Земля была усыпана щебнем, передвигаться было не то, чтобы трудно, но с явными усилиями. Печорский тащил швейную машинку, возрастом с весь город. Это был сундук, предположительно с четырьмя колёсиками, что значительно облегчили бы весь путь от ростовщика до дома, но колеса было два. Они еле тащились по щебню, каждый раз подпрыгивая на каком-то из особо крупных камней. Печорский вёз машинку аккуратно, но всё же не без доли ненависти к ней. Весила она явно больше него, да ещё и дурацкий сундук, в который бы точно поместилось три таких машинки.
На секунду мужчина остановился, до дома было ещё пару километров, а сил хватило бы только на один. Поэтому, Печорский решил устроить привал, он аккуратно поставил сундук с машинкой, сам сел рядом, достал из нагрудного кармана самокрутку, одновременно пытаясь вспомнить, куда же он дел спички.
Маленький коробок ютился в левом кармане старого бушлата, соседствуя с исписанными бумажками, аптечным рецептом на снотворное и парой рублей, что оставались от прошлой зарплаты, но удачно были забыты. Печорский прикурил самокрутку, огляделся и начал думать о чём-то своём.
Осень выдалась почти что морозной, первый ударил ещё в конце сентября, говорят на станции даже кто-то умудрился отморозить себе пальцы. Печорский надел бушлат с того момента, как ему кто-то рассказал этот слух. Бушлат был хорош, на овчине, с воротником и аж четырьмя карманами. Печорский сам его сшил, посему и гордился им как своим ребёнком, которого у него никогда не было. В тридцать пять ты либо умер от туберкулеза, как было с соседом Гришкой, либо у тебя трое, а то и пятеро детей.
У Печорского не было ни болезней, что смогли бы забрать жизнь скоропалительно, ни детей, что забрали бы ещё больше.
Ему исполнилось больше тридцати на прошлой неделе, он выпил пару рюмок в кабаке, решив что пора бы и новую машинку купить, а то скоро зима, и всем будут нужны подштанники, а кто кроме него их сможет сшить.
Невозможная дремота навалилась на него, пока он курил самокрутку, решив, что терять особо нечего, а уж тем более, кто с ним здесь что-то сделает, Печорский завалился ровно на щебень, подкладывая руку под голову, думая, как хорошо будет, если кому-то нужен будет бушлат. Он сшил бы, да так сшил, что даже городские портные не смогли. А что он, он сам научился, и сам всю жизнь шил на всю семью, и на весь городок, деньги начал просить не давно, и то, потому что за пьянство выгнали со станции…
Сестра Мария зашла в здание без четверти пять, другие сёстры рьяно что-то обсуждали, но стоило ей приблизиться, они замолкли.
«Печорского привезли» — раздалось где-то слева.
Все сразу побежали к приемному отделению, в то время как три медбрата заносили неподвижного мужчина, раздетого до трусов, всего в крови. Он попытался открыть глаза, но что-то пошло не так, из-за чего он уверенно провалился обратно в перину неосознанного.
«Бушлат! Они сняли с меня бушлат, Маша!» — Печорский стоял в больничном платье, с зашитой головой в двух местах, крича на сестру Марию, пока она перебинтовала ему руку, аккуратно, стараясь не задеть его головы.
«Главное, что голова цела, бушлат новый себе сошьёшь», — сестра затянула бинты потуже.
«Не сошью, Маш. Они машинку забрали» — Печорский говорил, а у самого слёзы проступали. И дело было не в её цене, и даже не в сундуке, в котором он думал хранить бушлаты, сшитые для всех вокруг.
«Ну тогда не шей, валяй тогда. Вот шляпы например!»
«Зачем мне шляпы то? Я что ж по-твоему джентльмен какой-то, шляпы носить?»
Сестра пожала плечами, казалось дыру в его голове закроет только большая, добротная шляпа.
«Лучше бы убили, нежели оставили так»
Месяца быстро сменили друг друга, так за скромным юным октябрём пришёл воинственный и суровый ноябрь. Морозы ощущались сильнее, первый снег выпал где-то в начале месяца, ровно тогда, когда ты и ждешь его. Он, как и подобает, растаял через пару часов, оставив землю влажной и промозглой. Следующий после него был настойчивее, он летел уже не хлопьями, но точно струпьями, что раскинулись на теле болеющего чумой. Порывы ветра днём были сносящими всё на своём пути, но стоило сумеркам спустится на город, как они успокаивались, и вместе с ними прекращался и снегопад. Лишь белоснежная земля была свидетельницей их преступления. Будто заляпана в чье-то крови, они истекала ей, где-то под тяжелым покровом белого недруга.
