Ивовый прут резво рассекал воздух. Сам этот звук для неподготовленного человека был бы страшен, но дело было во дворе, среди слуг, так что никто не был напуган ни свистом воздуха, ни грубостью повара Корнела, самолично за розги схватившегося, ни уж тем более слезами мальчишки Гожо – прислужника на кухне и дворе, под этот прут попавшего.
–Подлец! Мерзавец! – не успокаивался повар и всё шумел и взлетал ивовый прутик, выдержанный в соли, и всё опускался на тощую спину мальчонки, – ворюга! У!! мало тебя пороли, мало тебя учили, волчонок!
Всё преступление Гожо сводилось к тому, что он стянул один из медовых пряников, которые до того так любовно вымешивал и выпекал Корнел. Пряники были делом хлопотливым, но готовился праздник и Корнел готов был на эту жертву. Он замешивал тесто и засекал ровно час, чтобы тесто настоялось, затем долго формировал, вырезал, примешивал к одному кусочку теста черёмуху (это позволяло получить уникальный миндальный аромат, который не мог дать и сам миндаль); к другому кусочку добавлял лимонную корку, мяту и ваниль (это сочетание было его личной маленькой победой – Корнел сам разработал должные пропорции, позволяющие тесту приобрести дивное смешение вкусов и ароматов, но при этом не перебивать друг друга, а дополнять); к третьему куску были добавлены гвоздика и сицилийский укроп (они не должны были быть сладкими, а получится именно пряными). Но сформировать тесто не так просто! После разделения нужно было в каждый кусочек теста добавить ещё один ингредиент, благодаря которому вся кухня пропитывалась ароматами быстрее, и благодаря которому же пряники долго не черствели: мёд.
Золотой тягучий мёд! Он прекрасно сочетался со всеми прочими добавками и становился незримой основой для каждого пряника, неважно, что было дальше – от плохого мёда всё могло пойти прахом.
И только после того, как тесто наполнялось всем медом, можно было приступать к выпечке. Корнел и к этому подходил с особенной тщательностью. Он не подпускал никого к печи, и сам выпекал пряники, и только после того, как они были готовы, он осторожно перекладывал их по одному на листы и остужал. За это время он готовил глазурь. Это тоже требовало особенного мастерства – она должна была густеть, а не кипеть, должна была медленно стекать с ложки, тянуться…
А потом роспись каждого пряника завитками и узорами – спешно, но аккуратно, чтобы не повредить нежного пряника, чтобы не сломать узор.
Честно говоря, Корнел бы легко простил мальчишке Гожо кражу одного такого пряника – сам прекрасно понимал, что такое быть мальчишкой, видеть вкусное и не иметь возможности это вкусное получить. И хотя оскорблены были его чувства повара (готовил-то он не для Гожо), он бы спустил это, но мальчонку поймал не он и теперь повар должен был наказать Гожо за кражу.
Или передать его в руки управляющему, чтобы наказал его он. Но управляющий бы и наказал, и прут в его руках свистел бы куда строже, и Гожо лишили бы ужина на следующие три дня. А так… Корнел шумел, Гожо. Как положено, вопил и плакал (хотя глаза его оставались сухими, Гожо понимал уловку повара и был в глубине души благодарен ему за мягкость).
Корнел отшвырнул прут, проревел:
–Убирайся!
И Гожо, всхлипывая, оправляя тоненькую рубашонку, под насмешливо-безжалостными взглядами прочих слуг пошёл прочь. Никого его горе не трогало. Никого из тех, кто был во дворе. Но…
В окне за всем этим действом наблюдал сын хозяина – юный виконт Эмос, приходившийся Гожо ровесником. Впрочем. Этого нельзя было сказать по внешнему виду. Эмос, не знавший нужды и наказания голодом, но знавший нежность тканей и кушаний был на голову выше и плотнее Гожо. И всё же между этими двумя зародилась дружба, ещё не разрушенная той неизбежной пропастью происхождений. И хотя Эмос понимал, что Гожо гораздо ниже его по происхождению, это не было ещё критичностью. В конце концов, они оба были детьми, пока ещё детьми, и не выросли в вечную картину: слуга-господин.
