Тобиас Вулф. Смерть после полудня. Перевод с английского

Прочитали 387









Содержание

То, что выделяется в рассказах Эрнеста Хемингуэя, — это их человеколюбие, чувство человеческой хрупкости.

Второго июля 1961 года я сидел на парковке «Конвэйр Астронавтикс» в Сан-Диего, слушая музыку по радио в машине, в то время как мой старший брат Джеффри проходил собеседование на работу в эту компанию. Наш отец работал там ранее, но он был госпитализирован из-за нервного срыва. Теперь Джеффри, который только что выпустился из Принстона, должен был обеспечивать нас следующие несколько месяцев, до тех пор пока он не перейдёт на должность учителя в Турции и я не начну новую жизнь в школе-интернате в Пенсильвании. Мне только исполнилось шестнадцать, я был во многом необразован, и Джеффри взял на себя мою подготовку к академическим строгостям новой школы. Потому он подавал заявку на место, оставленное нашим отцом.

Я рассказываю об этом и помню так живо, потому что именно в тот момент музыка остановилась и начались новости, и я узнал, что Эрнест Хемингуэй покончил с собой. Мне было бы сложно назвать много живущих в то время писателей, но Хемингуэй был достаточно известен, чтобы о нём слышали в отдалённости Каскадных гор Вашингтона, где я жил последние пять лет. В журналах можно было увидеть его фотографии в охотничьих лагерях в Африке, забрасывающим удочку с лодки во Флориде, покидающим Мэдисон Сквер Гарден после боксёрского матча или просто сидящим за пишущей машинкой. Можно было понять, что он был важной фигурой подобно Винстону Черчиллю, Джону Уэйну или Микки Мэнтлу.

Несмотря на всю славу Хемингуэя, немногие из тех, кого я знал, действительно читали его. Я сам не прочитал многого, только “Старика и море”, что мне подарила мать друга, и один рассказ, “Убийцы”, на который случайно натолкнулся в антологии детективной фантастики. Вопреки названию, никого не убили, так что там не было никакого детектива, но я был поражён зловещим тоном и жёстким диалогом двух наёмных убийц, ждущих боксёра Оле Андресона в закусочной, и озадачен, встревожен утомлённым смирением Оле, когда Ник пришёл предупредить его. Ясно, что этот боец не собирается вступать в бой. Он не собирается торжествовать над плохими парнями. Он сдаётся. И ничего не решено. Рассказы, которые я привык читать, не заканчивались таким образом.

Джеффри вернулся с собеседования с хорошими новостями: его наняли. Я ответил своими новостями, о Хемингуэе, и вся радость испарилась с его лица. Он был шокирован. Мы ехали домой в тишине. Было ясно, что брат воспринял его смерть близко к сердцу, что он в самом деле горевал. В последующие дни он нашёл лекарство от этого горя в наставлении меня по некоторым из рассказов Хемингуэя – радушно принятой смене греческих трагедий “Антигона” и “Царь Эдип”, которым он меня учил.

Сложные подводные течения в рассказах Хемингуэя ускользали от меня, но я откликался простой ясности их повествования и явной вещественности: холодности реки, стуку по вбиваемому в землю колу палатки, запаху брезента внутри этой палатки, пронизыванию рыболовного крючка сквозь грудную клетку кузнечика, вкусу сиропа из-под банки абрикосов или тому, как ощущалось оставлять рукой след на воде из плывущего каноэ. Все эти вещи были мне знакомы, но освежены в памяти терпеливой напряжённостью внимания, которое Хемингуэй привлекал к ним. И это было чем-то вроде открытия, что знакомые мне вещи могут быть материалом для литературы, даже отчёт о дне, когда ничего драматичного, казалось бы, не происходит: мужчина идёт в поход, разбивает лагерь, ловит немного рыбы в реке, решает не рыбачить в болоте. Или он и его друг напиваются во время шторма и говорят о писателях, которые им нравятся. Или он расстаётся со своей девушкой, без какого-либо гнева; она просто садится в лодку и гребёт прочь.

