У Павла волосы на голове встали: шипение и злоба явно исходили только от зеркала, профиль же Тамары был неизменно спокоен, привычен, как и приглушенный звук ее голоса.
Она опять долго смотрела на свое отражение и, вздохнув, ответила:
— Да, ты права.
Она опять помолчала, подумала, потом обхватила свою голову обеими руками и с силой потянула вверх: резко захрустели кости. Павел, широко раскрыв глаза, смотрел, как эта голова в руках Тамары отделилась от тела, причем без единой капельки крови, и приблизилась к зеркалу. Некоторое время руки держали ее перед ним, потом развернули лицом к безголовому телу и поставили перед зеркалом, заменив отражение на его реальный источник, если его можно так назвать. Это, так называемое, реальное лицо было точно такое же, как и его бывшее отражение, которое оно заменило: злое, надменное, мрачное.
— Может быть, мне так удастся заснуть, — глухо, утробно проговорила животом безголовая Тамара, — теперь не надо думать, соблюдать принципы – полный отдых и расслабление…
Она легла под одеяло и проворчала:
— Только бы этот дурак там угомонился и не заглянул сюда.
А Павла за дверью уже не было… Как зомби, бесчувственно, автоматически, он дошел до своей комнаты, включил свет и долго смотрел на портрет Тамары, сделанный неизвестным художником, который понял ее душу.
Спать он не мог и в тягучей, тянущейся тишине долго ждал первого слабого признака рассвета. Иногда проваливался в черную и тоскливую муть, где видел коварно улыбающуюся ему голову Тамары без тела или ее тело без головы, и дикий ужас пробирал его до костей, до самой сердцевины мозга и сердца. С диким воплем вырывался он из этого адского омута, сердце сжималось, колотилось, вызывая тошноту, и он продолжал лежать с открытыми глазами, ничего не понимая, не чувствуя, кроме этой тошноты и тоски, моля Господа только об одном: чтобы скорее наступил конец, неважно какой, но конец. Лишь с рассветом он смог забыться; проспав часа полтора, он болезненно дернулся, как будто кто-то бесцеремонно встряхнул его, и пробудился.