Эмос всё видел. Его сердце заходилось от жалости к Гожо, и он поспешил ему навстречу. Нужно было утешить Гожо, сказать ему слова утешения – что-нибудь обязательное. Из последнего урока по слову, пожалуй, подойдёт. Эмос даже репетировал свою речь в уме, пока сбегал по лестнице, начать, конечно, следовало с того, что и сын Божий терпел страдания, а значит – и человеку порою потерпеть можно.
Надо было даровать утешение Гожо, но Эмос был ещё мал, и не научился лицемерить, и не научился сдерживать свои эмоции, а потому, пока он спускался, утешение превратилось в недоумение: зачем Гожо это сделал?
И когда Эмос встретил своего товарища, то именно это недоумение обогнало утешение, и он спросил:
–Почему ты украл?
И почему-то сам устыдился своего восклицание: разве с того начинается утешение?
–Я…– Гожо хотел ответить вызывающе, но не смог. Он хотел сказать, что Эмосу никогда не понять его, что никогда Эмос не знал отказа во вкусностях и сластях, а Гожо…
Хотел, но не сказал. Ему не стыдно было, когда повар сёк его на глазах двора. Не стыдны были насмешливые взгляды, а вот вопрос Эмоса, его искреннее недоумение явили в нём какую-то тоскливую стыдливость и одновременную досаду. Гожо мог бы выкрикнуть всё это Эмосу, и тогда Эмос был бы в такой же тоске, и тогда раскрылся бы перед ним новый мир – мир несправедливый, где равенства нет ни в рождении, ни в смерти.
И не сказал.
Оба мальчишки – такие разные стояли в молчании полутёмной лестницы, не зная, что сказать друг другу. Эмосу добавлялась и иная мука: он хотел утешить Гожу и извиниться за свою резкость. Но слова не находились. А молчание было спасением. Спасительным утешением.
***
Повар Корнел был важным человеком среди всей прислуги. Но был человек важнее его. Этот человек стоял между хозяином – графом и поваром, а также между всеми и графом. Без этого человека поместье не шевелилось, не жило и приходило в запустение. Без этого человека нельзя было попасть к графу на приём. Без этого человека нельзя было даже приступать к своим обязанностям…
Этот человек был средних лет. Справедливый в общем-то, он всё-таки наполнялся иногда неоправданной желчью. И хотя именно у него прислуга могла искать заступничества, и именно он боролся за повышение жалования всем слугам до последнего мойщика посуды, всё-таки этого человека иногда заносило на поворотах, и он делал выволочку. Особенно любил её делать по пустякам. Позже, конечно, и к нему приходил внутренний укор, и он жалел о своих словах, но вскоре опять повторялось. Это был управляющий поместья по имени Мосли.
Мосли был хорошим управляющим. Он пользовался и любовью и нелюбовью со стороны хозяев и слуг. Без него было не обойтись, но он любил поворчать. Он заступался за прислугу и отстаивал их права перед графом, но иной раз налетал на какую-нибудь горничную, за то, что она, как ему казалось, плохо сметала пыль.
И сейчас Мосли был в приступе «заноса», и от того с огромным удовольствием выговаривал Корнелу за проступок Гожо.
–Ты развёл воровство среди подручных! Ты не справляешься со своими обязанностями? Или ты сам воруешь и они берут с тебя пример? Или, быть может, ты просто не внимателен к хозяйской еде?
Конечно, случись что, Мосли первым бы отстаивал невиновность Корнела. Даже если бы Корнел спятил и на глазах хозяев принялся бы запихивать по карманам вазочки с икрой. Но сейчас Мосли был в приступе заноса, и ему надо было отыграться на ком-нибудь, чтобы снова стать справедливым и незаменимым.
Корнел это знал и сносил всё, понурив голову. Он знал, что такие заносы даруют утешение Мосли, успокаивают его нереализованные таланты, возвращают его в мир недавшейся ему власти. Мосли мечтал пойти в академию, подняться по военной службе, и учился, ведь ему, человеку очень простого происхождения учёба была единственным шансом пробиться. Но подвело здоровье. С приступом лихорадки Мосли пропустил несколько экзаменов, а дальше было сокращение мест и его, просевшего за время болезни, выпнули. Так Мосли стал слугой. И его иногда накрывало, заносило в мир тоски, и эти нападки давали ему краткое утешение.
–Негодяй! – кончил монолог Мосли уже очень мирно и пошёл прочь, позволяя Корнелу вернуться к работе.
