — понеслось по улицам и страшный рок звенел в домах.

            Погромы. Беспорядки. Улицы сошли с ума. Газетчиков, приносивших дурные вести, убивали, затаптывали. Закалывали и резали в проулках пачками. Все обратились против всех. Кто-то возвышался утром, а вечером уже был убит, кто-то призывал к покаянию, а кто-то взывал к тому, что «надо положить тысячу голов и тогда нация спасется».

            Наши же улицы стали хилыми. К нам редко кто заходил. Однажды, правда, ворвалась какая-то шайка и знатно побуйствовала с моими товарками, а мне повезло снова – хозяйка в тот день взяла меня с собой по делам.

            Взяла без особой цели, на самом деле. Может быть, так ей было не страшно. Может быть, чуяла что-то, но… факт остался фактом. Мы вернулись на пепелище – шайка, изувечив товарок, сожгла наш приют. Последний приют.

-Пора расставаться, Сатор, — хозяйка даже не всплакнула. Она твердо взяла меня за руку и, не глядя на меня, попросила: — постарайся выжить.

            Я не успела ее отблагодарить, а она уже бросилась прочь по улицам. Больше я ее не видела.

            И снова остро встал вопрос выживания.

***

            Гроза набирала обороты. Голод и пустота в желудке тоже. Но было одно разительное отличие – народ, к таким как я…подобрел! Я не шучу. Если раньше на меня при свете дня смотрели как на отребье, отброс общества, а кто-то откровенно презирал меня, боясь коснуться, то сейчас такого не было.

            Я пыталась предлагать себя на улицах, но я была не одна. Нас и раньше было в избытке, а сейчас и многие городские дамы наперебой задирали юбки, перенимая жажду жизни и ища выживание.

            Но от нас больше не шарахались. Толку мало, но это было единственным благом для меня.

            Я попала в трактир. На этот раз – помощницей жены трактирщика. Мы перебирали овощи, готовили, убирались, ходили за покупками, и было легче. Казалось, всё налаживается, наконец-то идет по спокойной дороге.

            В желудке было еще голодно, но всё же! Забрезжила надежда. Странная надежда… мне стало мечтаться.

            Мне было тошно смотреть на себя в зеркало, а раньше я была к нему равнодушна. Но теперь я смотрела и понимала, что отвратительна сама себе. Мне казалось, что у меня было другое лицо. Мне грезилось, что цвет глаз был тоже иным.

            Мне стало тошно от взгляда на себя, впервые, со времен моего выживания. Чего-то перестало хватать, и то было не вызвано голодом или холодом. Тошно, было тошно.

            И, впервые, со времен выживания, стало стыдно за себя. А ведь когда выживаешь, то плевать на методы.

***

            Трактир сожгли. Я снова осталась без крыши. Я снова осталась без ночлега и снова перебивалась куском. Прибилась к нищим, вернее, к таким, кто был бы и достойным гражданином (теперь всех полагалось называть «гражданин»), но, в силу обстоятельств…

            Гроза носилась. Носилась смерть. Кровь текла. Шумела история. А я снова выживала. И выживать было привычно и просто. Был один враг – смерть. Не было борьбы за власть, была борьба за новый день. И разговоры, в редкие ленные минуты.

***

            За таких, как я, не заступаются. С нами можно делать все, что угодно и никто не скажет и слова. Нас можно насиловать и убивать, резать на куски, оскорблять, пинать…

            Грабить нас только нельзя – взять с нас нечего, кроме жизни, а мы за нее, хоть и цепляемся для вида, но тоже устаем, и в минуту усталости легко готовы ее отпустить.

            Две тени последовали за мной однажды по проулку. Подвыпившие, качающиеся, желающие развлечься с моей жизнью. И я уже знала, что мне не уйти и, стараясь не изменять твердого шага, понимала, что все кончено. Жалела свою молодую жалкую жизнь, впервые – жалела! Жалела свое тело, отданное и не раз клиентам, вину, голоду и холоду. Жалела спину, которую ломало от сна на ящиках, пальцы, ноющие от работы, ноги, вынужденные выбирать целые плиты, зубы, начинающие болеть и волосы – поблекшие и тусклые, снова спутанные.

            Я жалела себя. Жалела, что не могу расплакаться… разучилась будто.

***

            До сих пор не знаю, какая сила привела Его на ту улицу еще и в такой час. Позже он сказал мне, что это было что-то вроде какого-то Ордена…или ложи, и то была тайная встреча.

            До сих пор не знаю, почему Его вдруг потянуло заступиться. Он никогда не отличался развитой мускулатурой, драться тоже не умел, но храбрости ему было не занимать.

            Романтик, любивший чистоту также сильно, как и порок! Он уже имел свет подле себя – воплощение света и нежности, добродетельную супругу, но его романтичная натура требовала и другой крайности, которую он узрел тогда во мне.

            Это была любовь. Любовь художника к музе. Он умел находить красоту в грязи, на дне. А я в нем увидела едва ли не бога.

            Особенно, когда узнала, кто он. Человек, стоявший в первой линии, что породила на улицах грозу, спас меня. Привел к себе, накормил, пригрел…

            Я полюбила. Впервые полюбила – безумная! И с горечью поняла, что когда речь шла о выживании было проще. Тогда задачей было – выжить, найти ночлег, похлебку. А теперь приходилось его любить и скрывать это, приходилось бояться за него – ведь вокруг него сплетались тоже грозы…

            Когда моей единственной задачей было выживание я не думала, что я живая, что есть боль, кроме физической. Оказалось, что есть.

            Во мне родилось что-то нежное, робкое, слабое. Мне захотелось быть красивой, я вдруг вспомнила, что молода. Почувствовала, что еще могу жить, даром, что не хотелось порою.

            Когда единственной задачей было выживание, я, как иронично, не боялась смерти, но стоило задрожать в любви, в надежде, в свете чувств – смерть стала пугать меня.

            И я ослабела. Ослабела, чувствуя, что скоро сгину, и улицы ничего не потеряют с этим.

  1. Музыка проводит…

Музыка проводит тебя в последний путь, мой дорогой друг! Как жаль, что эта музыка только в моем уме, но я чувствую ее так ясно, что ей не нужно даже звучать наяву. Я чувствую ее всем сердцем, всем существом, переплетаюсь с каждой ноткой той удивительной композиции, которой звучит это время.

            Нам выпало паршивое время, мой соратник, мой друг! Да, оно было кровавым и страшным. Тот, кто был на вершине вчера, сегодня меньше, чем ничто. Тот, кто молчал еще вечером, звучит с каждой улицы своим именем. Нам выпало паршивое время!

            Но какая славная нам выпала музыка!

            Нам выпало тяжелое время. Мы ломали старый строй, мы строили новый мир на костях, на пепле и телах, да… но когда было иначе? Жертва во имя добродетели свободы – вот то, что вело нас так нежно и так верно. Мы верили тебе и верили друг другу и теперь, когда страшно гремит твое имя в числе следующих павших героев, мне тошно!

            Как они смеют? Как смеют они – предатели? они шли за тобой, вверяли свои судьбы в твои руки, а теперь вдруг так подло и гнусно испугались? Как они смеют обращаться против тебя и против всех нас?

            Мы идем кровью? Так все идут по крови. В конце концов, твой друг Камиль Демулен был прав, когда писал, что «в романтике пепла наш будет рассвет».

            Они отказались подождать еще немного. Мы уже были на самом верху, на краешке триумфа. А они отказались подождать…

            Испугались, что падут.

            Твой друг, да. Ты не пожалел его. Я знаю, Максимилиан, как сильно ты горевал, когда тебе пришлось сделать это. Ты разоблачил Камиля и один только бог ведает, сколько струн оборвалось в твоем сердце! Но нет… я даже не верил, что ты дойдешь в этом обвинении до конца, а ты дошел! Дошел! Великий! Неподкупный!

            Музыка, ах, какая музыка… я больше не услышу чудных арий нашего юного Сен-Жюста! Жаль. У него такой сильный голос. А подача – он похож на тебя, мой друг, мой соратник! Он также как ты не умеет колебаться и сомневаться и в подаче своей доходит до предела, не жалея голоса своего, но обладая при этом удивительно тонким чутьем.

            Я знаю, что мой поступок ты бы назвал слабостью.

            Я знаю, что ты не понял бы меня. Но я всегда был слаб. Среди вас уж точно. Я музыкант, которому выпал шанс сыграть немного в тени, в тени замечательного оркестра. И этим я горд, хоть не могу отделаться от мысли, что горд я напрасно, ведь это лишь тень, но все же…

            Нет, нет, нет! к черту! Звук создается всеми. И нет в оркестре теней. Нет пустых и ненужных звуков. Вместе, каждый из нас, все мы – плели нашу мелодию. Она собиралась из песни смерти и гимна, из стали и взмаха летящего лезвия гильотины, из наших шуток, из шелеста бумаг и из колкости фраз.

            Мы вместе сплели эту музыку. Мы сыграли ее. Но инструменты, завершив концерт, уходят спать. Я был скрипкой. Не первой и не второй, а так…угловой, но я был. А это значит, что мне надлежит вернуться туда, в обрамлении бархата.

            Бархата смерти.

            Ведь мой концерт закончен.

            Мне жаль моей жены. Мне жаль моего сына. Но я только угловая скрипка. И я делаю то, что должен.

            Мы славно сыграли. Но теперь наша композиция подходит к концу. Она не затихнет. Ее будут переигрывать, насвистывать и напевать – и в этом наша заслуга, но сейчас, да, именно сейчас, я хочу разделить участь своих друзей, своих соратников, а прежде всего – твою участь, Максимилиан.

            Я думаю, что кровь – такая темная, такая жуткая и такая липкая – это смерть. Столько крови… прости, мы не смогли проститься достойно, мы не должны были уйти так, но вот – уходим. И я принимаю. Принимаю это.

            Отыгрываю свои завершающие нотки. Становлюсь эхом.

            Эхом, которое отразится пистолетным выстрелом, разорвет криком пространство. Оглушит меня самого. Но так правильно. Сделав свое дело, каждый из нас отправляется спать. И я ухожу.

            Пистолет такой тяжелый. Такой холодный.

            Мне не страшно. Нет, уже нет. я только инструмент. Я скрипка. Как там напевал мне Сен-Жюст? Тари-рам…бледно светит, тира-ра…

            Музыка! нам выпала славная музыка. Прости меня, прости, что не простился так, как должен был проститься. И больше чем о прощании я сожалею об этой музыке.

            Как грустно уходить, когда она так нежно звучит.

Примечание:

Фили́пп Франсуа́ Жозе́ф Леба́ — французский политический деятель, по профессии адвокат. Когда 9 термидора решено было арестовать Робеспьера, Леба выразил желание разделить его судьбу и был отведен в тюрьму де-ля-Форс. Вскоре Леба был освобожден,  отправился в мэрию и пытался побудить Робеспьера к сильным мерам против общих врагов. Когда Робеспьер был ранен, Леба счёл его убитым и застрелился. Филиппу было 28 лет.

  1. Минуты Неподкупного наедине с собою

Август, 2020

            Тюремная камера. Свет едва-едва пробивается через зарешеченное высокое оконце. Медленный луч заглядывает в бедную камеру, где давно растрескались стены, на пол брошена пара досок, укрытых соломенным тюфяком – сие непотребство постель Робеспьера, к стене прибита еще одна доска, под неровным углом, что не позволяет писать на ней с удобством, лист приходится придерживать, а чтобы не разлились чернила их нужно ставить на пол. Писать неудобно, приходится склоняться. По камере ходит Робеспьер – он придерживает у рта своего шелковый платок, испачканный кровью. Робеспьер облачен в оливкового цвета фрак. Он периодически морщится от боли, иногда пытается писать левой рукой, но запястье болит, строки выходят неровными и он только размышляет…

РОБЕСПЬЕР. Республика, великая Республика погибла… настало царство разбойников. Этим сказано решительно всё. Они называют меня тираном! Да, да…я слышу их голоса, я всегда слышал и никогда не был глух и слеп. Они называют меня тираном, но разве они не ползали бы у ног моих, если бы я действительно был тираном? Я осыпал бы их золотом, я дозволил бы совершать им преступления, но нет, я этого не сделал, так тиран ли я? К тирании приходят через подкуп и мошенничество, но я Неподкупен…

            (Заходится в кашле, прижимает платок ко рту, прокашлявшись, прячет платок за рукав, оглядывается на зарешеченное окно)

Как странно идёт время! Человек привыкает ко всему, к нищете и позору, но привыкнуть к такой малости, как время не может, время слишком жестоко… я Неподкупен! Марат – Друг Народа, а Робеспьер – Враг Подкупа! Тиран есть произведение мошеннического и разбойничьего сброда, а то, что сделал я, ведет меня к могиле…

            (Снова заходится в кашле, опирается дрожащей рукой на стену, но тут же вскрикивает и отдергивает руку)

Проклятая рука! Они запретили мне говорить, челюсть еще болит, они запретили мне писать и всё лишь от страха, ведь то, что сделал я ведет меня к могиле и к бессмертию. Я никогда не гнался за богатством, почестью и репутацией, зная, что из этого выходят лишь тираны и рабы, я всегда говорил, что в таком случае лучше вернуться в леса! Я – Робеспьер, я никогда не был богат, я был влиятелен…и до сих пор влиятелен, раз это отродье так боится и дрожит передо мною.

(опускается на тюфяк, опирается о стену спиной, прикрывает глаза)

Стена холодна, в том Зале тоже были холодные стены… всегда одинаково холодные. И во взгляде, во взгляде всех стена. Чудовище! – так они меня называют.  Но народ любит чудовищ. Я выражаю их волю, я позволяю им любить. Я борюсь и лью кровью, потому что народ доверил мне это. Народ…

(Кашляет, ищет платок в другом рукаве)

Чёрт! Странно, провалами в памяти я еще не страдал, не было такого в списке моего порока…

(находит платок, прижимает его к лицу).

Бедняга… бедняги все. Все они! Они не поняли того, что давно понял я: чтобы Революция победила, нужно наделить её не только человеческим лицом, ведь один лик – это ничто, нужно наделить её душою, а для этого придется пожертвовать своей.

(Убирает платок на колени)

            Они предупреждали меня. Каждый день я получал записки «сумеешь ли ты предусмотреть, сумеешь ли ты избегнуть удара моей руки или двадцати двух других…»

            (Хрипло смеется. В горле его булькающий звук)

            Двадцати двух! Поскромничали! Право, даже и обидно, и печально, что во всем Конвенте нашлось лишь двадцать два… ах, бедный мою Аррас Бюиссар, друг сумасшедшей юности… боже, у меня ведь тоже была юность, и даже было детство. Почему я так мало помню об этом? почему, в мои тридцать шесть я чувствую себя глубоким стариком… бедный Аррас Бюиссар, друг моей юности, ты сказал: «Мне кажется, что ты спишь, Максимилиан, и допускаешь, чтобы убивали патриотов…»

            (Усмехается, морщится от боли, прикладывает руку к горлу, восстанавливая дыхание)

Но разве когда я спал? Я никогда не был более бодрым, более зрячим и…чертова рука! Я все видел. Я все слышал… если бы кто сказал мне, сказал мне тогда, когда еще стояла Бастилия, и стояла крепко, что Максимилиан Робеспьер потеряет присущий ему дух деятельности, я высмеял бы этого наглеца! Я верил… я знал, но революция, которой я отдаю свою судьбу, свою душу и свою жизнь, ровно, как судьбы, жизни и души моих братьев, больше не повинуется справедливости, совести и заботе о народном благе, после стольких жертв – наших жертв! – торжествует не равенство, не добродетель… нет, граждане! Преступления, пороки, и богатство, богатство, богатство! Робеспьер никогда не был богат. Наши враги, граждане – порочные люди и богачи и, меньше, чем через два года…

(Меняет позу, пытаясь полуприлечь на тюфяк, но его левая рука, задетая в стычке, проваливается в соломенный тюфяк, с возгласом Робеспьер вытаскивает ее)

Вот и наша революция…моя революция! Под этой дрянной оболочкой, как и под молчанием якобинцев, есть опасность, угрожающая родине!

