Фёдор Иванович поехал в детский дом, сразу после посещения офиса филиала, где он, только глянув на отчетность, сразу увидел, что воруют, как прежде, и даже не захотел вникать. Это ничего не даст. Возможности проверять все эти бумаги у него были, а вот желания нет. На душе было гнусно, как всегда, когда приходилось листать какие-либо документы – договора, счета, акты и прочую ерунду, к которой он уже давно не относился, хоть с каким-нибудь пиететом. По своему богатому опыту, он знал, что любой счет, любой договор, любую бумагу из мира денег, легко можно соорудить, и цена той бумажке не больше цены обработанной деревяшки и краски на ней разлитой. И если в начале своей карьеры он вчитывался в документ, сопоставляя цифры и параграфы, ответственности и обязанности сторон, то сейчас проглядывал их мельком, точно зная, что все это игра, к реальной жизни отношения не имеющая, так же, как и речи обвинения и защиты в судах. И если он начнет копаться в отчетах, то ему придется обвинять начальника филиала, а тому оправдываться, при этом продолжая улыбаться и лебезить. А потом, нагнав на человека страху, и, поселив еще одну порцию ненависти, его придется оставить на месте, потому как заменить некем, и, в целом, тот хорошо работает, хотя и ворует. И оба согласятся на этот компромисс и разъедутся с осадком своей правоты и мерзости в душе. Поэтому он свернул проверку и велел отвезти себя в детский дом.
В детские дома Федор Иванович, большой спонсор и начальник, ездить любил. Он видел, что после украденного сотрудниками и чиновниками, что-то все же детворе перепадает и был рад, что это «что-то» от него. Фёдор Иванович был добрым человеком. Не на показ, а действительно добрым. Увольняя в очередной раз кого-нибудь из верхнего эшелона своей компании, он перед подписью писал «Целую, Федя» и этого поцелуя все боялись. Бывает и часто – сильно добрый человек внутренне очень жесток. То есть, проявляя во внешнем мире доброту, в воображении 7своем человек способен очень жестоко расправляться и с отдельными людьми, и с целым человечеством доведись оно случиться. Но прожив внутри себя эти реально садистские расправы с ближними, потом, как бы извиняясь, он поступает мягче, чем следовало бы поступить в соответствии с ситуацией. И никакого противоречия тут нет. Только святые живут без качелей. А «просветленных» тоже бывает рвет на части, и еще как. Христос не был медитативно спокоен. Когда «рабы божьи» его доставали до самого «немогу», он уходил на сорок дней в пустыню, только чтобы не видеть их, «спасаемых», и в одиночестве убрать раздражение и узнать истину. И у каждого из нас, смертных, эти качельки летают внутри постоянно. И чем больше разлет в черную сторону души и тела, тем сильнее вылет в белое, а потом обратно. И иначе никак. Не может маятник не возвращаться. Только у детей и стариков он еще и уже не летает, а тихо покачивается. Потому и любил Федор Иванович посещать детские дома.
Там его уже ждали. Деток одели во всё новое, бережно припрятанное. Застелили чистое белье и вкусно сварили обед. Знали, что есть он будет с детьми. Персонал тоже приоделся и накрасился. Особенно директриса. Гульжан Акимовна Буксман была старше Фёдора Ивановича, но старалась выглядеть хотя бы ровесницей, с претензией на младше. Самого Фёдора Ивановича она сильно не любила, и его приезды тоже. «И чего он мотается, слал бы деньги и сидел у себя в офисе» — думала она перед каждым его приездом и красилась каждый раз сильнее. Фёдор Иванович отвечал даме взаимностью, и чем сильнее красилась директриса, тем большую брезгливость она вызывала. Взаимная внутренняя неприязнь, как всегда выходила наружу излишней любезностью, и встретившись на пороге детдома они обнялись и расцеловались.
— Вы, Гульжан Акимовна, с каждым годом всё красивее и моложе. Как вы это делаете? — дежурно сказал Федор Иванович, оторвавшись наконец щекой от губ. На щеке остались следы помады, немного, но неприятно. Косметику спонсор не любил.