Моё познание Хемингуэя не закончилось обучением Джеффри. Его рассказы и романы фигурировали обязательными на уроках английского в моей новой школе, где и мальчики, и учителя одинаково относились к нему с чем-то вроде почтения. Я помню одну из попыток мистера Паттерсона напутствовать наш общий грех переполнения сочинений поэтическими приёмами и жирными порциями наречий и прилагательных, разбросанных по длинным предложениям, бродивших взад и вперёд по странице в поисках идеи, словно мыши, пытающиеся найти выход из лабиринтов. (“Поэтические приёмы! Смешанная метафора! Минус пять баллов”.) Мы думали, такое письмо было литературным, и это также помогало достичь финишной черты в подсчёте требуемого количество страниц. Чтение наших сочинений, судя по всё более резким комментариям на полях, было тяжёлой ношей для мистера Паттерсона. Он пытался заставить нас редактировать и переписывать, редактировать и переписывать, но мы не хотели убивать любимых. Поэтому однажды, как часть проекта по пробуждению наших внутренних убийц, мистер Паттерсон раздал каждому по две отксерокопированные страницы, на которых было по абзацу прозы неопознанного автора. Он только говорил, что абзацы были взяты из известных романов. “Отредактируйте текст,” – сказал он и покинул кабинет.

Это было что-то новое. Мы должны были изучать писателей, выявлять их “скрытые смыслы” и восхищаться их способностью прятать эти смыслы так хитро, так раздражающе. Нам никогда не предлагали редактировать писателя, поправлять писателя, как мистер Паттерсон поправлял наши работы, синими чернилами, элегантной перьевой ручкой.

Один из абзацев заполнил большую часть страницы. Я выполнял задание сперва с сомнением, потом – с кощунственным ликованием. Я исправлял известный роман! По правде, текст был ужасный — многословный, раздутый и неуклюжий, — и я нашёл подлое новое удовольствие в наказании его за грехи, обрезая слова и фразы, и даже целые предложения, разбивая нескончаемый абзац на два. Моя конечная версия, как я думал, была намного лучше.

Затем я обратился к другому отрывку. Никогда не читал его раньше, но подозревал, что он был из Хемингуэя. Я сделал всё, что смог, но там правда не было ничего необходимого для исправления. Даже с разрешением, предоставленным мистером Паттерсоном, и агрессивным, мстительным духом, который разжёгся во мне, я не мог заставить себя сделать больше, чем добавить несколько запятых, просто чтобы показать, что что-то сделал. Отрывок имел свой тон, музыку, целостность. Он не просил вмешательства. Возможно, я всё ещё был под чарами наставления брата, его любящего уважения к прозе Хемингуэя. Возможно, я под чарами даже сейчас, потому что и по сей день не менял бы ни слова в том отрывке, который, как мистер Паттерсон сообщил нам по возвращении, был вводным абзацем к “Прощай, оружие!” Позже в том учебном году мы читали этот роман. Другой отрывок был чем-то из Джеймса Фенимора Купера, я забыл название, его мы не читали.

Хемингуэй фигурировал не только на уроках, но и в наших жизнях как образец определённого вида мужественности. Мы знали о нём: что он служил и был ранен в Первой Мировой войне, стал свидетелем других войн и писал о них; что он был спортсмен, стрелок по большим зверям и ловец больших рыб; любитель бокса и корриды и, судя по многочисленным бракам, любитель женщин. Даже после смерти его присутствие было внушительным. Мы пытались не писать, как он, зная, что будем пойманы и осмеяны за это, но даже в сознательном отречении от его влияния мы признавали исключительную, заразительную силу его стиля. Я и мой сосед по комнате развили форму сатирического подшучивания в том, что сочли за манеру Хемингуэя, даже в пародиях, отдающих дань уважения. Наши учителя английского в целом предпочитали рассказы Хемингуэя его романам, потому как рассказы было легче обсуждать в классе, каждый мог быть рассмотрен целиком за два или три дня, а не по частям в течение недель. Как я любил те рассказы. Я любил их точность, чистоту строчки, их веру в читателя – ту веру, которую позже нашёл в рассказах Чехова, Джойса и Кэтрин Энн Портер. Важные вещи остаются несказанными, да – что сделал Оле Андресон, чтобы направить тех убийц на свой след? – но они могут быть почувствованы, постигнуты интуитивно, писатель предлагает читателю завершить круг по данной дуге, сговориться с историей, представляя, что предшествовало ей и что может последовать.

