–Я повторяю свой вопрос, грешник, – в голосе Томаса нет ярости. Он не срывается на крик, его глаза не наливаются кровью. Нет, напротив, в его тоне искреннее сопереживание и усталость. – Отвечай мне, отвечай честно, и спасешь свою душу.
О плоти речь, конечно, не идёт. Да и что значит эта самая плоть? Всего лишь сосуд, в который легко впустить грех. Но о плоти надлежит заботиться человеку, ибо она смертна, а вот чистая, бессмертная душа…
Это не под силу слабому человеку.
–Клянусь вам…клянусь…– грешник задыхается. Ему тяжело говорить. Ему уже вторые сутки не дают и капли воды, и это он переносит куда тяжелее, чем перебитые железным башмаком ноги. Он не может стоять и его волокут. Безо всяких почестей, конечно, так, как получится – мешок с костями, хранящий бессмертную душу.
Томас морщится. Как может клясться грешник? Всё уловки дьявола.
–Когда и при каких обстоятельствах ты вступил в сговор с тёмной силой? Когда и при каких обстоятельствах ты пытался продать свою бессмертную душу…
–Нет! – это крик отчаяния, крик, вырванный из пересушенного горла всеми силами. Последними, ничтожными силами.
–Продать свою бессмертную душу дьяволу? – голос инквизитора не наполняется гневом. – Кто ещё был с тобой?
Грешник плачет, но слёзы жгут его. Они какие-то очень едкие эти слёзы безысходности. Инквизитор вздыхает: обленились совсем помощнички-то! Ну есть же доказательства, есть свидетель – сосед этого вон… и ясно записано, что этот грешник рисовал богохульные знаки на песке, и что выходил он ночью и говорил он с кем-то, кто был закутан в чёрный плащ и имел красные светящиеся глаза.
Но нечего вздыхать. Надо дело делать. Лёгкий, едва заметный для грешника кивок головою и входит исполнитель. Всего лишь орудие – чужая рука, но направляет её именно этот инквизитор, с печальными глазами, усталым голосом и землистого цвета лицом.
–Как прикажете? – интересуется исполнитель. Ему равнодушно. Этот ли грешник, другой? На всех есть управа, на всех есть средство. Стыдиться тут нечего – он служит великой цели, и великому делу.
Первым порывом хочется сказать о башмаке – железная обувка, с острым шипом под пяткой. Но самое примечательное в нём – винт. Выкручиваешь винт, шип поднимается, и человек вынужден стоять на носочках, чтобы не впился в его ногу этот шип, чтобы не раздробил жалкую плоть.
Но у этого ноги уже перебиты. Ноги-то перебиты, и стоять не может, а показания не подписаны! А от прямых свидетельств и обвинений отпирается. И толку?
–Дыба, – коротко отзывается инквизитор.
–Нет, прошу вас…нет, я не виновен! – шепчет грешник. Орать он не может. Его подхватывают – безвольный мешок, не человек, его тащат по полу…
Томас садится в кресло. Рядом чуть не дремлет писарь – конечно, тяжело работать до глубокой ночи. Но ничего, это порядок такой, а не прихоть. Подле писаря прислонился к стене и священник. Этот не спит, терпит. И даже вида не показывает. Тоже по закону, не по прихоти. Священник нужен. Он не инквизитор. Он для наблюдения, для устрожения совести свидетелей, если такие появятся, а ещё и для утешения грешника, который, быть может, захочет раскаяться.
Ведь надлежит заботиться о душе! Пусть она и замарана грехом. Грехи смывает чистое раскаяние.
–Сделаем! – отзывается исполнитель.
Ему не привыкать к этому. Плоть – материал податливый. А дыба – изобретение хитрое. Для экономии места и удобства крепления в этом городе она горизонтальная, а то бывало, что когда подвешивали – плоть падала. Там надо бдеть. А здесь зафиксировал и тянешь, потихоньку, понемногу…
–Не надо! – ревёт грешник. В его рёве звериное начало. Он не человек, он уже загнанный зверёныш.
И голос предаёт его.
–Я всё скажу, всё скажу…– обещает грешник.
Инквизитор поднимается из кресла. Так бы сразу! К чему упорствовать? Но это воля дьявола, а ему, служителю креста, надлежит её ломать.
–Итак… когда и при каких обстоятельствах ты вступил в сговор с тёмной силой?