(Смотрит в окно, где медленно скользит все больше солнечного света)

Ночной Париж… место порока, место безлюдию и жизни. Противоречие, как на каждом шагу жизни! Ирония столь тонкая, что уловить ее…

(заходится в кашле, снова извлекая платок)

Так кончается мир. Я читал стихи семнадцатилетним юнцом, получал из руки ИХ стипендию и хвальбу, а сам же и казнил их… запретил показывать голову гражданина Капета, но отрубил ее… жаль, что я не знаю, в какой камере держат меня сегодня… я знаю точно, что камера вдовы Капет была совсем рядом. Чертова тень… проклятая королева, проклятая судьба, душа и всё, что ни есть сегодня! Париж…ночной Париж особенно сладок и ярок, мой бедный Броун, мой верный пёс, он всегда охранял мою ночную прогулку, ни на шаг не отставал от меня ни на набережной, ни когда я переходил через Новый мост на правую сторону, и даже когда я присаживался на уцелевшую скамью в Тюильри, в безлюдье, в парке, в предутренней или ночной свежести – Броун не оставлял меня.

(Снова садится спиною к стене, подпирает ее, прикрывает голову)

Больно, не скрою! Одно лишь радует – это не очень надолго. Еще немного, боже, как странно идет время! Мой диалог…если бы я мог записать его, но проклятая рука… и они не оставят, боятся, смешно, как они меня боятся! Торопятся казнить без суда и следствия, поскорее бы умертвить Робеспьера, будто бы это их спасет…

(Вздыхает, морщится от боли)

Это не очень надолго, это не очень надолго… Элизабет! Э-ли-за-бет… Ты всегда беспокоилась обо мне, прожженном революционере с головы до ног, которым я останусь и сейчас, и после смерти! Ты рассчитывала, как женщина, на долгий брак и очаг, но ты выбрала не того человека. Ты выбрала чудовище – не веришь, спроси об этом у толпы. Всегда так тактична…всегда рядом и вроде бы позади, в тени, но я просил тебя ждать, пока победит наша революция, ведь оставалось немного, но, дорогая, революция побеждает и проигрывает… я не выношу поражений. Я не умею проигрывать. Фанатик! – так они мне кричат, безумец – так называют, тиран – вот их решение…

Революционер, Элизабет, запомни, Робеспьер был революционером. Бессонными ночами я бродил по Парижу, и размышлял, как мог бы размышлять и днем, только ночью вот…спокойнее, никто не кричит, никто не плачет…

(Вздыхает снова, кашляет, переводит дыхание)

Я не боюсь! Страха нет. Ко всему привыкает подлец-человек. Я видел столько смертей, они называли меня другом народа, которым так рвался быть Марат, они называли меня богом смерти, которым я не был никогда, они объявили меня другом гильотины… в мои расчеты, граждане, не входит преимущество долгой жизни!

(горько усмехается, снова морщится от боли)

Нет, мне не жаль. Я сентиментален, но во мне нет сомнений! Я революционер, а революционер не может иметь мучительных колебаний. Я пройду и проходил мимо могил друзей и врагов, не оборачиваясь, проходил ровным , твердым шагом, и даже не замечал их. Революционеры отправляют на гильотину других революционеров, так движется наше суматошие. Так движется наш мир. Мы отбираем друг у друга души, кормя революцию, наше детище! Революция – наш бог, наш прожорливый великий бог, а мы – только дети ее, и отцы. Иронично… как это все иронично.

            (Хрипло смеется, снова вынужден прижать платок ко рту)

            Ничего, это не очень надолго! Оружие в руки! Сомкните ряды плотней! Вперед, вперед, пусть их проклятая кровь льет среди наших полей!  Народ не ошибается, граждане! Он верно угадывает чистоту моих стремлений и помыслов, что бы ни шептали ваши шпионы, как бы не пороли они мое имя по всем проулкам Парижа – народ любит меня… может быть, я действительно чудовище? Народ их любит и от того, любит меня?

            (Солнечный свет полностью заполняет теперь камеру Робеспьера, его силуэт теперь лишь угадывается)

            Это не очень надолго…это не очень надолго, а они не торопятся, впрочем. Трусы принимают меры безопасности! Ха… революция не терпит трусости и слабости. Только крови и жертвы! Дантон громыхал в зале, когда его обвинили и даже Демулен, романтичный Демулен, поддался на его напор и вот обвиняемые стали наступать…Демулен скомкал листок бумаги, когда ему не дали сказать до конца и швырнул его в лицо обвинителям, он все понял. Дантон был всегда слабее в таких тонкостях, но он крикнул мне…как же…

            (Припоминает)

«Максимилиан, ты скоро последуешь за мной!»  он цеплялся за жизнь. Он не понял. Я не дал ему понять. Дантон ругался, я слышал, я видел, а Демулен…романтик, которого не должно было быть с нами, как он плакал! Но Дантон – грубый, насмешливый, не усмехнулся, хоть и часто задевал его… поддерживал и поцеловал. Их было двое, а я один. Мои соратники со мною, но все равно – я один. Люсиль…ты встретила Демулена там, ненадолго пережив его, ты утешала его, как ребенка, тебе казалось, что когда кончится ночь обвинений против него, все пройдет, все будет хорошо, но не бывает хорошо…женская наивность! Трогательная!

Я должен был казнить тех, кто казнил Революцию и чтобы самому не загубить ее, я последую следом. В награду за все, вхожу  я в бессмертие, не страшась ни смерти, ни боли – это все не очень надолго. Да здравствует Республика! Надо очистить землю, которую загрязнили тираны и призвать изгнанную справедливость.

(поднимается на колени)

            Пусть Франция, некогда прославленная среди рабских стран, ныне затмевая славу всех когда-то существовавших свободных народов, станет образцом для всех наций, ужасом для угнетателей, утешением для угнетенных, украшением Вселенной, и пусть, скрепив наш труд своею кровью, мы сможем увидеть, по крайней мере, сияние зари всеобщего зари…

            Мы увидим это прежде, чем уйдем спать. Навечно.

            Нация не отказывается от войны, если она необходима, чтобы обрести свободу, но она хочет свободы и мира, если это возможно, и она отвергает всякий план войны, направленный к уничтожению свободы и конституции, хотя бы и под предлогом их защиты.

            (Встает во весь рост, превозмогая боль, солнечный свет освещает его силуэт. Он стоит, склонив голову набок, глядя в окно)

            На меня возложили ответственность за всё: Шарлотту Корде, жирондистских депутатов, Марию-Антуанетту, Филиппа Эгалите, Шометта, Дантона, Жака Ру, Люсиль Демулен, сотни казненных…все это записано на один мой счёт. Но я ступал в кровь и кровь меня не марала. Никогда!

            (Отворачивается от окна, теперь он стоит к нему спиной)

            Да здравствует Республика! Мне не о чем жалеть! Это говорю вам я – Максимилиан Робеспьер, революционер тридцати шести лет, проживающий последние минуты в своей жизни и отдающей Республике и Революции все, что когда-либо имел. Да здравствует Республика! Я всегда верил в то, о чем говорю. Да здравствует Республика, да здравствует Франция! Свобода, равенство…(морщится от боли) братство!

            (Солнечный свет полностью заливает камеру, скрывает всякую возможность разглядеть залитый кровью оливковый фрак Робеспьера и его фигуру, когда свет отступает, проходит самый сильный луч по камере – камера пуста, остается продырявленный соломенный тюфяк, подобие стола и шелковый платок, залитый кровью на каменных плитах)

 

  1. Ах, как весело всё начиналось…

По улицам шёпот. По улицам стон.

            Камиль Демулен всегда знал, что Париж имеет свою душу, что он живёт и нельзя верить в то, что незрячи тёмные окна домов. В них, быть может, и нет намёка на жизнь, но там есть тени, которые вдруг выскальзывают, которые следят, когда ты проходишь мимо и только и ждут, когда ты ошибешься.

            И эти тени служат на разных людей, которые начинали с одной идеи, но видели ее воплощение и ее итог по-разному.

            Пока опасность таилась в Пруссии, исходила из Вандеи, эти тени искали опасность и тревогу в самом Париже: кафе Патэн, где заседают якобинцы;  кафе Корацца, где голосуют за Бриссо; в «Регенстве» против…

            И так – на каждой улице, в каждом чертовом салоне, в каждом чёртовом кафе!

            По улицам смех. По улицам слёзы.

            Сам Камиль уже не знает, чего в нем больше – ненависти ко всей этой бесконечной пляске теней или страха? Он знает, что совершал ошибки, но ведь действовал во благо! Все мысли его были обращены к свободе нации, а ошибки…так кто же их не совершает? Максимилиан, который не может понять народа? Марат, который так открыто насмехается над всеми и вся, полагая себя всемогущим? Дантон, который и вовсе стоит так близко к народу, что не видит борьбы теней и сужающегося круга?

            Ему кажется, что он еще слышит тихий, приглушенный разговор в полумраке собственной бедной гостиной:

-Для нас отступления не будет. Это последняя черта.

-Мне оно и не нужно. Отступления для меня нет с того самого дня, как я прозрел и увидел беззаконие и вседозволенность вокруг себя, с того дня, как я увидел нищету и безысходную дорогу для нации…

            Много раз Люсиль, чувствуя, как воздух становится все более тяжелым и грозным, как все тоньше звенит, предлагала бросить все и уйти. Предлагала, точно зная, что он не согласится, и корила, о, безумно корила себя за это, когда, наконец, овладевала собой.

-Уедем, уедем, Камиль! – ее руки, дрожащие тонкие руки обвивали шею, она бросалась к нему на грудь, когда ей было особенно страшно, когда толпа в очередной раз повергала кого-то, кого возносила еще вчера.

            Камиль же только спрашивал:

-Ты, правда, допускаешь это?

            И Люсиль обмирала, сдавалась и дрожь ее медленно отступала. Она точно знала, что он не допускает даже мысли о том, чтобы оставить Париж, оставить поле битвы. Более того, сама Люсиль тоже не допускала этой мысли. Именно за то, что Камиль не отступал, именно за его глаза, горевшие идеей, за речи, пропитанные свободой, она его и полюбила.

            Ах, как весело все начиналось!

            ***

Эйфория! Хмельной дух неожиданной воли тогда просто сотряс каждую улицу и заглянул в каждый дом, вломился непрошенным или же долгожданным гостем в каждую дверь. Казалось, что какое-то чудо, озарение и благо пролилось на проулки и даже запах гнилой сырости, доносившийся ветром с реки, не был отвратителен. И даже тухлятина, что отравляла вокруг себя воздух, в темных закоулках кабаре и площадей, не была заметна. Ликование, всеобщее ликование…

            Камиль Демулен считал, что у него достаточно щедрое перо, но у него не находилось слов, чтобы описать все то, что вершилось в душе Парижа в самом начале. И даже, когда какие-то строки все же появлялись, он, возвращаясь к ним позже, находил их бесцветными. И это было ему странно и смешно, ведь он – «фонарь революции», голос народа, первый, призвавший к свободе, считающийся «ядовитым в каждом знаке своего памфлета» журналистом, не мог найти слов!

-Таких слов еще не создали, — говорил он Люсиль, — не придумали, понимаешь?

            Она хотела понять, но не могла. Ей казалось, что ее муж так талантлив, что ему подвластно все. Но между ними всегда была пропасть…

            Нет, пропасть та была даже не в почти десятилетней разнице между ними.

            Разница была в начале жизни, ведь за Люсиль шло богатое приданое и покой ее дома, а Демулен не имел ничего до рокового дня, когда голос взял власть большую, чем серебро.

            Они оба смотрели и на революцию, и на Париж по-разному. Для Люсиль, прежде всего, это было романтическое противостояние, и она до какого-то момента вовсе не задумывалась о том, что тут всерьез может погибнуть кто-то, кто, по ее мнению, прав. Задумываться она стала об этом, когда в ее доме перестали появляться те люди, что начинали подле ее мужа, но были повержены с размахом и ядовитостью.

            Люсиль понимала, что много не знает о том, что творится. Она досадовала: быть женой самого Камиля Демулена и узнавать о его делах из газет!

            Но она научилась молчать. Молчать о страхах своих и тревоге, о досаде и томительном предчувствии, научилась сжимать зубы, чтобы не вскрикнуть во сне, когда снова приходит кошмар. Она, в конце концов, научилась молиться, почти не разжимая губ.

***

            По улицам грохот.

            Шумно. Всегда шумно! Пришло прошение тут – как хохотали над ним, дескать, стук гильотины мешает спать!

-Вот же неблагодарный люд, очищаем для них улицы от врагов наци, а им, видите, громко! – бросил кто-то особенно уверенный в остроте своих слов.

            Демулен не успел узнать этого голоса. Не смог. Он знал, в чем тут дело.

            Дело в полумраке. Когда тени казненных шатаются по улицам, дело в том, что даже днем, при случайном взгляде может показаться, что улица красная от крови – это не так, конечно, это не так.

            Камиль знает, что он впечатлительный.

-Как и все романтики! – вворачивает обычно Дантон, словно само слово «романтик» попадает в его глазах под оскорбление и означает слабость.

            Но Камиль видел казни. Он разоблачал с помощью своих речей и статей, помогая отправлять на эти казни. И присутствовал на них.

            Но он так и не может привыкнуть к смерти. Вернее, к тому, что смерть бывает такой быстрой.  И шумной.

            Кажется, что лезвие звучит в ушах…нет, это ветер. Это только ветер, но теперь каждый порыв отзывается этим шумом, когда лезвие срывается волей приговора и летит, летит вниз!

            Кажется, что это голова падает в корзину, но нет – это просто что-то упало по хозяйству, однако, каждое такое падение отзывается памятью и первая мысль: «голова», а уже потом разумное отхождение.

            Камиль никак не может привыкнуть к этому.

            Он не боится вида текущей крови, ему гораздо страшнее вид затихающей крови. Когда были стычки в городе, он видел пульсирующую кровь, что билась из ран и как страшно ему вспоминать, как вдруг эта пульсация вдруг останавливалась.

            Поначалу Камиль не сообразил, что это смерть. А когда понял, не мог уже прогнать это из своей памяти.

***

            Камиль Демулен торопится в свой дом. Раньше он выбирал всегда длинную дорогу, чтобы снова и снова почувствовать биение города, его душу, его дыхание.