За директрисой умилялась свита, тоже вся чистенькая и благообразная. Позади свиты скромно пряталась воспитательница и учительница начальных классов Оленька. Её все так и звали, Оленька, даже дети, и она, в отличии от многих, на имени-отчестве не настаивала. Оленька была мила, свежа и романтична, и под подушкой прятала томик «Евгения Онегина», часто открывала и листала, хотя уже давно знала наизусть. Приезды Фёдора Ивановича ее всегда тревожили.
— Вашими молитвами, Фёдор Иванович, вашими молитвами, — ответила Гульжан Акимовна, — Ну наконец-то, вчера еще ждали. Не балуете вы нас. Ведь год уже не были. Ну пойдемте, пойдемте, ребята сюрприз вам приготовили. Ждут не дождутся.
Его сначала провели по всему зданию, показывая достижения и жалуясь на неудачи. Достижения, в основном, были декоративного плана – новые ковры, игрушки и кое-где мебель, ремонт в спальнях и актовом зале. Неудачи касались капитальных вещей, таких как постоянно протекающая кровля, трещина в кирпичной кладке здания, и, по-прежнему пьющий, завхоз Иона Петрович. Петровича Фёдор Иванович знал давно, еще с первого приезда и испытывал к нему необъяснимую симпатию. Симпатия, видимо, основывалась на том, что просто один добрый человек встретил другого такого же доброго, и, незримо работающий внутри каждой живой сущности прибор, определяющий, как в военном самолёте «свой» — «чужой», безошибочно пикнул – «свой». На Гульжан Акимовну этот прибор у спонсора никак не пикал, а только шипел и потрескивал, тужась выдать результат.
«Проблема Петровича» заключалась в том, что уволить его не было никакой возможности, потому как он уже давно стал частью детского дома, такой же как дети и территория. К тому же и с детьми, и с территорией у Ионы Петровича была любовь, давняя и взаимная. И если он мог, не напрягаясь, послать по матушке и директрису, и любое другое начальство, и полуначальство, то территорию и детей он обихаживал, как родных, без всяких на то указаний. К тому же на ту зарплату, что получал завхоз, других желающих было не найти, а если бы и нашлись, то только с умыслом чего-то дополнительно уворовать, чего Петрович себе позволить не мог, в силу особых внутренних законов и понятий. Понятия эти сформировались у завхоза сначала в армии, потом на зоне, а потом в монастыре где он провел немалую часть жизни, но так и не прижился. Своей семьи у него не получилось, и теперь он жил интересами этой большой общины-семьи, в которой чувствовал себя и папой, и дедушкой одновременно. Всякий раз посещая сей детский дом, Фёдор Иванович втихаря, через водителя, передавал Петровичу большую бутылку «Виски». На этом «вискаре» завхоз настаивал потом кизил и лимон, чтобы хоть как-нибудь сбить мерзкий запах фирменной сивухи. Так называемая «проблема Петровича» заключалась даже не в том, что он пил в ежедневном режиме, а в том, что он в том же режиме говорил. А говорил он только то, что думал, прямо и резко, как дрова колол. Он мог небрежно относится к повседневным своим обязанностям, но когда зимой лютый мороз порвал всё отопление в детском корпусе, он быстро соорудил из бочек три «буржуйки», установил их в актовом зале и трое суток без сна, не останавливаясь, топил их, пока весь детдом в этом зале жил, и никто даже не кашлянул ни разу. Потом, когда ремонтники наконец все починили, он эти три дня себе вернул, беспробудно пропьянствовав в мастерской, где и жил.
Интересно, что все визиты Федора Ивановича всегда заканчивались в той же мастерской, где он уединялся со Петровичем и о чем-то долго беседовал. Содержание этих бесед интересовало всех, а особенно Гульжан Акимовну, но о том, чтобы спросить о них Петровича, не говоря уже о Фёдоре Ивановиче, даже подумать было неловко. Представить себе, что Петрович стучал на персонал или жаловался спонсору на жизнь совсем не укладывалось в образ завхоза, а о чем ещё можно было рассуждать битых два часа с глазу на глаз в неопрятной каморке Петровича никто не понимал. Стало быть – тайна какая-то, а тайна рядом всегда опасна. Ну если и не опасна, то неприятна.