Новый жест. Исполнитель удаляется. Покаяние добровольное – это таинство. И его заслужил последний грешник. Всё же он не до конца потерян, и его светлая душа ещё сопротивляется, раз бьётся, раз хочет сознаться сама, а не ждёт, когда растерзают по вынуждению плоть.
Грешник говорит. Его губы предают его. Его голос дрожит, срывается. Иссохшее горло явно саднит.
Томас слушает очень внимательно, как и положено инквизитору, чья жизнь подчиняется долгу службы, затем сам подносит простой глиняный кувшин с холодной, пахнущей какой-то тошнотворной сладостью водой, ко рту грешника. Тот ничего не замечает, жадно пьёт.
–Да будет он наказан по заслугам, – инквизитор делает знак писарю, тот подталкивает лист с написанным грешнику. У того дрожат руки. Пальцы не берут пера, но инквизитор приходит ему на помощь, и аккуратно, стараясь не причинить лишней боли, захватывает греховную ладонь своей очистительной. Подписывают оба.
–Уведите его, – велит инквизитор, – пусть сегодня он спит.
Хотя, что там от ночи? И как можно спать, когда ноют разбитые ноги? И когда в камере только холод? В желудке пустота, и всё это подкреплено тупым, уже не пугающим осознанием приближающейся смерти?
Но инквизитору грешник уже не нужен и он милосердно отпускает его спать. А то, что он не сможет спать – инквизитора уже не касается.
–Славно потрудились! – оживившийся писарь смеётся. Он доволен. Ночной труд – это труд более оплачиваемый. За ночные часы церковь платит больше и от того терпит, именно терпит свой долг писарь. – Всё прошло хорошо!
–Хорошо? – тихо переспрашивает Томас. – Ты считаешь, что это хорошо? Несчастная душа едва не была загублена, мы едва успели привести её к покаянию! Это не всё искупление, но уже кое-что. Мы едва успели. А ты считаешь, что это хорошо?
Писарь цепенеет. Он не был готов к такому вопросу и вообще не держал в уме ничего подобного. Ему просто нужно было трудиться. Ему просто нужны были монеты, дополнительно данные за ночь. А что до плоти, и уж тем более до души какого-то…
–Я думаю, наш друг неправильно высказался, – священник вступает в дело. – Он просто хотел сказать, что мы выполнили свой долг. Мы успели. И это славно.
Томас качает головой. Он не верит священнику, но поднимать из-за этого следствия не будет. Пока не будет. Надо понаблюдать за этим священником. Вдруг и вскроется что-нибудь новое: может он не только алчных писарей выводит из-под гнева инквизиции? Вдруг есть за ним и иные прегрешения?
–Доброй ночи, – но это потом. Сейчас нужен отдых. Слаб, слаб человек! Он постоянно нуждается то в отдыхе, то во сне, то в пищи. И это тратит время. И множатся враги света за эти часы и минуты.
***
Томас уже давно мало спит. С тех самых пор, пожалуй, как начал свой долгий путь. Образование давалось ему легко, хотя он никогда так и не обзавёлся товарищами. Но они и не были ему нужны – они отнимали драгоценное время, которое можно было потратить на книги, на размышления, а после – на борьбу.
Он давно мало спит. Сон, к сожалению, не роскошь, которую можно вышвырнуть из своей жизни за ненадобностью, ибо роскошь для плоти, а плоть конечна, и только о душе – бессмертной и чистой надлежит заботиться. А та не нуждается в шелках и мягких перинах.
Он давно мало спит. С тех пор, как осознал ничтожность жизни человека, и как мало он успевает сделать. Томас хочет сделать много. И от того Томас ненавидит спать.
Ему приносят очередной ужин. За суматохой дел поесть не успеваешь. Томас придирчиво оглядывает порцию серой, конечно же, давно остывшей каши и кусочек белой рыбы. На другом блюде орехи, немного мёда.
Ещё пару лет назад Томасу показалось бы, что этого мало. Но он изменился с тех пор. Он стал сдержаннее относиться к еде, и от того принесённого было даже много. Он решительно съедает только две трети от каждой и отставляет обе тарелки в сторону.
«Избыток есть искушение» – Томас укрепляет себя этой мыслью, и в желудок приходит чувство насыщения.
Всё от разума, от него, крепкого, чистого разума!
Томас разбирает скопившееся бумаги. Судя по частоте их скопления Валенсия его очень ждала, очень надеялась на то, что придёт кто-то, кто будет защищать их души.