            Ему нравилось чувствовать запах зарождающейся свободы, слышать смех людей и песни, которые сочинялись тут же, на ходу.  Некоторые песни уходят, не успев даже пробыть и недели среди граждан, некоторые остаются. Уже больше года на слуху у каждого парижанина песня, принесенная из Марселя батальоном добровольцев. Слова простые, текст тоже – нечего удивляться. И текст подходящий. Это Камиль сразу оценил.

            Камиль Демулен торопится в свой дом самой короткой дорогой, чтобы не слышать песен и пересудов, чтобы меньше быть среди шепота и взора, но и до его ушей доносится нестройное:

-Amour sacré de la Patrie,

Conduis, soutiens nos bras vengeurs…

            Камиль Демулен торопится, но он научился давно невольно отмечать голос улиц, а потому отмечает и то, что сейчас ему не хочется слышать. Он невольно улыбается – святая любовь к родине должна вести и поддержать руку мести – браво! Браво!

            Он знает опасную идею, что бродит в зале Конвента: каждый гражданин обязан не только иметь добродетель к родине, но и доказывать ее!

            Это еще не сказано, но будет однажды брошено, и тогда…наверное, тогда, гильотина не даст снова спокойного отдыха тем, кто живет рядом с площадью.

-Liberté, Liberté chérie…

            Свобода, свобода! Дорогая свобода!

            Камиль Демулен знает, что это слово уже изменяется так, как угодно ловкости пера и ораторскому искусству. Свободой можно оправдать слежку, шпионаж, доносы, интриги, оскорбления, жестокость – все, что угодно.

            Свобода – из святой истины, из ангела, который должен был явиться на спасение нации, становится в некоторых руках орудием для обогащения и для сведения счетов.

            Об этом ли мечтал Камиль? Об этом ли грезил он и те, кто был с ним рядом?

            Невольно приходит осознание, что бороться за свободу – это еще не все. Сбросить цепи не самое сложное, ведь когда общий враг, объединение гарантировано. Когда же общий враг становится пустотой, начинается раскол.

            И в этом расколе вдруг обнаруживается, что идея, которая имеет общий исток, вдруг видится каждому по-своему. И вспоминаются вдруг методы, и давние обиды…

            Марату вот, например, умудрились тут припомнить о том, что он еще четвертого августа в восемьдесят девятом требовал вернуть титулы дворянам. Робеспьеру припомнили неосторожную фразу «Я устал от революции», которую он обронил где-то в кабинетах Тюильри. Дантону припомнили очередную ускользнувшую ссуду…

            Оказывается, что революция помнит все. Она жестокая, и в этой своей жестокости очень памятлива.

            Демулен знает, что за ним много, о чем можно вспомнить, о чем можно угадать и то, что можно вывернуть и он чувствует, что очередь дойдет и до него, но до того момента он рассчитывает еще на то, что ему удастся что-то изменить, совершить, быть может.

            Он не умеет отступать. Да и куда? К кому? Он столько раз менял стороны, в чем его тоже уже заметили, что никто уже не верит, разве что…

            Камиль Демулен остановился, будто бы налетел на невидимое препятствие посреди улицы. Слева тянуло гнилой сыростью, и этот воздух был так силен, что вынуждал всякого проходить как можно быстрее, но сейчас Демулен даже не ощутил ее, так проста была идея, пришедшая к нему.

            И именно она, как надеялся Камиль, должна была раскрыть ему выход, найти новую дорогу и избавить нацию, избавить любимый Париж от той единственной дороги, что вырисовывалась в мрачном воображении Демулена. Это была дорога к склепу, дорога, по которой суждено было пройти замаранной кровью, грязью и нечистотами свободе, за которую так бились.

            Но вот – спасительное озарение! Есть еще вариант. Есть еще возможность, главное, чтобы было время.

            Милосердие, к которому он призовет, должно спасти Францию от полного раскола и кровавой диктатуры, что желает укрыться за вуалью свободы.

            Камиль Демулен возвращается в реальность, он бросается наперерез, через улицу, не замечая раздраженных и удивленных взглядов попадающихся по пути граждан. Минута, две, три…как же далеко он живет!

            В свой дом он влетает, едва не сбив с ног мгновенно побледневшую Люсиль.

-прости, любовь моя! – он спешно целует ее и уже торопится в свой кабинет.

-О, ради бога! – не выдерживает Люсиль, но поспешно закрывает дверь. Ей хочется войти к мужу, но она не смеет – уже знает, прекрасно знает, что он не выносит, когда к нему входят, когда он вот так охвачен каким-то порывом. Даже если он этого и не покажет, Люсиль слишком хорошо знает мужа.

            Тем временем, дойдя до спасительного своего кабинета, Камиль Демулен наспех царапает пером, от нервности едва не ломая его, несколько строк. Чернила сохнут долго и есть еще время подумать, есть еще время отступить, но отступления для Камиля нет. давно уже нет.

            Он складывает лист пополам, потом еще раз пополам и выводит уже более твердо: «Ж.Ж. Дантон».

            Отбросив записку, Демулен прикрывает глаза. Он пытается вернуть себе спокойствие. Он верит, что поступает правильно, но ведь и раньше, до этого, тоже верил, и только оглянувшись назад, замечал вдруг ошибки на радость крючьям совести и метания?

            Снова приходит воспоминание от той эйфории, когда все только началось! Ах, как весело тогда все началось. По улицам смех. По улицам песни. По улицам шепоты, крики и вознесения. Повторяются речи и радостны объятия граждан.

            Сегодня речи остались. Сегодня остались крики и шепоты. И речи все еще живы, но тогда было весело. Сейчас – страшно, жутко и почему-то холодно.

Ах, как весело все начиналось…

 

  1. Я повторяю вам ещё раз!

-Я повторяю вам еще раз, Жак, что этого не будет! – Людовик Шестнадцатый, Его Величество – устал спорить. Он устал от волнений, что терзали несчастную Францию, от грозы, что висела в воздухе, от донесений министров, которые все, как один, заявляли, что голод и нищета усугубляются и негде занять, перехватить…

            Он так устал. И еще Жак Неккер – единственный, кто всегда говорил без лести, не прикрываясь, руководствуясь только долгом, пытается добиться невозможного, и сказать Людовику то, что он и без того уже знает и то, что меньше всего ему хочется слышать.

-Ваше Величество, но народ…- Неккеру жаль короля. По-человечески жаль. министр знает, как Людовику плохо, как храбрится он перед зеркалом, как долго сидит в задумчивости своего кабинета, не зная, кому и о чем следует писать и кто придет, чтобы спасти его и всех.

            Людовик знает не хуже Неккера, что кровь уже льется. Пока по деревням и в городских стычках, пока это только пекари, у которых забрали последний хлеб для нужд армии, пока это только лавочники, которых вешает, колет и режет особенно отчаянная часть страны. Пока это еще не безумие. Это редкие случаи, но в воздухе уже висит плотный тошнотворный запах крови.

            И этого уже достаточно.

-Я знаю не хуже вас, господин Неккер, что вы сейчас скажете. И я не хочу снова повторять вам, что вы не правы, — спокойствие дается Людовику с трудом.

            «А кто тогда прав? граф д’Артуа?» — чуть не вскричал Жак, но придворная жизнь научила его думать три раза, а потом говорить. Говорить понемногу, чтобы еще раз успеть осмыслить то, что вертится в мыслях.

-Но если мы уступим сегодня, — на лицо Людовика легла тень. Его бы воля – он  пошел бы на уступки! Он чувствует запах крови и не желает крови своих подданных. Но для этого нужна храбрость, отвага. Не та, которая легко может прийти на поле боя, когда понятно, где враг, а та, что много коварнее.

            Потому что придется столкнуться со своими. Дворянство, родственники, другие монархи… как они примут его покорность воле народа? граф д’Артуа в этом прав.

            Впрочем, если не уступить, тоже придется столкнуться со своим же народом. Запах крови будет крепнуть.

            Как же мучительно он устал. И так, и эдак – жизни будут на ниточках, на таких тонких, что станут обрываться. И если бы он мог умереть за каждого из них, то умер, лишь бы жили обе стороны, жили в полном согласии.

            Но он только человек. Что бы там ни говорили, а Людовик чувствовал на себе это течение жизни, человеческое течение с небывалой прежде остротой. Ему снились кошмары, в которых он почему-то держал ответ перед всей страной, стоя на коленях в парижской грязи. Король вскакивал с криком…

            Потом научился владеть собою и только закусывал рукав ночной сорочки или уголок подушки и лежал вот так, пока не восстанавливалось привычное дыхание.

-Если мы уступим сегодня, — слова даются тяжело, но они логичны. Монарх должен думать не только о народе, но и о будущем, — завтра они потребуют еще…и дальше больше. Они станут ненасытны, понимаете вы это?

            Когда-то Людовик обращался к Жаку не иначе, как «Неккер, мой дорогой Неккер», а теперь он обезличивает его. как хотел бы обезличить себя.

-Если позволить двору аннулировать решение третьего сословия, объявившего себя Национальным собранием…

-Замолчите! – приказывает Людовик. Но даже приказ его усталый. 

-В самом деле, Неккер, — насмешливо и демонически вторит темнота, расступаясь и являя графа д’Артуа собственной персоной, — нельзя быть настолько трусливым!

-Ваше высочество…- Жак почти оскорблен. Но что ждать от этого графа? Впрочем, плевать. Жизнь при дворе учит не обижаться, учит молчать. Даже если больно. Особенно если больно.

-Да знаю я, знаю, — прерывает д’Артуа, — успокойтесь, Неккер! Солдаты сдержат толпу, если та посмеет собраться.

            Людовика едва заметно передергивает от этих слов. В эту минуту ему самому неприятен д’Артуа, но у него есть решение, решение, которое привычнее уступки. И в нем есть сила, желание взять ситуацию под свой контроль. Воитель, которым Людовик никогда не был.

-Будет кровь…- выдыхает Неккер, понимая, что ничего ему не добиться.

-Это будет кровь предателей! – жестко возражает граф, и король вздрагивает опять. В его народе нет предателей. В его народе есть заблудшие и несчастные. Ему хочется уйти, спрятаться, но куда уйдешь от собственной совести и собственных мыслей?

            Неккер молчит. Он стоит, глядя на короля. За годы Жак знает, что и как прочесть в его взгляде. Людовик умоляет его взглядом остаться, но это значит принять сторону д’Артуа, гибельную заранее. Гибельную для души, для страны – для всех!

-Заседание состоится. Решение этого сборища будет аннулировано, — подводит итог д’Артуа и Неккера неприятно вдруг касается мысль, что слишком уж граф в своей стихии, как будто бы желал только возможности проявить себя.

            «Без меня», — лучше так. лучше не участвовать в этом. Людовик отправит его в отставку, разгневается, назовет предателем, скажет, что Неккер был ему другом.

            Только Неккер и считает себя ему другом. и по этой причине он не появится на заседании, которое без сомнений приведет к народному гневу. Он не позволит своим убеждениям пасть.

-Вы зря паникуете, Неккер, — бормочет Людовик, желающий, чтобы кто-то утешил его так же, как он сам хотел бы утешить сейчас своего министра. Самого верного. Всегда говорившего без лести.

            Жак кивает, принимая волю и спрашивает со смирением:

-Я могу идти, ваше Величество?

            У Людовика затравленный взгляд. Ему не хочется оставаться один на один с графом д’Артуа, ведь тот начнет рассказывать о том, как и где он расставит своих солдат, чтобы, в случае чего, задавать толпу.

            Не толпу. Народ. его народ!

            «Останьтесь, Некер», — просит Людовик взглядом.

            Но Неккер знает, что есть вещи выше дружбы. Ему жаль короля. По-человечески жаль. но он не будет участвовать в этом обсуждении и в позорном заседании, и уйдет в отставку, когда король прогневается на это, как в освобождение от плена.

            У Неккера нет сил противостоять открыто. Он боится. Человек имеет право бояться. Особенно, если противостояние предстоит среди своих же…

            «Я не могу, мой король», — во взгляде Неккера ответ. Людовик усмехается с горечью, которая уже поселилась легкой тенью на его языке.

-Ступайте, Неккер, — разрешает Его Величество.

            Граф д’Артуа даже с легкой издевательской поспешностью и фальшивым почтением пропускает Неккера, но тот даже не замечает этой шпильки.

            Про себя министр уже все решил. Пусть бесчестье перед короной, оставление от обязанностей, чем падение перед народом.

            А в воздухе крепнет и крепнет запах крови.

Примечание:

Жак Некке́р— французский государственный деятель, министр финансов. Двор 23 июня 1789 года хотел аннулировать решение третьего сословия, объявившего себя Национальным собранием, и для этого устроил королевское заседание, Неккер не явился, вследствие чего король дал ему отставку. Известие об отставке Неккера послужило поводом к восстанию, и король вынужден был призвать его обратно. Окончательно Неккер подал в отставку в 1790 и вернулся на родину, в Швейцарию, где и умер в 1804 году в возрасте 71 года.

  1. Сжечь – не значит ответить!

 (Драма малого формата)  

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:  

Камиль Демулен – французский адвокат, журналист и революционер, казненный в период Великого Террора 5 апреля 1794 года в возрасте 34 лет  

Люсиль Демулен – жена Камиля, казнена 13 апреля 1794 года в возрасте 24 лет  

Жорж Жак Дантон – французский революционер, видный политический деятель и трибун, министр юстиции времён Французской революции. Казнён во время Великого Террора 5 апреля 1794 года в возрасте 34 лет  

КАРТИНА ПЕРВАЯ  

Париж – Улица Французского Театра, 2. Сумеречный вечер. Гостиная Демулена. Комната тускло освещена по углам, единственным источником света служат свеч, расставленные по маленьким столам, подставкам. Повсюду, в хаотичном беспорядке навалены книги, бумаги, лежат поломанные перья, опрокинутая набок чернильница истекает чернилами на листы. В кресле у столика сидит Камиль. Он растрепан, его камзол расстегнут вверху на три пуговицы, сам он пребывает в смятении, сосредоточенно роется в своих записях, не заботясь о том, чтобы вернуть их в прежнее место.  

Камиль Демулен (под нос). Я – Камиль Демулен, первый, кто написал «да здравствует Республика! Да здравствует свобода», я… (его руки начинают дрожать, листы трясутся и он укладывает их поспешно на стол) я ли это?  

(в раздражении сметает часть листов на пол)  

Камиль Демулен. Но как он посмеет? Как он посмеет?! Да передо мной…(вскакивает, едва не путаясь в ножках кресла, чтобы не упасть, хватается за стол, далее, смутившись от этого происшествия, говорит уже тише, сбивчивее) да передо мной…не перед ним! Я! Да… передо мною пала Бастилия! Я написал о республике и свободе то, что они все не осмеливались и сказать! (с отвращением) и это я… это все еще я?  

(за спиною его шелест юбок, мгновением позже свечи выхватывают из темноты Люсиль Демулен. Она красива, юна и бледна от страха)  

Люсиль Демулен (робко замирая, увидев состояние мужа). Камиль?  

Камиль Демулен (не оборачиваясь, слабым голосом). Да?  

Люсиль Демулен (осторожно приближаясь к нему). Я в тревоге и мне…(замечает разбросанные бумаги по полу, книги). О, боже мой!  