Печорский всё ещё лежал в больнице, голова начинала болеть какими-то странными приливами. Боль будто наигрывала мелодию, что он слышал где-то давно. Она отбивала такт, танцуя в его затылке. Раз — её левая, костлявая нога, скользя с носка переступает на пятку, уходя влево. Два — её правая нога повторяет за левой. Она прижимает руки к поясу, продолжая выписывать “это”. Печорский даже увлёкся, что почти вспомнил, что это, но потом ритм становился невыносимым, он не успевал следить за движениями её ног. Как-то раз он подошёл к соседу по палате и попытался отбить, то, что делала боль в его голове, сосед лишь хмыкнул, но так ничего и не ответил, отвернувшись к стене.
Основным досугом в больнице было смотреть в окно и читать старые книжки. Книжки были уж слишком заумные, ну и не то, чтобы Печорский умел читать в том проявлении, какое от него требовали все эти умершие писатели. Поэтому, он предпочитал смотреть в окно, концентрируясь на чем-то более обычном.
О том чтобы начать шить он даже и не думал, голова ещё немного кровила, а правая рука совсем не слушалась. Вряд ли он теперь сможет прострочить ровный шов, тогда придется вернуться на станцию, просить начальника взять обратно, и под гнётом смерти клясться никогда больше не пить. И неведомая до селя тоска одолевала его от этих мыслей. Запах масла и хлебного магазина, в который он раньше ходил окружили его полностью, он продолжал смотреть в больничное окно, но слёзы так и норовили вырваться из глаз. Тоска была настолько запредельной, что даже боль, мерзкая и тягучая, вдруг остановила свой танец. Печорский заплакал. Жизнь перестала ей быть.
Его выписали в конце ноября, когда морозы уже завладели воздухом, и всё вокруг было пропитано холодом. Он шёл домой по тому же щебню, что когда-то тащил машинку, голова больше не болела, рука только не держала равновесие, да и зрение начало подводить. Печорский больше не был счастлив, хоть он никогда и не понимал, что есть счастье в его истинном мироздании. Но сейчас, смутно смотря на дорогу, толком ничего не видя, не то чтобы из-за метели, что заметала всё, что ей попадалось на пути, но точно из-за зрения, от которого уже не нужно было ждать помощи, он точно осознавал, что несчастен. Одно его существование было вершиной несчастной жизни, и кто мог быть хуже его в этом мире, в этот момент.
Печорский пришёл к дому, странно, что его не разворовали, пока он отлеживал бока в больнице. Он открыл дверь, и резкий фланелевый запах пронёсся, будто сквозь него. В доме было сыро и холодно, деревянный пол совсем будто прогнил, а стены давили собой на каждого, кто мог сюда зайти. Надо бы растопить печь, да и спать лечь, надеясь, что завтра будет легче. И он было пошёл за дровами, что должны были лежать на заднем дворе, но быстро вспомнил, что их никто не подготавливал этой осенью.
Неимоверная тоска навалилась на него, да такая, что будто грудь ломалась под ней, Печорский лёг на холодный пол и начал беззвучно плакать. Слёзы были тёплые, даже горячие, от них согревалось всё в округе. Он лежал неподвижно несколько минут, а может и часов, продолжая чувствовать, как жидкость, вытекающая из его глаз согревает его.
Дурная мысль, что пришла к нему в голову, словно расположилась на старом матрасе, убитой кровати. Она поздоровалась и присела. Печорский долго смотрел на неё, продолжая лишь всхлипывать иногда. Она чувствовала себя хорошо, ровно настолько, что разрешила себе протянуть ему руку. Он неуверенно потянулся к ней и слёзы прекратились. Их руки соприкоснулись, тепла от её ладони не исходило, но вдруг, он ощутил ускользающее несчастье, что до этой секунды растворяло его существование. Хорошо всё ещё не было, но плохо уже тоже.
Сестра Мария поправляла волосы перед тем, как постучаться в дверь, давно покосившегося дома. Подмышкой она держала набор булавок и несколько кусочков шерсти, купленной у ростовщика за баснословные деньги. Дверь оказалась не запертой. Женщина вошла в мрачные сени, увидев силуэт мужчины, лежащего на полу, она бросилась к нему, уронив свёрток с подарками.
От тела исходило тепло, но живым оно больше не было. Мария будто бы заплакала, но на деле, сильнее прижалась к нему и что-то непонятное, будто чужеродное пронзило её. Она поцеловала мужчину в висок, встала, отряхнулась, поправила волосы ещё раз и вышла на улицу.
“Зима в этом году будет холодная” — сказала она зачем-то вслух.
1 комментарий