Томас читает первую бумагу. Крупными круглыми буквами выведены многочисленные титулы писавшего этого бумагу, и тон письма заискивающий. В нём обещано всякое содействие слуге святого креста.
Инквизитор усмехается и записывает имя с листа в свой, тайный список. Это список тех, кого надо проверить. Томас по опыту знает, что тот, кто первым бросается в дружбу, тот, кто первым предлагает помощь, принадлежа к знати – чаще всего является первым грешником.
И если это так, и Томас в очередной раз прав, то ни один титул не спасёт этого грешника от кары. Ибо есть то, что выше всех титулов!
Томас ненавидит себя за это недоверие к людскому роду. Он знает, конечно, и добрых католиков, честных и преданных, у которых порыв к дружбе – это порыв благодарности и чести. Но сколько таких он видел на своём долгом веку? Пять? Десять? Пятнадцать? А сколько видел он нечистых душ и сколько душ были им очищены от скверны? Пятьсот? Тысяча?..
Томас и сам не знает. Он давно решил про себя, что знать – это неизменно загордиться. А чем тут гордиться, если это всего лишь его долг, как слуги креста?
Со второго письма начинается интереснее. Томас читает и поражается, без устали поражается тому, как спешат люди выдать друг друга. От этого ему радостно и горько. Самые настораживающие он откладывает в одну сторону, самые бредовые в другую, посередине – тем письма, о которых надо подумать.
Люди странные. Томас не понимает людей. Он не понимает – почему они так себя ведут? То оговаривают невинных, то прячут виноватых? Почему не могут все люди жить по совести и по закону неба? Почему не могут разделять мир так, как надо? Почему они не могут сдать преступников и утаивают их в своих семьях, то губят тех, наступая на горло совести, кто им просто помешал?
Когда Томас впервые задумался об этом, ему было около двадцати лет. Он слёг с горячкой, узнав о том, что сожжённый на костре Гийом Верне – был оговорён всего лишь его завистливым братом. Вернее – одно это он бы преодолел тогда. Но тут, как назло, оказалось и новое дело – некую Агнессу Матьез – ведьму, возносящую мольбы к дьяволу, укрывали от справедливого суда деревенские жители. Более того – пытались отбить ведьму из рук правосудия.
И этого Томас не понял. Он искал ответы: может быть, ведьма опутала их своими чарами? Может быть, опоила их зельями или околдовала с помощью злой силы?
Но жители клялись, что ведьма ничего им плохого не сделала. Напротив, она спасла трёх детей деревни от болезни, когда целитель отказался что-либо делать, посоветовав молиться.
–Даже если она и ведьма, мы не держим на неё зла. Мы прощаем её! – твердили жители, но их твёрдость не помогла Агнессе Матьез. Её плоть подвесили на крюк, известный среди палачей под названием «кошачий коготь» и так вырвали у неё все признания. После чего сожгли.
Пострадали и особенно рьяные заступники – их колесовали как пособников ведьмы. другие тут же притихли и больше не пытались подать голоса.
Но Томас не понимал тогда, в молодости, людей, и теперь, дойдя до седьмого десятка, всё ещё не может понять. Тогда его свалило горячкой от несправедливости, от непонимания, от ужаса перед людьми, которые так путают следствие…
Сейчас он к этому привык. Но его всё ещё покалывает в сердце дурнота: почему люди такие? Почему они лгут и почему скрывают? Почему бы им не жить честно?
Сам Томас себя во лжи не мог упрекнуть. И не мог даже представить, чтобы кто-то сделал это. Да и кто бы осмелился? Самые бешеные враги, желавшие за своих родных поквитаться, сказать пару ласковых, сдавались, взглянув в спокойное, усталое сероватое лицо инквизитора.
Томас никогда не сомневается в своей правоте. Томас никогда не боится народного гнева. Томас верит, что путь его начертан, и от того он труден, что преодолевает сопротивление трусов и подлецов, которых надо не презирать или бояться, а спасать!
Томас разбирает бумаги вдумчиво и медленно. Бумаг много, а ночь коротка и уже близка рассветная хмарь. Он знает, что от каждой правильно прочитанной бумаги зависит чья-то жизнь. Его и без того называют «кровавым палачом» и «крестом крови» – за спиной, конечно, считают его виновником всех смертей, губителем, палачом…
Томас не согласен, и обида ведёт его. Он не понимает – почему все эти люди, шепчущиеся о нём и боящиеся, презирающие и старающиеся не смотреть на него – не понимают одного: он делает всё не ради себя, но ради родины. Всё это засилье иноверцев, иноземцев, сброда бродяг – всё это разве не удар по вере? По единству?