Камиль Демулен круто поворачивается к ней, на возглас. Люсиль опускается на колени, пытается собрать какие-то листы. Камиль также опускается на пол, но неожиданно хватает ее за руку.  

Камиль Демулен. Оставь всё это! Оставь же! Ну?!  

Люсиль тонко взвизгивает и покорно выпускает бумаги из рук, неровным ковром они ложатся на пол.  

Камиль Демулен (не отпуская руки жены). Не смей этого касаться. Никогда! Слышишь?  

Люсиль Демулен (с ужасом). Что происходит? Что с тобою?  

Камиль Демулен замирает, оглядывается по сторонам, замечает вдруг и беспорядок вокруг и то, что сам он сжимает до сих пор руку жены.  

Камиль Демулен (с обманной веселостью, фальшиво). Да нет, ничего, моя дорогая!  

Помогает ей подняться, даже как-то пытается поправить ворот ее платья, но его руки слишком сильно дрожат. Она отнимает его руки от себя, заглядывает в глаза.  

Люсиль Демулен. Камиль, я твоя жена. Не пытайся меня обмануть, у тебя это плохо выходит.  

Камиль Демулен (с усмешкой) И всегда плохо выходило.  

Люсиль Демулен (в отчаянии). Последнее время ты сам не свой. Ты приходишь поздно, уходишь рано. Ты мало ешь и почти не спишь. Ты задумчив, но ты и ничего почти не пишешь. И глаза…твои глаза!  

Камиль Демулен (угрюмо). А с ними что?  

Люсиль Демулен (проводит рукою по его щеке, уговаривая его этим жестом не отворачиваться от нее). Никогда прежде у тебя не было таких глаз, такого взгляда. Ты как безумец! Взгляни же сам – ты совершенно не походишь на себя, и я тревожусь.  

Камиль Демулен (прижимается щекою к руке Люсиль и ненадолго прикрывает глаза). Это всё скоро кончится, так или иначе.  

Люсиль Демулен (с ужасом). Как…иначе?  

Камиль не отвечает, открывает глаза, целует Люсиль руку и отходит к окну,  

Камиль Демулен (задумчиво, будто бы сам с собою). Сегодня ночь будет такая же светлая и ясная, как и тогда, когда начиналась наша Революция! Ты помнишь?  

Люсиль Демулен. Конечно, я помню. Мне было девятнадцать, когда пала Бастилия, когда все началось с чистого листа.  

Камиль Демулен (заходится хрипловатым смехом, отсмеявшись, он, почти весело). С чистого листа… да! Пожалуй, да! Но нет, моя дорогая, ты не помнишь революцию так, как помню ее я! Я клялся, что напишу под стенами каждого свода, на каждой двери, что пришла «Свобода». Я клялся, что пойду до конца…  

Люсиль Демулен. Разве ты нарушил клятву?  

Камиль Демулен (по-прежнему, будто бы сам с собою). Я чувствовал тогда молодость, тогда все было иначе. Мы начинали весело, азартно, сумасшедшие, одержимые мечтами и не думали даже, что придет за этой свободой!  

Люсиль Демулен (бросается к Камилю, обнимает его со спины). Мой милый, ты сам не свой, но ты не представляешь, что ты сделал для народа, для Франции, для меня! Ты…  

Камиль Демулен (не отвечает на ее объятие, мягко отстраняется). Я? Я не полагал тогда, что враг придет отовсюду. Он будет внутри страны и снаружи ее и мы все погибнем. Так заведено. Этого требуют боги.  

Люсиль застывает в ужасе.  

Камиль Демулен. Мы были малодушны в этом, а я – малодушнее других. Максимилиан был прав – я слишком доверчив. Я иду за тем, кто сильнее меня, а потом что-то переворачивается и я уже снова не я. И тогда…  

Камиль замирает вдруг, обрывает себя на полуслове, замечая ужас на лице своей жены.  

Камиль Демулен (приобнимая ее). Моя дорогая, не переживай о моих словах. Я романтик. Романтики склонны к меланхолии!  

Люсиль Демулен (пытаясь спрятаться на груди у мужа). Тебе нужно отдохнуть, милый, тебе нужно отдохнуть…  

Камиль Демулен (рассеянно поглаживая ее по волосам). Ах, моя дорогая! Если бы я сделал все, что должен был, я лег бы спать, но сделано еще не все. Завтра я призову к милосердию…  

Его речь прерывает громкий стук в дверь. Люсиль отшатывается, вздрагивает, рукою задевая какие-то книги на подоконнике, те с грохотом падают, но женщина не замечает этого, в испуге глядя на мужа.  

Камиль Демлуен (абсолютно спокойно и даже с какой-то тихой усмешкой). Это мой друг, не бойся. Открой ему, дорогая…  

Люсиль неловко прячет руки в складки одеяния и идет из комнаты. Слышно, как звучат ее шаги, иногда замирая, как будто бы женщина никак не может дойти до входной двери. Камиль прикрывает глаза, растирает виски пальцами, как будто бы его голова гудит.  

Слышен, наконец, скрип дверного засова, вздох облегчения, и почти радостный голос.  

Люсиль Демулен (внизу, радостно). Жорж!  

КАРТИНА ВТОРАЯ  

В комнату входит Жорж Дантон. Он весел, прекрасно одет, напудрен, слегка в хмелю. Он улыбается. Люсиль пытается скрыть тревогу за улыбкой, но стоит на нее не смотреть, как эта улыбка гаснет.  

Жорж Дантон (весело, хлопает Камиля по плечу). Здравствуй, гражданин Демулен!  

Камиль Демулен. Очень смешно, Жорж! Ты как всегда – неисправимый шут.  

Жорж Дантон (довольно улыбаясь). А как же, Камиль? Стоит только загрустить… хлоп, и нет человека! Что за человек без веселья? Что за жизнь?  

Камиль Демулен. Тебя ничего не тревожит?  

Жорж Дантон (заливисто смеется прежде, чем ответить). От чего же не тревожит? Тревожит! Вот, например, ты! Очень тревожишь…  

Камиль Демулен. Я? Тревожу?  

Люсиль впервые улыбается расслабленно. Жорж Дантон обходит Демулена со всех сторон.  

Жорж Дантон. А то! Камзол полурастегнут, волосы растрепаны. Вид – ужасный! По комнате словно Фрерон прошел…  

Камиль Демулен (в раздражении). Твои шутки…неуместны!  

Жорж Дантон (передразнивает) «Твои шутки…неуместны! » бу-бу-бу. Люсиль, дорогая, он всегда такой мрачный?!  

Люсиль Демулен. Он не мрачный! Он…романтик!  

Жорж Дантон. Эх, что правда – то правда, романтик и есть. (К Люсиль). Дорогая, а не оставишь ли ты нас?  

Люсиль бросает настороженный взгляд на Камиля – тот сосредоточенно разглядывает свои руки, затем, с трудом решившись про себя, кивает и выходит из комнаты, плотно прикрыв за собою дверь.  

Камиль Демулен. Вина?  

Жорж Дантон. Наливай.  

Оба отходят к столику, переступая через бумаги, и Камиль Демулен дрожащей рукой разливает вино из кувшина по двум кубкам. Себе наливает меньше, едва-едва половину, Дантону наливает полный. Тот с удовольствием делает глоток, жмурится.  

КАРТИНА ТРЕТЬЯ  

Дантон и Демулен. Гостиная.  

Камиль Демулен. Я всё думаю…  

Жорж Дантон. И как тебе не надоедает, а? вечная тюрьма в мыслях и никакой свободы! Я не понимаю тебя совершенно.  

Камиль Демулен. Я говорю серьезно, Жорж. Мы начинали весело, признаю! Весело было петь на улицах, весело было громить дома и вещать для народа. Но теперь, давно уже все меняется.  

Жорж Дантон (в ярости). А что меняется? Что может измениться? Все те же речи и те же погромы! И мы те же!  

Камиль Демулен (вскакивая с места и снова едва не путаясь об ножку кресла). Жорж, очнись! Те, с кем мы начинали, они…уходят! Они все уходят!  

Жорж Дантон (тоже вскакивает). А мы остаемся. Камиль… (хватает его за плечо), взгляни, как меняется этот мир! Мы его меняем. Мы – титаны! Мы властвуем над народом и все, чего желает народ…  

Камиль Демулен. Народ не знает, чего желает. Ему говорят…теперь ему говорят и он соглашается. Или не соглашается, но и не протестует. Оглянись, смерть стала привычной. Ее не боятся. Вчера возвышают, а сегодня клеймят позором. Вчера готовы были отдать жизнь, а сегодня готовы перегрызть горло и бросить тухлятиной в позорную телегу!  

Жорж Дантон (зевая). Так вот чего боится Камиль Демулен? Позорной телеги?  

Камиль Демулен. Нет. Признаюсь, я не хочу умирать: у меня есть перо и моя жена, у меня есть жизнь и наслаждение. Жизнь – она прекрасна, и я не хочу умирать, но если придет пора…нет, я боюсь даже не смерти.  

Жорж Дантон. Истории? Она обойдется с нами жестоко. Но, утешает, что она обойдется дурно со всеми.  

Камиль Демулен. Нет, я боюсь, что все, к чему я призываю сейчас – уйдет в пустоту.  

Жорж Дантон (делает еще глоток вина, жмурится от удовольствия). Милосердие, друг мой, к которому ты призываешь, это – слабость…для многих!  

Камиль Демулен хмурится, но не отвечает.  

Жорж Дантон. Да, слабость. Ты поддерживал много идей, это факт.  

Камиль Демулен (эхом). Факт.  

Жорж Дантон. От Мирабо до Робеспьера. И вот – ты следуешь за мной. Так?  

Камиль Демулен. Так.  

Жорж Дантон. Я – отец революции, друг мой. Все, чего ты боишься, напрасно. Робеспьер может казнить кого угодно, но не меня. Ни он, ни этот приблудный Сен-Жюст не посмеют меня тронуть!  

Камиль Демулен. Ты слишком плохо его знаешь. Я был его товарищем в лицее, я успел понять больше. Он не остановится. Они никогда не остановится.  

Жорж Дантон (в раздражении). Тогда зачем ТЫ пытаешься призвать его к милосердию? Зачем дразнишь его? Зачем все это? Ты призываешь его в своей газете к милосердию и к состраданию, называя…  

Камиль Демулен (перебивает, заикаясь). Почему? Потому что Милосердие – это тоже оружие! Победить врага – это доблесть, но добивать уже павшего – подлость. Добивать того, кто идет против – это абсолютное лицемерие, ничем не отличающееся от лицемерия короны! Все, во что мы верим, идет прахом, все наши слова идут прахом, если допустить мысль, одну только мысль…  

Жорж Дантон (издевательски аплодируя). Браво, Демулен! Браво, голос Республики и быстрое перо! Но он сжигает твои газеты, твои…  

Камиль Демулен (усмехаясь). Сжечь – не значит ответить, пойми! Сжечь – не значит стать сильнее,  

Это значит мысль допустить…  

Жорж Дантон. Хорошо, ты кругом прав, хорошо-хорошо! Можешь побежать прочь, а можешь…  

Камиль Демулен. Не могу.  

Жорж Дантон. Да, не можешь. (подливает по-хозяйски вина себе и Камилю), ну, а как с вашей дружбой? Вы так долго знаете друг друга, вы…ты сможешь?  

Камиль Демулен (улыбаясь). Я – мягкий человек. Ты спрашиваешь: как мне быть с его дружбой? Что ж… никак. Слова мои уйдут в народ.  

Жорж Дантон выпивает залпом свой бокал, ставит его с шумом на столик, поднимается. Камиль поднимается ему навстречу. Они смотрят друг на друга, затем неловко, но крепко обнимаются, Дантон похлопывает Камиля по плечу и выходит из комнаты вон, оставляя Демулена в одиночестве.  

КАРТИНА ЧЕТВЕРТАЯ  

Некоторое время Камиль Демулен стоит в молчании, скрестив руки на груди, смотрит в окно. Затем он оглядывается вокруг, вроде бы что-то ища, но так и не находит, застегивает правильным образом камзол, оправляет ворот, поднимает несколько листов с пола.  

Камиль Демулен. Берегитесь, дети Революционного Сатурна! Берегитесь, Сатурн пожирает детей. Чтобы дать душу Революции, нужно лишиться своей. Нужно лишиться всего и даже большего…  

Скрипит дверь. В проеме появляется Люсиль. Камиль осекается. Она подходит – заплаканная, бледная, встревоженная, садится на колени и помогает собирать бумаги.  

Люсиль Демулен (улыбается сквозь слезы). Жорж говорит, что я глупая, если боюсь за голос Республики.  

Камиль Демулен. Если пал король – помазанник Божий, то голос республики – это уже пустяк.  

Люсиль Демулен. Так я не глупая? Жаль. Хотелось бы так просто взять…и ошибиться.  

Камиль Демулен (со вздохом). Возможно, ты уже ошиблась, когда отдала свое сердце мне.  

Люсиль Демулен. Сердце, руку и душу… нет, это не ошибка. Ты спас меня от тюрьмы метания, в которой я жила. Ты показал мне мир. Чудесный мир. Ты боролся за свободу. Даже если сейчас приходит конец…  

Камиль Демулен. О каком конце ты говоришь? Разве ты не слышала Жоржа? Кто посмеет посягнуть на голос Республики?  

Они оба негромко смеются, переплетая пальцы, бумаги оставлены в стороне.  

Камиль Демулен. Даже если…  

Люсиль Демулен. Неужели ты допускаешь мысль, что они посмеют?  

Камиль Демулен. Слова в народе, а это главное, моя дорогая. Он может жечь. Они могут их жечь. Жечь вместе со мною, но слова в народе! А если они их жгут, жгут меня – значит, они боятся, значит, допускают мысль о том, что я прав. Я устал, Люсиль. Я так устал, моя дорогая…я обещал, что напишу на каждой стене, как тяжело далась нам свобода, но это будет уже без меня. Я устал. Я слишком стар для революции, для сражения, для битвы. Я всего лишь человек, романтик…  

Люсиль нежно обнимает Камиля. Они сидят так, обнявшись, среди разбросанных бумаг. Звучат часы. Светает. На улице слышны шаги – громкие, сильные, чужие, жуткие. Шаги приближаются. Камиль и Люсиль смотрят в коридор, замирают.  

В дверь раздается громкий и требовательный стук, который грохотом проносится по всему дому и часы перестают звучать.  

Конец пьесы.  

  1. Эбер

Пьеса в стихах и прозе

Июль, 2021

Действующие лица

Жак-Рене Эбе́р (Эбер) — деятель Великой французской революции, крайне левый среди якобинцев. Издатель газеты «Пер Дюшен» («Паша Дюшен»). Гильотинирован 24 марта 1794 в возрасте 36-х лет. Помимо традиционного для того времени политическими обвинениями в «заговоре против свободы французского народа и попытке свержения республиканского правительства» Эберу вменялась в вину заурядная кража рубашек и постельного белья.

Мари Маргарита Франсуаза Эбер (Мари) – с 1792 года жена Жака-Рене Эбера, лишенная сана монахиня. Мари была гильотинирована 13 апреля 1794 года в возрасте 37-ми лет.