Общий выход персонала на встречу спонсора Петрович, как всегда, проигнорировал, и ждал его у себя в каморке. Не то чтобы ждал, не готовился специально, просто знал, что придёт.
Свита, теперь с Фёдором Ивановичем во главе, совершила дежурный обход по детскому дому, все слова и просьбы были сказаны, и встречные обещания получены. В одной из комнат произошла внезапная задержка, которая и изменила весь намеченный двумя сторонами план посещения спонсором детского дома.
Когда все вошли, детишки послушно встали и громко поздоровались. Комната предназначалась для игр и обучения детей начальной школы и спонсору показали новые парты и пособия, купленные только недавно. Дети были искренне, по-детски рады, что Фёдор Иванович пришел, он это и видел, и чувствовал, и ему всегда было неловко перед ними. И всегда огромное чувство вины, всеобъемлющее, непонятное, тревожное охватывало его, когда он наконец их видел. И он терялся и понимал, что никакими подарками и никакими деньгами, он никогда не сможет дать им именно то, в чем они действительно нуждались. И если он поддастся порыву и начнет им всё самое нужное отдавать, вот сейчас, здесь, сразу, то сердце его не выдержит и разорвется на части, и он умрет, но не насытит их детские сердечки любовью. Его просто не хватит на всех и от этого он страдал.
Он уже хотел уйти, но перед дверью его остановила девочка лет пяти-шести, маленькая, черненькая, с раскосыми азиатскими глазками, чем-то похожая на учительницу Оленьку, очень сильно похожая. Она просто встала перед ним и протянула вверх ручки. Он понял. Он поднял её на руки, а она обхватила его шею своими маленькими ручками и сильно-сильно прижала к себе. Так они простояли минуту, другую, и уже неловкая пауза возникла и поселилась в комнате для игр и обучения. Девочка не разжимала рук, а он не смел её оторвать от себя. Все вокруг молчали, а девочка все давила и давила ручками на шею, как будто хотела сразу получить всю мужскую недополученную ею энергию, отца, брата, мужа, друга. И уже двинулась навстречу Гульжан Акимовна, чтобы отнять ребёнка от мужчины, но он остановил ее взглядом, и во взгляде не было вежливого «не мешайте, пожалуйста», в нем было жесткое мужское – «стоять, я сказал!!!». И как только его взгляд пригвоздил директрису к полу, девочка поцеловала Федора в щеку, прошептала на ухо: «Я тебя люблю», и ослабила хватку. Он аккуратно поставил девочку на пол и повернувшись увидел тридцать детишек, дисциплинированно стоящих друг за другом в очереди к нему на ручки. Ком встал в горле. И всю жизнь потом, при воспоминании об этой очереди, проклятый ком возвращался в горло и выдавливал слезы из глаз, и снова возвращал огромное чувство вины, не избытое, не ушедшее.
А тогда он всё сделал правильно, он попросил свиту уйти и заняться своими делами, а сам остался поднимать и держать на руках детей, столько сколько им надо, не торопясь и не подгоняя. А детишки просто стояли в очереди, не толкались и не просились вперед, и ничего не говорили, и даже не обсуждали потом, словно это был хорошо и давно разученный ритуал. После объятий дети расходились, садились за свои парты, и молча смотрели на чужие теперь объятия.
Когда он отпустил последнего ребенка, он долго стоял перед классом, как учитель, которому задали вопрос не имеющий решения, а дети молчали и смотрели на него с любовью. Не дай вам бог такую муку…
А он все стоял и стоял, и вдруг понял, что сейчас он просто разревётся, безудержно, сам как ребёнок, оголенный, бессильный перед всем миром. А ком в горле уже не давил, уже рвал его всего. Он сказал только одно слово: — «Простите…» и вышел из класса.
А выйдя в коридор, он судорожно рванул галстук с шеи и бросил его на пол. Потом всё-таки всхлипнул и, шатаясь, вышел из детского дома… и надолго исчез в мастерской Петровича.