А сколько ереси расползается по городам? А сколько душ соблазнено этой ересью? Сказано было, что нет бога иного, кроме бога единого, так нет – недавно у Томаса был грешник и безумец, который кричал, что бога вовсе нет. Чтобы не смущал народ, пришлось вырвать у него язык, но ведь до того эти дьяволовы речи кто-то же мог услышать?..
Томас не понимает за что его так ненавидят. За что даже те, кто прежде склонялся в почтении перед его ревностью служения, теперь прячут от него глаза. Разве он изменился настолько?
Нет, тут дело в другом. И Томас это знает. И они все, прячущие глаза, это тоже знают – дело в том, что у каждого на душе есть хоть одно пятно. Грех! И они боятся, что Томас, взглянув в их глаза, увидит их грех.
Ведь душа в глазах отражена. Все это знают.
Томас не может справиться со всеми. Грешников и иноверцев, еретиков, богохульников, дьяволопоклонников вокруг слишком много. Это испытание для светлой веры. Пройти через смрад, чтобы войти в райские кущи.
Томас верит, что всё дурное однажды закончится. Ему обидно, что он не успеет этого увидеть. Он уже стар и этот факт не изменит ничто. Ему обидно, что он так мало сделал. Ему обидно, что жизнь так коротка, а он не успевает, физически не успевает очистить всю землю от тёмных слуг.
Рассвет беспощаден. У Томаса болят глаза. Слишком ярко. Слишком ярко стало за окном, и слишком сухо в глазах. Но рассвет уже здесь, а это значит, что пора возвращаться к делу.
Томас презирает свою плоть, вынужденную снова есть, плоть, неизменно стареющую, и спешит, торопится к делу.
***
Пламя очищает от самого чёрного греха. Пламя освобождает от ничтожной плоти. Если подумать – Томас был бы не против уйти также, в пламени, чтобы освободиться от стареющей, немеющей то от холода, то от болезни плоти.
Душа бессмертна. Душа бессмертна и чиста. А плоть слаба и ничтожна. Плоть морщится, чернеет в пламени костра. Плоть смердит.
Томас думает о бессмертии души всё то время, пока на площади под хохот и издёвки толпы устраивают костёр, пока привозят изломанных, измученных грешников. Некоторые из них не могут встать, но Томас считает, что им ещё повезло – им дан быстрый и яркий уход, уход в очистительное пламя. Дан за покаяние. Пусть и запоздалое, но свершившееся.
Томас знает казни куда страшнее и медленнее. Он сам распоряжался о них и сам наблюдал за медленным умирание несознавшейся в грехе и кощунстве над светом и законом плоти.
А ещё – жалел. Жалел эту самую плоть. И клял себя за слабость, оставаясь в лице неумолимым.
А душа его плакала о каждом. О каждом, кого он не успел спасти, не удержал, не добился покаяния вовремя, не передал в объятия очистительного костра.
Тех, кто не может идти сам, вносят, привязывают. Мешки с плотью. Сосуд для души. И почему душа – чистая, бессмертная душа выбирает такие поганые, такие слабые сосуды? Почему не выбирает она для обитания более крепкий и вечный камень? Почему не уходит в дерево?
Отчего человек? слабый, умирающий, стремительно слабеющий, стареющий, подверженный соблазнам и всякой гнуси человек?
Этого Томас тоже не может понять. Он читает книги, сочинения, даже те, которые конфискует у грешников и еретиков. Нигде нет ответа. И он наказывает себя постом или бессонным бдением за эти чтения. Он знает – врага надо понимать, надо въесться в его душу, в его мысли, чтобы знать, где именно замарано, и где надо спасать.
Но сам не может простить себя за чтение этих поганых свитков, писем, которые хулят всё то, что славит он. И карает себя постами и исповедями.
Но Томас знает и то, что нужен своим братьям, своему ордену, своей стране, Святому Престолу. И от того не сдаётся в руки своих братьев, и ожидает в посмертии Страшного Суда за все эти свои чтения. Но пока он живёт и пока он может наблюдать и помогать творить суд.
Костёр горит нервно, быстро. Смрад распространяется быстро. уже мало охотников до шуток, до смешков. Люди корчатся, не имея возможности вскрикнуть – дым ест глаза и лёгкие, но недолго – пара мгновение и всё кончено. Сознание оставляет и теперь на растерзание костру только плоть.