Камиль Демулен (Камиль) —  французский адвокат, журналист и революционер. Инициатор похода на Бастилию 14 июля 1789 года, положившего начало Великой французской революции. Гильотинирован 5 апреля 1794 года в возрасте 34-х лет.

Анна-Люсиль-Филиппа Демулен (Люсиль)— жена Камиля Демулена. Гильотинирована вместе с Мари Эбер 13-го апреля 1794 года в возрасте 24-х лет.

Также множество фигур в народе, среди депутатов (многие личности среди робеспьеристов указываются намеками) – массовка, личности Парижской Коммуны, обозначены цифрами.

Сцена 1.1 Пролог

Бедная комната, мебели мало и та что есть изрядно истрепана. За окном поздний вечер, может быть, даже ночь, но на улицах непрестанный шум, чьи-то неразборчивые выкрики, хлопанье дверей, хохот, лязг железа, странные мелодии и напевы, насвистывания.  По комнате ходит женщина – бледная, высокая, она держит себя с необыкновенным достоинством, хоть и вздрагивает от каждого особенно громкого звука за окном. На руках у женщины ребенок. Ребенок дремлет, каждый раз, когда женщина вздрагивает, он недовольно кряхтит. Женщина – Мари Маргарита Франсуаза Эбер (Мари), ребенок на руках – дочь ее и Жака-Рене (Эбера).

Мари (укачивая дитя). Тише, милая, тише… это все только на улице, это все не касается нас. знаешь, какой у тебя отец? У-у… (вздрагивает от какого-то очередного звука, сбивается с мысли, затем снова покачивает дочь). Не бойся, милая! Папа любит тебя, пусть его сейчас нет…может быть, его и вообще нет…(осекается, плечи ее дрожат). Не слушай, крошка. Есть папа, есть! Что бы ни стало, он всегда будет с тобой, всегда будет с нами. Ты будешь еще гордиться тем, что твой отец сам – Жак-Рене Эбер!

Девочка кряхтит, угрожая проснуться. Мари укачивает ее сильнее.

Мари. Ну что же это…что же они так расшумелись? Совсем неуемные, толпа безумцев! Нет ни одной спокойной ночи с того самого июля, как пала эта проклятая Бастилия! Вечно лязганье, вечно грохот, и вечно смех. Мир придет тогда, когда не будет больше этих шумных ночей и ночи станут одинаково тихими… (спохватывается). Что же это я? Так нужно, мы отстаиваем свое право на счастье и мир, мы отстаиваем все своим права, мы на войне, малютка, для твоего счастья и будущего дня!

Рассеянно обводит взором комнату, но ее взгляд не может ни на чем остановиться.

Мари. Что же это…где же твой папа? Где же мой муж? Даже для него – это поздно. Даже для всех его выступлений и воззваний! Ах, где же он…

Ребенок, кажется, совсем засыпает. Стараясь не дышать, Мари укладывает дочь в колыбель и тихо отступает в дальний угол комнаты, пугливо и воровато оглядывается, боясь быть застигнутой врасплох.

В углу она опускается на колени.

Сцена 1.2 «Ужасные дни…ночи»

Мари.

            Ужасные дни,
            Ужасные ночи…
            Боже, защити,
            От тех, кто тьму напророчил!

Ей чудится за спиною шорох и она пугливо оглядывается, но ничего не видит и снова обращается к богу.

            Каждый раз я не знаю,
            Вернешься ты или нет,
            В страхе встаю и в нем засыпаю,
            Не верб в завтрашний свет!

Медленно поднимается, опирается рукою о стену, словно бы боится упасть.

            Что значит мука моя?
            Ни-че-го! Я только слабость,
            Но для завтрашнего дня
            Я не дойду…на душе усталость.

Нерешительно отводит руку от стены и делает шаг к колыбельной, поглаживает сопящую дочку.

            Ужасные дни,
            Ужасные ночи,
            Боже, защити
            Мир, что так непрочен!

Садится рядом с колыбелью в кресло.

            Хрупко…как хрупко все,
            Слава и заслуги не в счет!
            Падают головы вновь и еще,
            И кровь без остановки льет!

Незаметно для себя Мари засыпает, не отпуская руки от колыбельки.

            Боже, защити
            Тех, кто лишь жить хочет…
            Какие ужасные дни,
            Какие ужасные ночи…

Мари роняет голову на грудь и проваливается в короткий тревожный сон.

Сцена 1.3 «Тихо ужас вползает»

Забытье длится недолго. Она слышит скрип половиц где-то совсем рядом и мгновенно просыпается, бросается к колыбели, затем тревожно оглядывается, готовая драться за свое дитя до последнего, если придется. Свеча в комнате потухла и теперь только Луна освещает комнату. Мари напряженно вглядывается в темноту, лишь слегка освещенная лунным светом.

Мари.

            Стены родные и дом родной,
            защити от тех, кто нам чужой,
            Защити от всякого зла всех нас,
            Защити от грозы, что рядом сейчас.
            Тихо ужас вползает,
            Сердце мое замирает,
            Я боюсь, дрожу, но не за себя,
            Защити, Добрая Мать, мое дитя…
скрип половиц совсем рядом. Мари вжимается в колыбельку, надеясь слиться с нею. ее голос больше похож на шепот.

            Тихо ужас вползает,
            Сердце мое замирает.
            Кто там сегодня таится?
            Кто пришел? С вестью иль поживиться?
            Кто ты пришел, друг или враг?
            Чей там во тьме слышен шаг?
            Сердце стучит и замирает —
            Тихий ужас вползает…

Слышно, как зажигают свечу, в следующее мгновение в комнате виден мужчина. В его руках зажженная свеча. Мужчина бледен, встревожен. Его лоб блестит от пота, в глазах лихорадочный блеск.

Мари с облегчением выдыхает и бросается к нему.

Мари. Муж мой! Как я ждала…

Она не успевает договорить. Жак-Рене Эбер (Эбер) – а это он, отодвигает ее в сторону, освещает комнату свечой, видит, что дочь спит и оставляет свечу в комнате.

Мари. Что с тобой? Ты сам не свой!

Эбер. Все нормально. Я не хотел тебя разбудить. Полагал, что ты спишь.

Мари. Я задремала…час уже поздний.

Эбер. Я знаю. Я не хотел разбудить. Ложись.

Не оставляя своей мрачности и темной загадочности, бледности, Эбер выходит в другую комнату – такую же бедно обставленную, лишенную всякого роскошества и содержащую лишь самое необходимое. Мари, помедлив, бросается, было, следом, но дочь снова плачет и Мари бросается к ней, начинает укачивать ее. не оглянувшись, Эбер выходит прочь, в соседнюю комнату, где садится спиною к дверям и смотрит перед собой в одну точку, потрясенный и изумленный.

Сцена 1.4 «Они забывают…»

Эбер (тихо, сам с собою, все еще не веря).

Неужели все мои заслуги не в счет?
            Проклятые трусы! Они ничтожны…
            Они забывают, что я шел вперед,
когда идти, казалось, невозможно!

Бешено оглядывает комнату, но не видит ее – мысли его далеко.

            Они забывают легко много имен,
            Они одинаковы: Робеспьер и Дантон…
            Но я – Эбер, а это значит,
            Что со мною будет иначе!

Встает – решительно и рвано. Ходит по комнате взад-вперед.

            Они забывают, что я – герой,
            Который знает народ!
            Но я не постою за ценой,
            Если мои заслуги будто не в счет!

            Они забывают легко и без сожалений,
            Что я не был революции чужим!
            И я подниму весь гнев и все волнение,
            Чтобы об этом напомнить им!

Сцена 1.5 «Мы восставали…» (сцена-флешбек)

Некоторое время назад. Эбер, чуть моложе, бледный, яростный и лихорадочный от удушливого ему восторга обращается с какой-то импровизированной трибуны к толпе, и толпа – разношерстная в одежде, но одинаковая в нищете и бешенстве, яростным восторгом встречает каждое его особенно удачливое слово.

Эбер.

            Люди, полно страданий!
            По вине алчных ртов,
            По вине ничтожных имен!
            Полно этого отчаяния,
            И пустых лишних слов —
            Мы свое возьмем!
улица, полная гнева, подхватывает радостным воплем, хлопками и боевым кличем.

            Они плевали на нас!
            Но мы не погибли, живем!
            Восставали из нищеты,
            Свет надежды еще не угас,
            Мы свое возьмем,
            Хватит бедности!

Толпа.

            Вперед! Вместе мы!

Эбер (как триумфатор, горделиво от своего успеха).

            Хватит терпеть волю тиранов,
            Лжецов, подлецов и воров!
            Предателей народа ждет смерть!
            Они ответят за все наши раны,
            Не скроет их пустота слов,
            Хватит их ничтожество терпеть!

Толпа неистова.

            Они плевали на нас —
            Мы восставали из унижения!
            Свет надежды не угас,
            Нет на земле таких лишений…
            Хватит! Предателям – смерть!
            Хватит ничтожество терпеть!

Толпа превращается в многорукое, мноогокое, многортовое чудовище и становится единым организмом…

            Вперед, мы восставали из пустоты!
            Из пепла, из праха и слез идем.
            И знамя нашей бедноты
            С гордостью несем!

Эбер сходит со своей трибуны, со всех сторон к нему тянутся руки, похлопывая его по плечам, касаясь и преисполняясь восторга и сам Эбер как чатсь этой толпы, этого многоликого чудовища.

            Вперед, друзья, вперед!
            Наше право нас ждет,
            Мы восставали из нищеты
            И за свое кровь прольем мы!

Сцена 1.6 «Папаша Дюшен» (сцена-флешбек№2)

Парижские улицы – беднота в каждом штрихе, нищета, разруха, полная растерянность и ярость в лицах. Какие осколки, обрывки и клочки кругом, ошметки прошлого – так уходит все, что было прежде. Эбер, уже имеющий определенный вес в революционном обществе, появляется на улице, его узнают, кто-то хлопает его по плечу, здоровается с ним, важно кивает. Эбер приветствует всех, кто приветствует его, но торопится и идет быстро. Он вскакивает на импровизированный постамент из каких-то наполовину подгнивших ящиков и достает из-за пазухи пачку газет (1/8 листа А4, серая грязноватая бумага с плывущими строками, состоящая из 4-х листов).

Эбер (обращая на себя внимание людей).

            Позвольте представить вам
            Самую честную и верную
            Газету перемен!
            К вашим рукам и глазам,
            Разоблачитель предателей и измены —
            «Папаша Дюшен»

Народ заинтересованно гуди, подходит ближе. Эбер передает пачку в руки народу, всовывает в грязные липкие пальцы, тянущиеся к нему, раздает экземпляры в разные стороны…

1 (пробегая взглядом первый лист).

            Как сказано верно!
            Как сказано точно…
            Ну вот и у нас защитник есть!

2 (громким шепотом ко всем, кто готов слушать).

            Он видит измены,
            И тех, кто порочен,
            Кто враг здесь!

Эбер.

            Позвольте представить вам
            То, что правду расскажет,
            Расскажет вам всем!
            К вашим рукам и глазам
            Каждому, граждане! –
            «Папаша Дюшен»!

3 (выхватывая из чьих-то рук один из газетных листов).

            «Папаша Дюшен»
            Нападает на врагов,
            Никого не жалея!

4 (с восторгом).

            Он рассказывает всем
            Про пустословых рабов
            И правленье злодеев!

5 (с задумчивостью).

            Не жалеет он церквей,
            Не жалеет собратьев —
            Не жалеет врагов…

6 (с неосторожным восторгом).

            И от всех его статей
            Исходят яд и проклятья,
            Он стоит выше всех богов!

Эбер (пытаясь перекричать гудящую толпу, его голос срывается).

            Я обличаю этот хлам!
            Я обличаю все пустое!
            Я призываю ветер перемен!
            К вашим рукам и глазам
            Всё, чего я стою —
            «Папаша Дюшен»!

7 (грозно, словно бы надеясь, что кто-то с ним поспорит.

            Верно, Эбер! Мы с тобою,
            Мы верим и внимаем,
            И пройдем сквозь пепел стен!

1,2,3,4,5,6,7 – и вся улица в едином неистовом порыве, обращаясь многоруким, многоликим, многооким чудовищем:

            Свобода, жди! Любой ценою,
            Мы придем! Эбер, силы собираем
            Веди, Папаша Дюшен!

Сцена 1.7 «Взгляни на меня!»

Реальность. Эбер сидит в комнате, спиною к дверям. В дверях стоит Мари – такая же бледная, испуганная. Она только что уложила опять дочь и теперь пришла к мужу, чувствуя тревогу. Не выдержав, Мари бросается к Эберу, и тот вздрагивает и с некоторым удивлением смотрит на нее, будто бы впервые вообще вспоминает о ней.

Мари.

            О, взгляни на меня!
            Открой, что в мыслях твоих,
            Не чужая тебе я!
            Но чувствую хуже чужих.
            О, взгляни на меня, прошу!
            Сердце догадкой не терзай,
            Я сомнений не выношу…

Эбер как-то неловко пытается отмахнуться, но Мари перехватывает его руку, без страха за себя, со страданием к нему.

            Скажи, не скрывай!
            Мыслям тяжела дорога,
            Они рождают кровавую муть…

Мари, яростно, забывшись.

            Взгляни же, ради Бога!

Эбер (угрожающе, очнувшись, с яростным укором глядя на жену, которая в ужасе закрывает ладонью рот и выпускает руку Эбера).

            Ради…Бога? Взглянуть?

Сцена 1.8 «Где твой бог?»

Эбер (яростно, не угасая, поднимаясь, в каждом жесте тяжелая ярость).

            Взглянуть…ради бога?
            Это твой ответ?
            На любую иди дорогу
            И ищи божий свет?

Мари отступает на несколько шагов, в ее глазах ужас.

            А где твой бог, когда
            Умирают наши дети?
            И смерть так близка,
            И несправедливый ветер?

Неосознанно сжимает руки в кулаки.

            Где твой бог живет,
            Когда уходят рано души?
            Почему он не придет,
            Не утешит и не послушает?

Мари пятится еще сильнее. Эбер хватает попавшуюся по пути тарелку и швыряет ее. тарелка с громким и неприятным звуком разбивается, Мари вздрагивает.

            Где твой бог молчит,
            Когда голод разевает пасть?
            А когда война идет среди всех плит
            И несчастье забирает всю власть?

Мари закрывает лицо руками. Эбер срывается на крик.

            Где твой бог? Где суд его?
            Где голос в страшном шуме?
с удовлетворением
           
Молчит…тишина! Ничего,
            Если и был он, то умер!

Мари бросается из комнаты вон, одновременно с этим плачет в другой комнате дочь. Эбер с перекошенным от ярости и гневливого удовольствия лицом, садится обратно на прежнее место и снова смотрит перед собою…

Сцена 1.9 «Предателям…» (сцена-флешбек)

Тюремная камера, переполненная, полная гниющего смрада, нищеты и отчаяния. Эбер ходит по этой камеры как загнанный зверь, вперед-назад, мечется, налетает на неосторожных сокамерников. Он полон бешенства.

Эбер.

            Вы можете спрятать меня
            За стенами тюрьмы, да!
            Но вам не удержаться, нет!
            Голос народа –я!
            Но что значат слова,
            Когда народи ищет свет?