Я читал рассказы Хемингуэя множество раз за эти годы, давал их своим детям и предлагал на своих уроках, и лучшие из них до сих пор так же свежы в моей памяти, как и в первый раз, когда я их читал. В его поздних работах, особенно в романах, мы можем видеть писателя Хемингуэя иногда уступающим личности, которую он разработал, личности, к которой мы, мальчики, стремились – жёсткой, молчаливой, знающей, самодостаточной, превосходной. Это могло отразиться на его творчестве, обрисовывая главных героев в карикатурах. Но в рассказах почти ничего из этого не найдётся. Действительно, я поражён сильнее всего их человечностью, чувством человеческой хрупкости.

Я думаю о Педуцци, самопровозглашённом рыболовном гиде из “Не в сезон”, который выпрашивал напитки у молодой женатой пары, за которую цеплялся, на которого смотрели свысока односельчане, которого избегала собственная дочь. Приниженному, каким он себя знает, ему всё ещё позволено достоинство радоваться, хоть и на его собственных условиях: “Пока он пил, светило солнце. Было чудесно. Всё-таки это был удачный день! Чудесный день!” Я думаю о старом вдовце из “Там, где чисто, светло”, который отпивает своё одиночество, или только пытается, и о чутком терпении старого официанта, который борется со своим собственным одиночеством и отчаянием. Или о молодом ветеране войны Гарольде Кребсе из “Дома”, гордом быть хорошим солдатом, который теперь бездеятелен в доме своей матери, дразнит свою сестру, выпрашивает ключи от машины, глазеет на старшеклассниц. Или о Мануэле, неудавшемся матадоре из “Непобеждённого”. Всё ещё оправляясь от ранения, он записывается на очередной бой. Он не выдающийся матадор, но у него случаются выдающиеся моменты, и в этом заключается трагедия – он не в силах оставить жизнь, дарящую ему такие моменты, при этом их недостаточно, чтобы преуспеть или, как мы можем представить, выжить. Даже после очередного ранения он не может не спросить друга, лёжа на больничной койке: “Разве я не был в форме, Манос?” Мечта испытывает его и, вероятно, убьёт. В этом есть чёрный юмор, но юмор без жестокости. Молодой Ник Адамс из “Индейского посёлка”, став свидетелем самоубийства мужчины, неспособного вынести боль своей жены во время схваток, направляется домой через озеро со своим отцом-доктором: “В этот ранний час на озере, в лодке, возле отца, сидевшего на вёслах, Ник был совершенно уверен, что никогда не умрёт”. Ах. Прекрасно.

Роберт Фрост сказал, что надежда поэта – написать несколько стихотворений, достаточно хороших, чтобы они оставили свой след так глубоко, что их невозможно было бы забыть. Рассказы Хемингуэя оставили след так глубоко во мне.

2021


Источник: «A Death in the Afternoon» by Tobias Wolff («The New Yorker»)

Еще почитать:
Моё отношение к отцу.
Павел Корчагин
Восточный город Иерусалим
Депутат и результат
Герман Колесов
Живи и бойся
Герман Колесов
01.04.2024


Похожие рассказы на Penfox

Мы очень рады, что вам понравился этот рассказ

Лайкать могут только зарегистрированные пользователи

Закрыть