***
Это уже отойдя от кухни, Мосли опустился на ступеньку лестницы и схватился за голову. Опять и опять это происходило с ним! Опять и опять он накидывался на невинных людей, ища себе утешение, он причинял боль другим. И раскаивался он совершенно искренне и тосковал совершенно правдиво, и пытался выбраться из этого состояния рьяно, как когда-то стремился продвинуться по службе.
Но ему не нашлось места. Просто не нашлось.
–Я хороший, – прошептал Мосли сам себе и это стало ему новым утешением. Любой грех можно исправить. Он налетел на Корнела? Ничего. Вытребует ему отпуск у графа, пусть возьмут другого повара. Так-то! Мосли хороший, Мосли исправит всё.
Мосли не видел смысла в прямых извинениях. Он признавал лишь поступки. И от того поспешил в покои графа…
***
Граф и графиня Карсон-Туссо были образцом несчастья. Вернее, образцом привычности. Их женили родители, объединяя знатные фамилии, капиталы и земли. Поначалу графиня пыталась быть терпеливой женой и даже стремилась нравиться своему мужу, но вскоре бросила это гиблое дело. Благо, у неё хоть от недолгого внимания графа остался сын Эмос. А так…чужие люди под одной крышей. Благо, поместье позволяет им почти не пересекаться!
Граф, надо сказать, первое время тоже был почти порядочен. Он держал свои романы в тайне, а потом только обнаглел от безнаказанности и терпения графини, и теперь, совсем не таясь, держал в любовницах горничную Дэйну.
Дэйна, конечно, теперь только называлась горничной. Она не убирала больше, у неё вообще не стало обязанностей, зато выросло непомерное и совершенно несправедливое чувство собственной важности. Она была уверена, что граф её любит, и что она – простая девушка, может стать его женой. Дэйна сюсюкала с Эмосом (что Эмос едва-едва мог терпеть), командовала прислугой (как будто бы имела право, но прислуга кое-где была вынуждена покоряться), а встречаясь с графиней случайно, даже не считала нужным здороваться с нею.
Мосли зашёл к графу, получил от него короткие указания, отрапортовал ему, и когда граф уже вышел в кабинет, был вынужден столкнуться с Дэйной.
Дэйна раздражала Мосли. Но он был хорошим слугой, и хотя безумно жалел графиню, не подавал всё-таки своей неприязни. И сейчас даже смог выдавить подобие улыбки наглой девке.
–Фи, – она скривилась, затем засмеялась. Ей нравилось чувствовать свою власть. Она была молода и глупа, она не смотрела в будущее, когда её внешность померкнет, – а я-то думаю, почему тут начало смердить!
Мосли промолчал. Но она не унималась:
–А это ты, старик…
Мосли был старше Дэйны всего на пятнадцать лет, и на семь лет моложе графа, но Дэйна не умела думать.
–Всё не рассыплешься, – добавила девица и засмеялась счастливо. Сегодня утром граф сочувственно говорил ей, что как только сможет, так и разведется с женой, чтобы остаться с нею навсегда. и Дэйна верила. Верила в то, что граф ради неё пойдёт на скандал и станет посмешищем, что позволит говорить о себе, что потеряет., в конце концов, часть земель…
В Мосли копилось невысказанная жажда найти утешение за то, что она налетел на Корнела. Он не успел обсудить с графом отпуск повара и теперь его подмывало сделать хоть что-то справедливое. И тогда Мосли обрушился на Дэйну, утешая свою совесть заступничеством за графиню:
–Ты, девочка, не думай, что всех умней. Ты не всегда будешь молода, а он всегда будет графом. И я повидал немало таких наглёвок как ты, которые полагали себя первыми красавицами. Но вспомни, деточка, что и богини проигрывали в красоте смертной женщине! А ты, милая, не богиня совсем, а так, глуповка, попавшаяся ему под руку, его служанка, его вещь, которая ему надоест и с которой он расстанется легче, чем со своим экипажем!
Слова были жестокими. Но сердце Мосли утешилось и ушёл всякий укор – хоть так, но утешилось! Он отомстил за графиню, он хороший, слышите?
***
Граф был особенно мрачен, а графиня не могла понять почему. Ещё бы! Откуда ей знать было, что Мосли, ища утешение за собственный налёт на повара Корнела, решил успокоить себя и свою совесть местью за графиню, высказавшись любовнице графа? А та, в свою очередь, устроила графу показательную сцену. И хотя граф легко смирялся с такими сценами, и считал их неотъемлемой частью женской природы (от того сдержанная графиня была ещё менее ему интересна), настроение у него испортилось.