В ярости пинает решетку. Стража делает ему замечание, но он только бранится в ответ и продолжает метаться по камере.

            Я к предателям обращаюсь,
            Призываю их отступить,
            Ведь мой голос не один!
            Я от войны не отрекаюсь,
            Но вам надо бежать,
            Против нас у вас нет сил!

Под ноги ему, прерывая метание, падает какое-то тело – нельзя сказать ни о возрасте этого тела, ни о принадлежности к полу – ощущение, что упала куча тряпья. Эбер, не задумываясь, наклоняется и руками отшвыривает эту кучу в сторону, и продолжает метание, словно ничего не прерывало путь его.

            Предатели, вам не укрыть гнева,
            Предатели, не посадить всех в тюрьму!
            Предатели, вам не скрыться за словами!
            Мы – беднота, мы требуем хлеба,
            Мы требуем…пусть я уйду,
            Но другой в моем лике восстанет!

Вялое одобрение в камере среди тех, кто еще имеет силы к изъявлению чувств.

            Предатели, вы так слабы,
            Что боитесь нам в глаза смотреть,
            Предатели, бойтесь народа!
            Вы алчности своей рабы,
            Вы изнутри начали смердеть,
            Не марайте, поганые, имя Свободы!
больше одобрения. Стража неловко переглядывается по другую сторону решетки, явно не зная, как реагировать им на это.

            Предатели, вам некуда деться,
            Предатели, я не один!
            Мне за радость умирать!
            Одним стуком бьется народное сердце,
            Бороться с нами не хватит вам сил,
            Так начинайте же бежать!..

Последние слова Эбера тонут в общем тюремном шуме.

Сцена 1.10 «Триумф» (сцена-флешбек)

У врат тюрьмы. Толпа беснуется, требуя освобождения Эбера силой. Солдаты с трудом сдерживают натиск толпы, солдаты растеряны таким гневом.

1.

            Защитнику нашей бедноты,
            Любимцу народа —
            Свободу!
            Дорогу!
            Эбер, все стены тюрьмы…

2.

            Не сдержат нас!
            Эбер, мы тебя ждем!

3.

            Нашей любви свет не угас!

4.

            И мы с тобою пойдем!

5.

            Эбер – защитник народа,
            Журналист, воитель
            И за суть наших прав…

6.

            Свободу Эберу, свободу!

7.

            Он, словом врагов поправ…

1.

            Дайте в печать газету его
            «Папаша Дюшен» — там…

2.

            На страницах написано все…

3.

            Что так важно нам!

1.

            Дайте свободу! Эбер, мы с тобой!
            Пойдем следом, восстанем!

4.

            Стены не сдержат триумф твой,
            Мы с тобой в войне не устанем!

3.

            Будем стоять!
            Верните его!

6.

            Эбера вам не удержать,
            Он…

2.

            Мы пришли за него!

Медленно открываются врата, и из них выходит несколько депутатов, за ними выходит и Эбер. Он бледен, но триумфаторски доволен. Народ встречает его гулом одобрения и неистовством. Депутаты, вышедшие вперед, переглядываются, морщатся и торопятся убраться подальше. Эбер, поднимая ладонь, приветствует всех, в его глазах блестят слезы.

1.

            Свободу газете «Папаша Дюшен»,
            Свободу нищете и ему!

2.

            К черту всякий плен,
            К черту всякую тюрьму!

Эбер (с улыбкой, призывая всех успокоиться жестом, но не особенно сильно уж и призывая, а скорее для порядка).

            Друзья, я рад видеть вас,
            И что свет вашей надежды здесь,
            Что свет борьбы не угас,
            Я с вами! Я еще есть!

Вскидывает руку в кулаке, толпа встречает это восторгом, аплодисментами, выкриками.

1.

            Эбер, мы с тобой!
            Свободу нашему делу!

Эбер.

            И я с тобой! Не будем знать покой,
            Будем действовать быстро и смело,
            И заставим заплатить тех,
            Кто мнит себя выше всех,
            Кто забыл о тех, кто внизу,
            Я всех за собою зову!
2.

            Свободу Эберу, свободу!
            Он – лидер нищего народа,
            Он помнит о нем!

3.

            Свободу газете его,
            Папаша Дюшен, мы идем,
            Не станем жалеть никого!

Эбер.

            За дни и счастье по праву,
            За хлеб и славу,
            Идем вперед!

1,2,3,4,5,6,7 – и вся улица, превращаясь в многорукое, мноогокое, многоликое чудовище в едином порыве:

            Эбер, с тобою нищий народ!

Сцена 1.11 «Они так смешны…»

Реальность. Эбер в комнате, сидит. Теперь в нем деятельная ярость.

Эбер.

            Они так смешно боятся меня,
            Знают, черти, что значу!
            Что значат призыв и речь моя,
            Что ж…все будет иначе!
            Вы так смешно боитесь,
            но я ваши души трусливые вижу!
            Пока вы по залам таитесь,
            Я живу в народе и я его слышу.
            И за это вы смешно боитесь меня1

Откидывает голову назад, хохочет. Во второй комнате слышны шаги Мари – она укачивает дочь.

            Нет подлее трусости героев,
            И сильнее тех, кого призову я!
            Завтра в бой, к новому строю,
            Ничего…трусливые души, приду!
            За вашими жизнями и заберу
            Головы ваши, сгною тела!
            Каждому воздастся за его дела…

Встает и ходит по комнате, как в клетке.

            И вы, такие смешные в страхе,
            Головы оставите на плахе!
            Это захочет народ,
            Я знаю, я вижу!
            Пока вы смотрите вперед,
            Я слышу улицы Парижа…

Вдруг замирает.

            И гнев настает, скоро будет свет дня,
            Где вы узнаете, почему надо бояться меня!

Сцена 1.12 «Не знай…»

Вторая комната, Мари укачивает дочь в колыбели и тихонько напевает ей, глотая невольные слезы.

Мари.

            Не знай же ужаса войны,
            Не знай поступи тьмы,
            Не знай ужасных дней,
            И безумства идей.
            Не знай страшную ночь,
            Моя милая дочь.
            Не знай потерь и обид,
            Пусть твой ангел не спит…

Эбер тихо появляется на пороге комнаты, спохватившись, будто бы…он стоит тихо, не мешая жене, незамеченный.

            Не знай опалы,
            Не знай провала,
            Ошибок не знай,
            И сожалений,
            И унижений,
            Верь в светлый край…
всхлипывает.

            Не знай боли моей,
            Моих страшных дней,
            И крови улиц наших,
            Не знай боли народа,
            Ущемленной свободы
            И горькой чаши…

Сцена 1.13 «Прости меня, прости мне…»

Мари замечает стоящего в дверях Эбера и вскрикивает вы ужасе.

Эбер (порывисто бросаясь к ней).

            Это моя вина,
            Я всегда был груб,
            Прости мои слова!

Помогает Мари подняться.

Мари (овладевая собою).

            Я не власть и не суд,
            Это моя вин,
            Ведь я  речь повела,
            Прости, что впутала я
            Тебя в бездну мыслей своих!

Эбер (невольно улыбаясь).

            Сойдемся: твоя и моя
            Вина лежит на двоих.
            Но прости меня,
            Прости мне,
            Тебе не был образцом я,
            И это – по моей вине…

Мари (опережая).

            Прости меня,           
            Прости мне!
            У нас семья,
            В счастье и в беде,
            У тебя есть дитя!

Эбер.

            Прости мне и меня,
            За многое…ты знаешь.

Мари (качая головою).

            Прощать? За что?
            Дорог жизни не угадаешь!

Эбер.

            За все, прости за все…
            Прости меня
            И прости мне!

Мари.

            До конца – ты и я
            В счастье и в беде!

Эбер крепко обнимает жену, выдавая свою нужду в поддержке и теплоте…

Сцена 1.14 «С утра!»

Эбер сидит в неудобстве за маленьким столом, его освещает неровный свет свечи. Он пишет письма. Мари лежит в постели, но не спит, а лишь прикидывается спящей.

Эбер.

            Медлить хватит,
            Хватит молчать,
            Мы в праве своем!
            Кто наши раны оплатит,
            Нужно лишь начать
            И мы с утра начнем!

Мари прикрывает глаза, промаргивается, чтобы не выдать своих слез.

            К черту их Комитет!
            К черту речи и обещания!
            К черту нашу тишину!
            Они пишут нам декрет,
            А я призываю к восстанию,
            И за промедление кляну!

Мари отворачивает лицо в сторону. Эбер не замечает ее бессонницы.

            С утра мы выступим открыто,
            Объявим войну трусам и ворам,
            С утра – война против всех!
            И предатели будут убиты,
            Как и те, кто взывали к словам,
            Но лишь впали в забвения грех…

Запечатывает одно письмо, другое.

            С утра выступим мы, скажем,
            Что наши корни из нищеты!
            И мы имеем все права…
            С утра заставим за все наши
            Раны платить…мы сильны.
            С утра, уже с утра!

Запечатывает другие письма.

            С утра мы заставим их понять
            Всю слабость их, абсурд!
            И вернем свои права.
            Они хотят свободу отнять,
            Так отправим их на наш суд…
            Уже завтра, с утра!

Задувает свечу. за окном рассвет.

Сцена 1.15 «Они…»

Толпа – бесноватая, но, скорее уже по инерции, заметно усталая, не такая многочисленная, как раньше, потертая, изможденная. Эбер, полный гнева, залихватский, рьяный, вскакивает на очередную трибуну. Толпа запоздало приветствует его.Эбер, чувствуя охлаждение, морщится, но овладевает собою.

Эбер.

            Они загоняют нас на дно,
            Они травят нас словами,
            Им плевать, им всё равно,
            Они укрылись за речами
            И полагают, что этого хватит,
            Но кто-то ответит,
            Кто-то заплатит,
            За голод наших детей,
            За унижение идей…

Женский голос (визгливо).

            Нам на идеи почти что плевать,
            Мы думаем, где бы хлеба достать!

Ее слова тонут в гуле одобрения. Эбер настороженно смотрит в толпу, пытаясь найти вопившую.

Мужской голос.

            Вам всем бы лишь болтать!
            Свобода, республика –бла-бла-бла!
            А нам осталось голодать,
            И думать, где найти хлеба!

Эбер (напряженно сплетает и расплетает пальцы, но снова овладевает собою и перекрывает толпу).

            Вы думаете о минуте одной,
            Но нужно дальше смотреть!
            Они нас всех отравили враждой,
            И в разделении – смерть!
            А за отстранением от дела…
            Вперед! Восстанем же смело!

вот эти слова Эбера встречают большее одобрение. И толпа подхватывает идею восстания.

Эбер (воодушевленно)

            Они отняли много,
            Они посягают на свободу,
            Но найдут лишь одну дорогу
            К смерти…
            От руки народа!

Толпа в едином порыве:

Да!

Эбер.

            Они унижают нас,
            Они клеймят палачами,
            И где-то смеются сейчас,
            Укрываясь за речами!

Толпа в едином порыве:

-Рвать! Рвать врага!

Эбер.

            Они посягнули на святость,
            Они оставили малость,
            Полагая, что мы будем молчать,
            Но мы…умеем восстать!

Толпа:

            -Рвать кого?
            Кого рвать?

Эбер.

            Потребуем казни и этих…и тех,
            Мы восстаем
            Против всех!

Толпа приходит в неистовство.

Сцена 1.16 «Тревога на сердце…»

Гостиная дома Демуленов. Бедно, но аккуратно. Люсиль Демулен – молодая, тревожная, бледная смотрит на Мари Эбер. Мари – такая же бледная мнется…

Люсиль (овладевая собою и жестом приглашая Мари войти). Не ожидала, что ты придешь.

Мари (деревянным голосом). Я сама не ожидала, что приду, Люсиль! (молчит, не решаясь обернуться на Люсиль, затем поворачивается к ней). Твой муж дома?

Люсиль (нервно) Камиль в последнее время  редко бывает дома. Я начинаю переживать, что он пропустит, как растет его сын.

Мари (криво усмехнувшись). А я боюсь, что мой муж пропустит нашу дочь…

Обе снова замолкают. Мари вскидывает голову, в ее глазах все невысказанное и невыплаканное, скрытое от мужа и, может быть, от всех.

Мари. Почему они все пытаются друг друга уничтожить? Они ведь все были вместе, одна идея, одна борьба: свобода, равенство, братство! Разве ничего это не значит? Так почему один раскол следует за другим, почему мой ж стал врагом…он начинал с ними, с Робеспьером и Дантоном, итак почему…

Люсиль (порывисто обнимая Мари, словно она сказала то, о чем сама Люсиль боялась признаться даже в мыслях). Я сама думаю о том же! Голос Камиля возвестил падение Бастилии, а теперь я боюсь, когда он уходит…я чувствую, что теперь Робеспьер оставляет его своей дружбой и тени…

Мари (обнимая Люсиль, как будто бы та самое близкое ей существо).

            Тревога на сердце легла,
            Мне эту змею не прогнать,
            Я будто бы уже не жива,
            Всё, что могу – ожидать…

Люсиль (в беззвучном плаче).

            Тревога на сердце – тень,
            Что отравляет ночь и день,
            Неужели стали врагами,
            Те, кто шел рядами…

Мари (освобождая Люсиль из горьких объятий0.

            Тревога на сердце не спит,
            Я в страшном метании живу…

Люсиль (вытирая слезы)

            Тревога на сердце следит,
            Сколько я без сна смогу…

Мари (отворачиваясь и вытирая глаза рукавом платья).

            Тревога на сердце – клеймо.

Люсиль.

            Страшная печать смерти!

Мари.

            Шли вместе, но…

Люсиль (подхватывает с досадой).

            Тревога…осень, ветер!
            Все смешалось, летит!

Мари.

            И тревога на сердце не спит,
            А с ней не сплю и я!

Люсиль.

            В зеркале не узнаю себя,
            Тревога на сердце – змея!

Люсиль тяжело валится в кресло. Мари смотрит на нее с сочувствием, но не может сделать к ней и шага…

Мари.

            Несчастные дети, жены, мужья,
            Сыновья, братья и сестры!

Люсиль (в тихом безумстве).

            Тревога на сердце – нож острый
            И не отпустит пока…

Мари (падает на колени у кресла Люсиль, хватает ее за руки, желая передать ей свою боль и разделить ее боль).

            Дорога!
            А на сердце…

Люсиль (сползая с кресла на пол, в платье, коленями).

            Тревога!

 

Сцена 1.17 «Он заплатит!»

Зала – множество стульев, соединенные кругом столы, накрытые сукном. Вечер. Свечи освещают тускло несколько фигур. Выделяются пятеро: 1 – подвижный, с горящий взглядом, не может усидеть на месте, вся его натура преисполнена действа; 2 – осторожный, сидит чуть поодаль ото всех, слушает, слегка склонив голову набок; 3 – грубоватый, мрачный и недовольный; 4-усталый, немного ироничный и мрачный; 5 – величественный, сидит за столом, сложив руки перед собою, воплощает собою мраморное прилежание…

1 (с негодованием)

            Этот…Эбер! – совсем зарвался,
            И не знает, когда отступить!
            Раньше, хотя бы чего-то боялся…

2.