–Спаси их душу, прими в объятия свои их души, от скверны очищенные! – шепчет Томас, и осеняет себя знаменем. Он хотел бы добавить ещё и «освобождённые от ничтожной плоти», но этого нет в Святой Книге, и потому Томас лишь держит это в мыслях, но не говорит.
А пламя гудит. Пламя довольно. Оно жрёт дрова и хворост, жрёт плоть и одежду, и гудит, очищая ничтожество от скверны, вознося его в идеальное состояние чистоты.
Томас смотрит на это, не отводит глаза. Он привык видеть костры. Он заставляет себя до конца оставаться у каждого. И пусть слезятся глаза, и пусть дурно в голове – это его долг, и в эту минуту ему чудится всегда призрачная серебристая лестница, ведущая в небо. И там – в эфире бесконечной благодати летят на Судилище души, очищенные им, и благодаря этому получающие место в небесном пристанище.
Томас не гордится этим. Он знает – ему путь туда заказан. Он грешен, потому что читает то, что запретной душе нельзя читать, и пусть это сделано ради поимок врага, это всё-таки сделано. А ещё…
Конечно, есть и невинные. Они всегда есть. Томас это знает. И если невинная душа, или душа преступника, очищенная костром, поднимается ввысь, то кто очистит душу Томаса?
Он не ждёт благодати посмертия. Это путь тяжёлой службы, которая не кончается на земле, с плотью. И надо быть сильным, чтобы принять это честно.
Томас верит в то, что он сильный.
***
От костра ещё дымит по площади, но всё уже кончено. Тела стали ничем, то есть, вернулись в своё истинное состояние, лишившись тяжести и одежды.
Но что тела? Души! Томаса заботят души!
–Вам письмо! – к Томасу, выдёргивая его из мыслей, подходят. Ещё один робкий, слабый человек, который боится даже взглянуть ему в глаза. Знает, видимо, за собою что-то!
–Благодарю, – Томас берёт письмо. Надо же…Святой Престол! Сам!
Томас не рвётся к Святому Престолу. Он не верит в его добродетель. Вернее, в добродетель тех, кто его хранит. Он полагает, что погрязшие в роскоши кардиналы – это отнюдь не образец заботы о душах, а ещё – это интриги. Они забыли будто бы для чего они существуют и погрязли в разборках между собой, в борьбе за власть.
Томас разворачивает это письмо как и любое другое. Нет нарочного почтения. Для Томаса все люди – лишь сосуд для душ. Зачем его чтить? Чтить надо душу. Её же и спасать.
В письме ничего хорошего. Следовало ожидать. Пишут с заботой о здоровье Томаса, предлагают ему передать помощников (а если говорить истину – ослабить его власть, ослабить его влияние и получить шпионов в его окружении).
Советуют ему позаботиться о себе, о своём здоровье.
Томас убирает письмо в рукав мантии. Какая низость. Какая подлость! Они явно хотят списать его со счетов, они явно хотят ткнуть ему в его беспомощность! И это после стольких лет, отданных службе кресту?
Вот теперь в нём гнев. Не одна обида, с нею ярость. Как они смеют? Да, плоть слаба и стара, но разве его душа…
Он осекается в своих мыслях. А кто же его душу освободит? А кто эту самую душу явит? Да и нужна ли Святому Престолу, погрязшему в блаженстве, его душа? Измученная, изорванная страданиями и сожалениями о других?
Томас качает головой. Нет, он не получал никаких писем. Если Святой Престол хочет от него избавиться – пусть скажет ему в глаза о его слабостях. И тогда Томас уйдёт на покой, сам! Ненужный? Что ж, ничего.
Он борется до тех пор. До своего приговора.
Он уходит прочь от площади, у него много дел – два приёма, суд, на котором он должен быть обвинителем, и допросы, которые, видимо, опять будут длиться до глубокой ночи. Он уходит прочь, безумец, сожалеющий о старении и ничтожестве своей плоти, в которой живёт и дышит душа.
А плоть? Какое кому дело до чувств, разума, плоти Томаса? Томаса Торквемады, который всегда рвался лишь беречь души и спасать их, если то ещё можно?
Он спасал, но кто спасёт его?
Томас не знает ответа и не хочет знать. Он просто уходит с площади, чтобы вернуться к делу.