Дэйна получила свою порцию сладкой лжи и увещевания, но теперь уже графу надо было утешить собственную досадовавшую душу.
–Чем сегодня такая особенная немилость? – не выдержала графиня. Даже по меркам их холодного брака, за столом сегодня был особенный лёд.
–Чем? – переспросил граф и его душа, жаждавшая хоть чего-то, что могло снять с него вину за обман девчонки и собственную осознаваемую ничтожность, обрушилась на жену, – тем, что нас поженили без нашего согласия. Тем, что воспользовались нашей покорностью. Тем, что мы принадлежим к знати, тем, что у нас общие капиталы… и тем, в конце концов, что я тебя не то что любить, а порою даже терпеть не могу!
Граф успокоился. Утешение в душе было найдено: это не он подлец, это его родители почившие виноваты, и его жена – это всё они! Это они сплели такую сеть, в которой он задыхается.
Жена опустила голову. Её сердце рвалось слезами, но она была сдержанной и гордой, и потому, вместо того, чтобы швырнуть в графа кубком и возможно разжечь в нём интерес, она молча кончила ужин и поднялась, заметив Мосли:
–Пряники с лимоном особенно удались. Передайте, пожалуйста, мои благодарности повару.
***
София растерянно хлопотала вокруг сестры на пару со своей служанкой. Не каждый день сдержанная, живущая затворницей графиня Карсон-Туссо появлялась у своей сестры такая взволнованная и такая бледная.
–В чём беда? В чём? – допытывалась София.
Графиня, всё ещё дрожа, и сдержанно плача, поведала о словах своего мужа, закончила горько:
–Он винит меня во всём. Он не любит меня.
София помрачнела. Про графа Карсон-Туссо, про его многочисленные романы в свете, а недавно и в доме она знала, но чем утешить сестру? – не знала. А между тем графиня приехала к ней, единственно близкой за утешением. Графиня не лила слёз в доме – могли увидеть, не истерила, не строила козней. Она несла свою жизнь гордо и сейчас трепетала от тоски и искала утешения…
Как много нужно человеку! Как мало нужно человеку! Утешение… вот и всё. Лживое, сладкое, нелепое – неважно! Но живое. Участливое.
–Все мужчины такие, – попыталась начать София. Она была человеком действия, и в словах была не красноречива.
–Твой же не такой, – справедливо заметила графиня. София согласилась: её супруг был нежен, и если не любовь царила в их семье, то дружба.
К слову, о супруге! София даже улыбки сдержать не могла – она придумала как помочь сестре, но раскрывать того ей не стала, зная, что она не одобрит. А между тем ход был прост – муж Софии был советником короля, и мог оказать влияние на него. Проще говоря, дать резкое повеление вести себя примерно!
Благо, граф очень не хочет отдаляться от двора.
–Ступай домой и слушай меня. Всё будет хорошо. Я тебе обещаю, – промолвила София, и сестра взглянула на неё настороженно.
Странная вещь – утешение. Даже не до конца проявленное, сказанное уверенным тоном, оно живёт и вселяет надежду, дарит жизнь.
***
–Наглец! – распылялась в характеристиках София, объясняя суть дела мужу. –Он настоящий мерзавец, он…
–Я понял, – улыбнулся её супруг. – Одёрнуть наглеца?
–Это же в твоей власти!
Он улыбнулся опять. Она теперь нуждалась в утешении. Ей нужно было знать, что не зря обнадёжила сестру, что не зря велела ей верить в хорошее. И он понял это. король не любил таких разборок между двором, но ведь ему и необязательно говорить, верно? И хотя был червь сомнений в сердце советника, он быстро успокоил себя: король чтит святость брака, и если дойдёт до него слух о том, что он припугнул одного графа., это можно будет вывернуть в свою пользу!
–Я сделаю, – пообещал советник, и София расцвела счастьем. Она утешилась и укрепилась в правильности своего выбора.
***
Граф Карсон-Туссо был в плохом настроении. Обычно приёмы при дворе короля скрашивали его накопившуюся рутинную досаду на жену да настырную любовницу, но сегодня случилось неприятное – к нему подошли, и вежливо, но очень холодно посоветовали вести себя с женой весьма и весьма дружелюбно.