            Значит, нужно всем объявить…

1 (перебивает).

            Что он вне закона, да!
            Что он предатель, и казнить врага!

3 (с презрением).

            Клеймо на Эбере? Абсурд,
            И не поверит в это суд!

2.

            Смотря, что суду предъявить…

  1.  

            Эбер должен заплатить
            И он заплатит!
            Хватит прощать его, граждане, хва-тит!
            Он…

3 (рубанув категорично ладонью по воздуху).

            Один из первых был!

4 (закатывая глаза)

            А ныне – сплыл!
            Он поднимает бунт
            На поклад душе своей…

3.

            Но ни один суд…

1.

            А ты за суд вещать не смей!
            Он мутит народ? Да!
            Клеймим его как врага…

(изменив голос на мягкий, обращается к 5-му).

            А ты что скажешь на это?

3 (подбоченившись).

            Да уж! Изволь снизойти до ответа.


  1. Тише! Ну?

5 (оправляя рукава, чтобы не испачкать их о чернила).

            Эбера нужно отправить в тюрьму,
            Здесь сомнений нет —
            Он заплатить должен за всё,
            Однако, здесь есть опасный момент…

3 (с ироничной яростью)

            Неужели один еще?!

1 (вскинувшись).

            А ты бы вообще молчал!

5 (невозмутимо).

            Итак, как я сказал,
            Есть опасный момент:
            Любовь народной бедноты!
            И отторгать ее черты
            У нас возможности нет.

  1.  

            Значит – нужно его извести,
            До воров…до червей?

 3 (не веря).

            Неужто мы станем идти
            Против общих наших дней?!

1 (щелкнув пальцами).

            Обвинение ловким обязано быть,
            И так, только тогда,
            Мы сможем его объявить
            Врагом и казнить как врага!
            Что-то такое, что
            Не отмыть, что пятнает честь…

5 (скорбно)

            Вот…ради блага так быть должно
            И мы должны…

1.

            У меня идея есть!

Сцена 1.18 «Проклятая ночь»

Ночь. Дом Эбера. Мари – со следами сна, в бельевой рубашке пытается прижаться к мужу, надеясь спрятать пылающее стыдом и страхом лицо. Эбер – уже очнувшийся, словно бы не замечает ее, он весь обращен в холодный и презрительный мрамор. В спальне – солдаты.

Солдат (зачитывая с листа, стараясь не глядеть на Эбера).

-«И обвиняется в заговоре против французской нации, против Республики и Равенства…»

Эбер (настойчиво, но мягко отрывая от себя жену, которая мгновенно прячет лицо в ладонях)

-Кто подписал приказ о моем аресте?

Солдат (мнется, нервно сглатывает комок в горле).

-Все.

Эбер (криво ухмыляется, протягивает руку за приказом).

Дай-ка…(берет приказ, пробегает его глазами и вскакивает с постели, его лицо мгновенно заражается бешенством) также обвиняется в краже рубашек и постельного белья?! Вы что, совсем обезумели? Ладно еще республика, я еще могу это понять, я еще могу понять страх этих презренных и подлых… но кража…и еще какая?

Мари в ужасе вскрикивает, Солдаты отступают от Эбера на шаг, чувствуя неловкость и стыд.

Эбер. Они хотят уничтожить меня… что же, чем подлее их метод, тем яснее я вижу, что они боятся меня.

Мари. Оставьте его…

Эбер. Успокойся! (с презрением к солдатам).    Я позволю себя увести, но и вы, и вся Франция должны знать, что убиваете безвинного!

            Какая проклятая выпала ночь…

Один из солдат намеревается перехватить руки Эберу, опасаясь его сопротивления. Эбер приходит в еще большее бешенство.

            А ну, руки прочь!
            Я сказал «прочь!»

Оглядывается на жену.

            Прощай, ты сама слышала весь абсурд,
            И здесь не может быть веры в суд…

Мари (в ужасе бросается за ним, разом забыв про всякое смущение).

            Муж мой!
и тут же обессилено садится на постель.

            Какая проклятая ночь,
            Я мыслями с тобой,
            Прочь от него руки…прочь!

Эбер (не удерживается от улыбки).

            Скажи, когда вырастет наша дочь,
            Скажи ей…что-нибудь скажи…

Его настойчиво ведут к выходу и он, не оглянувшись больше на плачущую жену, уходит с солдатами.

Мари (задыхаясь от слез).

            У вас нет души,
            О, проклятая ночь!

Плачет, заходится в истерике и не обращает внимание на проснувшуюся и зарыдавшую дочь…

Сцена 1.19 «Но если…»

Дом Камиля Демулена. Люсиль нервно ломает пальцы, боясь взглянуть на мужа. Камиль хоть и сохраняет напускное спокойствие, видно, что он встревожен куда больше жены.

Люсиль. Это ужасно…

Камиль. Они сделали то, что давно нужно было сделать, Люсиль! Я давно говорил, что Эбера нужно арестовать, слово «мир» ему незнакомо, ему нужно восстание, бунт и он вносит смуту, не разбирая сторон, между тем, именно сейчас, когда мы не можем показать слабости…когда вся Европа смотрит на нас…

Люсиль (не выдержав) Камиль, но его обвиняют в борьбе против Революции! Его! (опускает в бессилии руки). А ведь он был в ней так давно!

Камиль (примиряюще, берет жену за руку). Люсиль…иначе народ не поймет, но мы – именно мы должны понимать, и…

Люсиль.

            Но
            Если правда
            Смысл потеряла,
            То
            Скажи – разве не надо
            Начать все сначала?

Высвобождает ладонь из руки Камиля, отходит к окну, скрещивает руки на груди. Камиль наблюдает за нею.

            Но
            Если плевать
            На всех строк суть,
            Всё равно
            Что сказать,
            И куда вести путь,
            Не значит ли это —
            Тупик всех идей?

Камиль бросается за нею, разворачивает к себе лицом, она поворачивается покорно, но руки на ее груди также скрещены, в глазах невыплаканные слезы.

            И поражение?
            Если его назвать победой
            Для всех людей,
            Без сомнений?

Мягко отстраняет Камиля, он остается у окна, смотрит на улицу.

            Но
            Если неважно
            Начало побед,
            И кто
            Был в битвах отважным,
            И оставил за это свет,
            То
            Разве это не значит,
            Что
            Всё ушло?!

Люсиль делает паузу, ожидая ответа от Камиля, но он даже не оборачивается, словно она сказала то, о чем он сам боялся подумать.

            Всё утонуло в плаче
            И крови,
            Нет света, темно!
            Но…

Решительно, овладевая собою.

            Если не звучат слова
            И Франция молчит,
            То
            Значит ли это, что пора
            Ждать ее среди битв?

Камиль оборачивается на нее, порывается что-то сказать, но отворачивается, ничего не сказав.

            Но
            Если нельзя сказать
            И можно бояться,
            То
            Как поверить и понять,
            Что мы сумеем остаться?!

Камиль подходит к Люсиль и обнимает, пытаясь утешить. Люсиль делает вид, что верит.

Сцена 1.20 «Мне страшно»

Люсиль (прижимаясь к Камилю, словно он может ее защитить от всего)

            Мне страшно, мой милый, родной,
            Я боюсь спать, я боюсь дышать,
            Если пришли за ним —
            Могут прийти за тобой,
            И тебя отнять,
            А как же я…а как наш сын?

Камиль (делая вид, что слова Люсиль бессмыслица, и ему почти что весело от ее тревоги)

            Люсиль, так было нужно,
            Поверь, никто не посягнет на меня!
            Есть вещи, что важнее смерти,
            Эбер забылся – славой застужен,
            Но Эбер – это не я!
            И он узнает свой последний ветер!

Люсиль (в беззвучном рыдании)

            Мне страшно, Камиль!
            Мне страшно, я боюсь,
            За тебя, за сына, за дом…

Камиль.

            Милая моя Люсиль,
            Я – защита вам и я остаюсь,
            Мое имя переживет еще много времен…

Люсиль.

            Камиль, но сегодня? Сейчас?
            Мне так страшно…нет сил,
            Я люблю тебя! В словах своих Клянись!

Камиль (с тихой улыбкой).

            Не бойся, милая, за нас,
            Иди наверх – там наш проснется скоро сын,
            Я люблю вас! И вы мне – жизнь!

Люсиль, еще выждав объятие, наконец, находит в себе силы и выходит из комнаты прочь. Камиль остается один.

Сцена 1.21 «Так сходятся тени…»

Камиль Демулен садится за свой стол, где, при неровном свете свечи начинает что-то сосредоточенно записывать, ломая в волнении перо и ставя кляксы.

Камиль.

            Наш век сошел с ума
            Или это только мы?
            Облекли себя в слова
            Но это – стены тюрьмы,
            А кто вчера был в верхах,
            В славе, в любви, усладе —
            Сегодня обвинен в грехах,
            Что лишь смерть оплатит!

Вскакивает, в волнении ходит по комнате взад-вперед, бросая быстрые взгляды на дверь, чтобы не пропустить Люсиль, если та появится и не напугать ее своей нервностью, ведь то, что сказала Люсиль – давно уже и в его собственных мыслях.

            Так сходятся тени —
            Наши судьбы, слова,
            Рождаются и пугают лики тьмы,
            Уносят тех, кто слаб и потерян,
            За предел…а ведь были мечты,
            Но сходятся тени – это только мы!

Подходит к столу, но не садится за него, а пишет несколько строк, опираясь на руку.

            Я не всегда честен был,
            Но верил в свободу и свет,
            Верил в завтрашний мир,
            Но «завтра» будто бы нет!
            И может ли быть? Кто
            Скажет? Ведь каждый потерян,
            Прежнее уходит в ничто,
            Так сходятся тени!

Оглядывает написанное, кивает сам себе с удовлетворением и бережно складывает листы, кусая губы.

            Так сходятся тени!
            В них судьбы и души наши,
            Слава, забвение…
            Одной горечи чаша!

Сцена 1.22 «Лик смерти»

Запруженные людом улицы, смех, выкрики: «Вор! Предатель, подлец…укради и мое белье», «А у меня вчера пропала пара панталон, не ты ли, Эбер?» — улюлюканье. Среди этого улюлюканья едет – медленно, будто бы нарочно позволяя осужденным все услышать, позорная телега. В телеге Эбер и несколько его соратников – все коротко острижены. Соратники ведут себя по-разному, кто-то тихо что-то бормочет себе под нос, кто-то тихо плачет, кто-то хранит себя за мрачным каменным молчанием, Эбер смотрит на народ с презрением и яростной ухмылкой.

Эбер.

            Я умираю без вины,
            Вы еще не знаете это,
            И верите лжецам!
            Я вел вас для войны
            За место под светом…

Выкрик. Веры нет ворам!

Лицо Эбера перекошено от этого выкрика.

Эбер.

            Перед ликом смерти они порочат меня,
            Поскольку знают, что мог совершить я!
            Перед ликом смерти унизят хотят они,
            Но сочтены уже их дни!

Выкрик 2.

            Эбер, предатель с давних времен…

Выкрик 3.

            Не он ли упер пару моих панталон?!

Улюлюканье, Эбер прикрывает глаза.

            Перед ликом смерти славы не бывает,
            Перед ликом смерти есть лишь унижение,
            Но я знаю, почему они меня убивают
            И это мое утешение.
            Я был их сильнее и они боялись…
            Боялись, что я силой снесу их слабость,
            И пусть они сегодня остались,
            Им отсчитана малость…

Позорная телега сворачивает в последний раз и устремляется уже к виднеющейся гильотине. Улюлюканье в толпе усиливается.

            Как хочется жить перед ликом смерти,
            Как хочется дышать, говорить, спорить, петь!
            Как назло…сегодня такой холодный ветер,
            И металлом уже отмечена смерть.
            Перед ликом смерти хочется жить,
            Но что же…жизни своей не жалею я!
            Они хотят потому лишь убить,
            Что боятся меня!

Телега останавливается, сторонников и Эбера вышвыривают со скамей и ведут на эшафот…свист опускаемого лезвия гильотины.

Сцена 1.23 «Следом…»

13 апреля 1794 г. та же площадь. Подъезжает позорная телега. Значительно теплее. В телеге женщины. среди них – Мари Эбер и Люсиль Демулен. Они поддерживают друг друга, помогают друг другу храбриться…

Мари.

            Мой муж казнен, а следом был и твой,
            Теперь и мы пойдем следом.

Люсиль.

            Я плачу о том, что недолго была его женой,
            И боюсь идти…ведь край смерти неведом.

Мари.

            Где ты, Гай, там я – Гайя…и я иду,
            Последний раз оглядываю этот мир.

Люсиль.

            Я выдержу, я все для тебя смогу,
            Прощай, мой маленький сын!

Мари.

            Не все было в любви, был и холод,
            Но я иду следом, потому что должна.

Люсиль.

            Я в последний раз вижу город,
            Где счастливой и несчастной была…

Их выводят из позорной телеги, ведут к эшафоту.

Мари.

            Край смерти мне неведом,
            Ноя  пойду в него, за тобою следом…

Люсиль.

            Где ты, Гай, там  я – Гайя, и я уже иду,
            Сквозь боль, огонь в груди и тьму.

Неловко касаются друг друга руками, Мари отводят, привязывая ее первую к доске…

Мари (шепотом).

            Край смерти неведом…

Люсиль.

            Я пойду следом…

Свист опускающегося лезвия гильотины.

Конец.

  1. Вспоминая…

Вспоминая те, полные моих проклятий и моего счастья, десять лет, я всё пытаюсь понять, что за сон мною владел тогда, и как мне удалось выбраться из этого пьянящего дурмана, всего лишь утратив что-то навсегда из души своей, но уцелев, хоть и непонятно пока – для чего?

            В те годы я был ещё по-юношески непокорен и готов был с равным удовольствием тонуть в пороке и сражаться за святые идеалы. Идеалов мне не дали – веры не было нигде и пришлось выбирать порок. Горячая кровь кипела, ночь манила своей загадочностью и в каждом трактире, где я появлялся, мне удавалось найти приют любви, а нередко и драку.

            Драться было даже приятно. Подвыпившие  горожане, славные вояки, а то и потомки родовитых кровей, становились одинаковы под воздействием хмеля и драться с ними, особенно на глазах у какой-нибудь очередной легкомысленной красавицы, чье имя я забывал сразу же, было чем-то вроде смысла всех моих бесприютных ночей.

            В те годы я был не только молод и душою, и телом, непокорен всему и всем, в те годы я, как любой выходец, потомок нищеты, был по-настоящему амбициозен. Меня манила недоступная мне роскошь, увлекали нарядами те дамы и господа, что прохаживались по улицам в дни особенных торжеств, да проезжали в своих помпезных каретах, золота в которых было гораздо больше, чем видел мой папаша за всю свою жизнь вместе с его отцом и отцом его отца.

            Да и как было не волноваться от всех этих бесконечных кружев, шелка, бархата и атласа, что обвивал тонкие станы женщин; как можно было не терять голову от всех ароматов духов и пудры, от помад; не тянуться следом за теми, кто так беззаботно перешептывался о любовных делах и так заразительно хохотал…

            Я был амбициозен тогда. Я не мог этого иметь, знал, что не смогу иметь никогда – потомственный лавочник, отец и дед которого всегда считали все до копейки, не могли позволить себе ни одного сукна…

            А мне нравился тогда светло-зеленый, в которым ходили тогдашние щеголи! Мне нравились перстни на их руках, их кружева и их вина, мне нравились их кареты.