Это было сказано с непререкаемым авторитетом в мрачной секретности и в заманчивости обещаний о том, что будет, если граф ослушается.
–Я вынужден буду жаловаться на вас королю. Ваша жена – сестра моей жены, – объяснял советник и граф присмирялся на глазах. И там, на приёме он долго и подобострастно уверял советника в том, что и сам знает склочный свой характер и примет все меры, чтобы его жена чувствовала себя дома спокойно, и обещал не налетать на неё с обвинениями и что-то ещё говорил он и говорил, но вернувшись домой, упал духом, помрачнел и разъярился.
Как смеют они лезть в семейное дело? Нет бы помочь с продвижением по службе. Нет! лезут и лезут. И эта… жаловаться пошла? Такая же как все!
Граф был полон ненависти. Она отравляла его, копилась, и он чувствовал что лопнет, если не найдёт себе утешения от неё хоть в чём-нибудь. Он попробовал походить по гостиной, но всё его раздражало – стены и стулья, привычные, не давали ему покоя, раздражали, были нелепы и глупы со своими гнутыми ножками. Он вышел в сад, прометался там, но слуги, почуяв настроение хозяина и его жажду утешения через гнев на кого-нибудь, поспешили попрятаться по известным им закоулкам.
И неизвестно, сколько ещё маялся бы граф, если бы Эмос – его родной сын, рождённый от ненавистной ему женщины, но отдельно им любимый, не попался бы ему на пути.
Жажда утешения в виде жажды разразиться какой-нибудь грозой уже рвалась и не могла сдержаться. Строго окликнув сына, он с радостью нашёл в нём недостатки, и обрушился, и тем утешился. Доказывая себе самому свою силу, успокаивая свою душу, граф отчитывал Эмоса:
–И на кого ты похож? На твоей рубашке пятно! Ты что, чернильный вор? Неряха!
Эмос, видевший обычно от отца либо холодность, либо теплоту, впервые столкнулся с откровенной яростью. Ярость пустячная, но Эмос был мал и не знал, что обрушиваясь на слабого, сильный утешается, и смотрел на отца, широко открыв глаза, и будто бы впервые видя его.
–И сам ты нескладный! – закончил тираду граф и направился в винный погреб. Теперь он был спокоен и участлив. И готов был думать о том, как затихнуть, как не дать повода жене вновь пожаловаться своей сестре и её мужу…
***
–Я его ненавижу! – всхлипывал Эмос, вытирая рукавом с чернильным пятном слёзы. – Ненавижу…за что он так?
Гожо слушал внимательно, но ничего не понимал. По его мнению ничего и не произошло. Но тут была разница условий. Собственный отец поколачивал Гожо просто от души, а здесь…
Но друг нуждался в утешении. И Гожо стремился его дать так, как умел:
–Это он не со зла.
–Тогда почему? – не понимал Эмос. Гожо пожимал плечами: он не знал. Люди, совершавшие злые поступки в его картине мира были либо просто злыми, либо были в страхе, либо были голодны. Но граф не был голоден, не был злым (иначе не позволил бы бродяжке Гожо работать на кухне), и не был в страхе (Гожо и представить не мог, что кто-то может быть важнее графа!).
–надо что-то сделать…– нерешительно сказал Эмос и глянул в испуге на Гожо, поражаясь собственной смелости. Он никогда не был хулиганом и не доставлял проблем, но сейчас ему захотелось как-то проявиться, шалостью заявить о себе, чем-то задеть отца.
–Что? – спросил Гожо, тоже не понимая.
–Что-то, что ему не понравится, – замирая от собственной смелости, объяснил Эмос. Но на этом его идея кончалась. Что сделать он и не знал. Но хотелось сделать что-то нехорошее, чего от Эмоса никто не ждал. И обязательно так, чтобы отец узнал.
–Пошли воровать пряники, – предложил Гожо, – их ещё целый лист. Вкусные!
Вкуса их Гожо не знал, но полагал, что хозяйскому сыну позволят и не такое.
–Ворова-ать? – испугался Эмос. – Побьют…
–тогда твой отец об этом узнает, – заметил Гожо. Его побои не страшили, это Эмоса никогда не тронули и пальцем.
Эмос поколебался ещё немного, а затем, повинуясь знающей и ведущей силе Гожо, пошёл за ним, замирая от восхитительного чувства утешения, накрывшего его нежное, обиженное сердце.