            Но я жил на втором этаже, под самой крышей протекающего чердака, вставал с рассветом и каждый день должен был крутиться по делам лавки, бегать по городу то к зеленщику, то за фруктами, то за рыбой, то требовать долг, то просить, то давать…

            Мать же моя совсем не могла работать. У нее не сгибалась правая рука и висела совсем безвольно. Она была подслеповата, хоть и не была еще стара. Мой отец же был умудрен в те годы сединами и болен, а я оставался старшим сыном, которому надлежало почти что одному следить за лавкой, двенадцатилетним братом Огюстом и десятилетней сестренкой Жаннетт. Они, конечно, могли иногда и подсобить мне, но хотелось жизни, хотелось вдыхать воздух, а не отдавать последние жалкие гроши на очередной поднятый налог и убирать из ассортимента лавки то одно, то другое…

            Падало число покупателей, и мы едва-едва могли перебиваться с хлеба на воду. А отец слабел.

            Единственным моим отвлечением в те годы стала ночь. Я находил таких же, как я, приятелей, мы мечтали по кабакам, когда у кого-то были деньги и щедрость, мечтали, как все однажды измениться. Измениться все должно было вдруг и враз, но никто из нас не представлял, как именно.

            Мы пили, как могли и что могли. Мы дрались друг с другом и мирились, мы соперничали за любовь таких же несчастных как мы, девиц, которые выходили на улицы с единственной целью – заработать себе на похлебку.

            Впрочем, иногда случалась и любовь, так, например, я, целых три недели провел с изумительной девушкой – Ролан, лица которой я не помню, но замечательно помню копну ее каштановых волос…

            Но потом случилась иная встреча. Встреча, которой быть не должно.

***

            Уже не помню, кто мне рассказал о ней. Как-то за давностью лет и за сумасшествием событий сменяются и теряются имена, смешиваются лица, всё уходит, кроме каких-то обрывков, но оно, впрочем, и неважно.

            Кто-то сказал о ней, о моей…впрочем, она не была моей, но мне почему-то в мыслях всегда так и отмечается «моей», так вот – кто-то рассказал в тот вечер о моей госпоже Л. Она была родственницей придворного министра и, конечно, готовилась выйти замуж, но вот только свадьба постоянно откладывалась и переносилась, и менялись женихи ее. Ее родственник слишком быстро менял свое положение при дворе, переходил с одного места на другое, и нигде не было ему покоя. Везде у него появлялись новые враги и новые друзья и тот, кто раньше мог ему помочь и на союз, с родом которого он рассчитывал, вдруг оказывался бесполезен…

            Госпожа Л. Скучала страшно. Ей было запрещено покидать город. Она принимала у себя гостей и, в отсутствие какой-либо альтернативы, понемногу забылась в пороке. Говорили, что более порочной женщины ее юных лет не существует, но, если честно, тогда говорили слишком уж о многом, чтобы доверять хоть чему-то.

            Мне стало любопытно. Очень.

            Я узнал, где она живет и, таясь то за деревом, то за стеною забора, я выслеживал ее, пока однажды не увидел. Она была прекрасна. По-настоящему прекрасна.

            Госпожа Л. являла собою молодую девушку, в которой было то странное сочетание греха и невинности. Ее большие голубые глаза светились бесконечностью света, с нее можно было рисовать Марию, клянусь вам! Но ее пухлые губы кривила бесстыжая ухмылка. Черты – тонкие, нежные… она была призрачна, но в то же время, я чувствовал ее парфюм и понимал, как она реальна.

            Бархат обвивал ее тонкий и упругий юный стан, она была высокого роста, изящна и так потрясающе скульптурна, что в ту же минуту я забыл все.

            У нее была потрясающая копна черных атласных волос, спадающих до самой талии…

            Я был молод, нищ, горяч и амбициозен.

            Я следил за нею, каюсь! Я мечтал, чтобы хоть раз она мелькнула в окне в своем бельевом платье в свете луны, я мечтал, чтобы она бросила на меня хоть один взгляд, пусть даже взгляд презрения, но чтобы он был!

            Но она не могла видеть меня – я прятался в кустах, за забором и ночью.

            Днем я был рассеянным. Я перестал ходить в кабаки и все ночи проводил напролет у ее дома, надеясь на чудо, но в то же время страшно боясь его.

            Дела в лавке шли все хуже, повышался налог, а я еще и справляться стал из рук вон плохо. И даже когда умер мой отец, первая мысль моя была о том, что теперь я ночь или два не смогу быть у ее дома, а не о моем старике.

            Похоронили отца тихо. Совсем обезумев, я стал проводить у ее дома все больше и больше времени, ревностно наблюдая за тем, как у ее дома останавливаются роскошные экипажи, и из них выходят господа и дамы. Каждый был мне ненавистен. Каждый из мужчин – из этих холеных красавцев и щеголей в кружевах и светло-зеленом или голубом, мог оказаться ее любовником и одна только мысль о том, что все они ее видят, а я нет, сводила меня с ума…

            В те дни, проклятые десять лет назад, я совершенно забыл о своем брате и сестре. Мать пыталась приглядывать за ними, но дела в лавке шли все хуже, а я стал совсем потерянным. И тогда Огюст и Жаннетт были единственной отрадой матери, справляясь вместо меня почти со всем.

            Но я был молод, эгоистичен и амбициозен.

            Однажды ночью, когда разъехались немногие экипажи, а я стоял на привычном своем посту, вдруг распахнулось ее окно., я не успел нырнуть в темноту, а она уже смотрела на меня – призрачная госпожа Л…

-Долго вы будете наблюдать за мною, незнакомец? – она расхохоталась весело и звонко и вся кожа моя покрылась мурашками от звука этого голоса, и я потерял дар речи, лишь смотрел на нее.

-Ну, это уже невежливо! – госпожа Л. капризно  пождала пухлые губы, — с вами разговаривает дама.

-Я вас люблю, — прошептал я, жалея, что не могу умереть в эту же самую минуту.

            Она призадумалась или сделала вид, что задумалась, и через мгновение, которое показалось мне ужасным томительным веком, вдруг хмыкнула:

-Все вы так говорите, а что до вас – от вашего поста под окнами нет толку!

            И она посторонилась, отступая чуть вглубь комнаты.

            Я был молод, амбициозен и влюблен.

            Не теряя и минуты драгоценного времени, я бросился к дому и уже через пять минут вскарабкался в окно ее спальни, где пал, окончательно сраженный, к ее ногам.

***

            Как и все красавицы, она оказалась капризной по-настоящему. Она знала власть свою над любовью мужчины и легко могла управлять ею. Но делала это лишь от скуки.

            Я был готов на все ради нее, а она, зная это прекрасно, заговаривала иногда так:

-А что, милый друг, не прогнать ли мне тебя с глаз долой?

            Я, сколько бы раз это ни повторялось, впадал в панику. Мы виделись с ней не каждый раз, иногда мои ночные бдения у ее окон оставались нетронутыми и ненужными, и, слыша это, я чувствовал, как задыхаюсь, и сердце рвется из груди…

            Она смотрела на меня и смеялась.

            Или заговаривала так:

-Что же ты так беден, мальчик…

            И мне хотелось еще больше проклинать ту пропасть, что разделяла нас. Я уже совсем забросил лавку, моя мать умерла, и все свалилось на ведение Огюста и Жаннетт. Сестренка была младше, но она уже вовсю бегала по другим лавкам, и придумала даже давать ужины в нашей лавке. Спросила у меня, и я только пожал плечами – мне было плевать. Жаннетт как-то все устроила с Огюстом, а я, оглядываясь назад, понимаю, что был еще кто-то, вернее всего, кто помогал им, может быть – добрый лавочник напротив, или зеленщик, или…

            Не знаю. И спросить не у кого.

            Моя же госпожа Л. была красавицей. Как все красавицы она была непостоянной, вздорной и скучающей. Ей хотелось чего-то большего, чем этот город и мальчик, сын лавочника, безумно влюбленный в нее.

-Не прогоняй меня, — умолял я ее каждый раз, но она оставалась непреклонна и не позволяла мне остаться, выгоняя меня прочь до рассвета.

-Не прогоняй меня, — шептал я, но она оставалась жестока, как все люди ее круга, как все, кому я был не ровня.

            И я шел, шатаясь, как пьяный, от любви, до своей лавки, которая теперь превратилась больше в трактир, но неожиданно стала приносить больше прибыли, и не узнавал дома.

            Я смотрел на свою комнату и не узнавал ее. Я не узнавал и Жаннетт, и Огюста. Шатался как безумный, днем, бездумно разглядывая то свои руки, то бумаги, в которых путались мысли.

            А однажды она мне сказала:

-Не приходи ко мне больше. Я выхожу замуж. На этот раз точно.

            И мой мир рухнул. Люди были вокруг живыми, и никто не умер вместе со мною, только я. Все потеряло смысл. Все выцвело и заворочалось в груди голодным когтистым зверем, раздирая плоть.

            И она выгнала меня раньше обычного, не позволив даже поцеловать себя на прощание, и я понял, что все решено окончательно.

***

            Я видел ее экипаж. Я видел тот герб, под которым она уехала навстречу новой жизни так, как будто ничего и не было.

            Два года пелены вдруг стали ничем. Она уехала ровно и спокойно, не подумав ни разу о сыне лавочника. А я…пал.

            Я не помню следующего полугода. Помню, что не хотел жить, помню, что не мог есть, помню, что кто-то заботливо кормил меня с ложечки, кто-то обтирал мой горячный лоб полотенцем, помню, что шептал ее имя постоянно, но все не могу собрать в единую память и теряюсь.

            Я вышел из этого состояния благодаря заботам моей сестры, но никогда не оправился от госпожи Л…

***

            Следующие пять лет  она блистала. Я вернулся к делам, начал изучать, наконец, что нужно было изучать, и теперь мог считаться полноправным гражданином. Мой брат Огюст пошел по военной стороне и поступил на службу, моя сестра помогала мне вести наш трактир. Вернее, признаюсь и каюсь, что моя сестра и вела все, я же только разбирал бумаги.

            И еще – ловил слухи. Слухи о моей госпоже Л.

            Она блистала. Она затмевала фавориток двора своими нарядами, блистала остроумием и умением выкручиваться из курьезов. Она была всюду – на балах, на охоте и в опере. Иногда мне казалось, что куда бы я ни пошел – я непременно встречу ее.

            Дела в трактире шли же хуже, несмотря на все усилия. Налоги душили непомерно. Теперь за одну связку дров, которую хватило бы для приготовления одного обеда, нужно было отдать примерно треть того, что за этот обед можно было выручить.

            Говорили же, что дела в столице еще ничего, что где-то там, на югах, все еще хуже, и люди голодают. Я смотрел на лица, прибывающие с юга в поиске работы к нам, самим голодным и едва-едва сводящим концы с концами и предчувствовал грозу.

***

            Я не знаю, как поползли шелесты. Откуда-то взялись слова, что надо положить конец и голоду, и двору, и всему, что было незыблемым и…

            Я не знаю, откуда это пошло. Кто-то начал произносить одну речь за другой, кто-то начал разбрасывать по городу оскорбительные памфлеты и странные листовки, появлялись имена, которых мы прежде не слышали.

            И госпожа Л. вдруг перестала блистать и превратилась вместе с мужем своим в затворницу. И вдруг начали разъезжаться все, о ком мы говорили, все, кто составлял блистательный двор…

            А мы почти разорились. Меня не увлекли слова, звучавшие то на одной улице, то на другой, среди стихийно собранной толпы. Меня волновал вопрос выживания.

            В особенно тяжелый день Жаннетт. Пряча от меня взгляд, положила передо мною семь серебряных монет…

-Откуда? – только и сумел спросить я. У нас давно каждый грош был на счету.

-Не спрашивай, — помотала она головою, и я внимательно взглянул на нее, но не увидел больше той юной девочки, которая бодро бегала по трактиру. Я увидел девушку – молодую и прекрасную. И я понял.

-Ты не…

-Нам нужно отдать долги! – перебила она. – Какая разница…теперь уж какая?

            Я не уследил за нею. Я не смог быть таким жертвенным, какой смогла быть она. Она приносила несколько монет, раздавая долги, я спешно распродавал имущество так, как мог, прятал то, что нельзя было продать, и чувствовал, что ударит вот-вот…

***

            Я не был в рядах революции, великой Революции. Я не могу о ней сказать что-то определенное. Могу сказать, что мне было страшно и немного…злорадно.

            Я смотрел на то, как падают великие дома, как грабят тех, кто был богат, и злорадствовал. А еще – боялся.

            Моя Жаннетт приветствовала революцию. Это было ее ошибкой – где-то завязалась безобразная потасовка с нежелающим сдаваться маркизом и Жаннетт получила случайный выстрел в грудь.

            Ее принесли ко мне ее товарки. Она была маленькой, бледной и совершенно спокойной. Я рыдал в тот день впервые со дня потери мной госпожи Л.

            Огюст пропал из поля зрения раньше. У него оказалась обратная ситуация, как солдат короля, он обязан был защищать его и, по глупости и по юности, не успев сориентироваться, не рассчитав своих сил, был убит взбешенной и давно уже грозящей обрушиться на голову незыблемого, толпой.

            Об этом я узнал много позже.

            Что до Госпожи Л…

            Впервые за много лет я не только услышал о ней, я ее увидел. Оборванная, с распущенными волосами и в разодранном сером платье, растерявшая мгновенно весь свой шарм и красоту, она была выброшена из своего поместья той же толпой и, в попытке броситься прочь, была убита…

            Я видел это.

            Я следовал за толпою в тот день, зная, что это последний раз, когда я увижу ее. Она скользнула по мне взглядом и даже не узнала, хоть и черты мои не изменились. Вряд ли она вообще меня помнила.

            В минуту же, когда ее некогда прекрасное тело рухнуло в парижскую грязь, лишенное жизни, я понял, что больше ничего для меня  в этом мире нет, и прожил я совершенно пусто и тускло. Мой мир поработила она и ее смерть теперь только опустошила…

            Раньше я жил и верил, а теперь не во что было верить.

            Я вернулся в опустошенную свою лавку и залпом выпил половину кувшина горького и кислого вина, надеясь, что я не проснусь, отравившись это горечью.

            Но я проснулся. Проснувшись же, я обнаружил, что поседел за одну только ночь…

            Мой трактир был навсегда пуст, за окном бушевала толпа, опять гнавшая кого-то на смерть.

           

 

           

           

 

           

 

 

 

 

 

           

 

 

 

 

 

           

 

           

 

           
           

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Еще почитать:
Глава 70: Тортовое пенальти. Раунд 6-10
Bogdan Lebedev
Перстень с изумрудом
BlackLord
Глава 61: Цезарь против Генриха!
Bogdan Lebedev
Степь 
Atir2020 Tamerov
26.10.2021
Anna Raven


Похожие рассказы на Penfox

Мы очень рады, что вам понравился этот рассказ

Лайкать могут только зарегистрированные пользователи

Закрыть