ОДИН ДЕНЬ И ДВЕ НОЧИ

Прочитали 320

12+








Содержание

 Хрупка. Пропорциональна. Метр семьдесят. Мы познакомились случайно на стойке, наткнувшись друг на друга в слишком узнаваемом жесте. Её отец – босс, а я – лишь для сокрытия некоторых финансовых проволочек… Мы долго сидели и смеялись, но потом вечер приоткрылся окном возможностей. Отвесная скала. Стена плача. За окном льёт до невозможности, и – гроза; между нами – сплошное притяжение.

              Выйдя из клуба морских охотников, всё тем же жестом по щелчку она показала мне, что я нахожусь в пустом павильоне и ничто не грозит обернуться для меня разменной монетой. Она уселась на капот своего оцинкованного купе и – пламенем площадь заколыхалась вокруг: пространно, с диким жестяным громыханием и воплем, валяясь и перекатываясь – гремели под ногами увесистые крышки люков – безбашенно-разломанные и искорёженные, оставляющие неприкрытые ямы – кипящие раны.

              Он играл что-то из китайского репертуара; было невообразимо приятно слушать его игру на всего лишь трёх аккордах. Мальчик одиноко играл на пирсе, и его гитара не выдерживала взятых аккордов – не строила. Я присел, и глянул на растрескавшуюся деку; в шестнадцать лет я и сам испытывал нечто похожее, когда нашёл свою – на городской свалке и… Юному музыканту докучать я не стал, но лишь перехватил гриф по невозражению самого исполнителя. К тому времени, как я с непроницаемым видом крутил колки, к нам подошла и уселась на пристань милая леди. Принцесса сватала музыканта за себя, и хотела воочию убедиться, что тот пригоден для её игры. Но он внимательно наблюдал не за ней, а за тем, как я подстраиваю струны, чтобы спасти его гнилушку; я же тем временем боролся поначалу с третьей, а затем с шестой струной: они всё никак не ладили между собой. «Вытравил» всё-таки звук в унисон флажолетами на четвёртой и пятой, взял пару аккордов – вроде бы зазвучала, передал гитару обратно юнцу и попрощался. Он протянул мне руку. Руку протянула мне и одиннадцатилетняя принцесса. На пирсе я больше их не видел; или, кажется, их там вообще не было, а с самого начала были лишь волны, исходящие от струн, убаюкивающие и закрывающие от неприятной картины городской помойки, в которой от их затухания ничего не оставалось, как слушать наивные песни наивных исполнителей, и был наивный я…

              Вставляю колпачок, чтобы закрыть авторучку. Её пластик разобрался на детали в моём рюкзаке. Хорошо, что паста не растеклась по соседнему кармашку. Средство для письма я верчу в своих продрогших руках – и этак, и один толк – всё промах: не даётся – слишком сложна, избирательна конструкция; не могу сориентироваться: чего от чего, какие края под какие детали, что устремляется кверху, а что прилагается к перу… а мысль тем временем уходит. Уже подкручивать стал детали пера – намекал на компромисс; а она – под берёзой рассыпалась окончательно и просит пощады.

              Мне она завтра нужна на подписании особо важного документа – свидетельства о рождении. Мне понадобилась головоломка под шумящими ветвями для того, чтобы доказать, что я – это я. Как решу незадачу, нацарапаю мысль, которой виден только хвост.

              Ресторан с видом на городской оркестр… а я всё не расплачиваюсь. Из шампанского, которое было выпито нами, я узнал, что моя гостья из Хух-Хото и зовут её Виолетта; от брекетов она принципиально отказалась, чтобы не портить неправильный прикус… Уже ловил меня за плечо официант, покуда крутился я вместе с телебашней с видами то на оркестр, то на котельную; а Виолетта отошла прихорашиваться, да так и уйдя, оставила после себя пустой звон фужеров, и прекрасную улыбку, врезавшуюся в память; и я – крутящийся внизу на детской площадке, изгнанный официантом и, кажется, разжалованный до карусели.

Труба отлетела прямо в спину – о затылок куски цемента рассыпая. Стройная прежде, полосатая красно-белая черепица рухнула станом, оставив избирателей без котельной. Ночью ранее я целовался, сидя на вершине оной. Она была рыжая – сидящая со мною рядом, – с похотью; взобралась она на самый край, и чтобы вобрать в себя живые тени города, приблизилась ко мне, склонив голову. В ночной синеве она подалась вперёд губами, закрыв глаза, нарушив центровку. Весь город сиял под нашими ногами: огни жилых кварталов, пивные и магазины носков, оркестр и колесо обозрения. А когда мы поссорились, сидя всё на той же трубе, то её взорвало, и центровка совсем некстати ушла за мнимые параметры: падение было отрицательным, стремительным и лихим; за нами – труба последовала. Прекрасный вечер, и город. Я целовал её после того, как – мы были мертвы, но счастливы!

А тем временем с пирса доносилось:

             

Хип-та крип-та, пати-ти-ти-пум,

Хип-та крип-та,

Пачум-няу-мяу.

Кай уан сяу*

              Официально, по логарифмической линейке ортодоксальные религии вы уделали. Позаимствовали Христа и теперь мучаетесь острой головной болью. И так целый вечер у вас будет бой, батенька, пока вы на угли керосин не опрокинете.

— Вам страшно?

— Мне?

— Ну ведь у вас глаза широкие.

— У меня они всегда такие.

— Тогда что же вы скромничаете…

— Вам бы пора домой, молодой человек, освободите пагоду.

              Выплёскивать керосин на затухающую волну – не поднимается рука. Кто же он, тот отец, кто так значимо сыграл свою роль в ополчении своей единственной дщери?

              Под звон дверных колокольчиков я спрыгнул с внешней лестницы и оказался в загадочном квартале. Здесь улицы перевязаны бельевыми верёвками, словно зашитые рты. В голубом платье и в чёрном нижнем белье – у неё зашит рот. В воздухе витает запах углей. Есть милость в воздухе ночном. Если ты видишь, то увидь. Если ты слышишь, то услышь, ищи милости под мангалом ночного неба. У меня одно пожелание и договор, и все его пункты сводятся к жаркой паре шатающихся высоток и зелёных рыбных аквариумов с горящими красного цвета лавками и жабрами свежайших лягушек с переливами – в ненавистно почему-то синем оттенке; и заточены они неспроста под меня: в один прекрасный миг они воскреснут в очередных архитектурных высотах, отдаваясь единственному пути на моноколесе; не блёкнуть, чтобы быть гостьей – ничуть не хуже британцев или опиума, как заключённая в стихию прочитанная мысль, продёрнутая пафосными нитями с жестокой моралью, с остервенелым событием – назидание влажного с проливным дождём ветра.

              Такси остановилось – и не разобрать лица шофёра; в почтенный совсем ушедший час и молнии играют, и льёт как из ведра; уже не разобрать лиц окончательно, и бесповоротно не видать дороги.

              Вера не стоит всех зверей в аквариуме из выдуманных книг; чтобы размениваться на действие глины или её платформы с кирпичиками в виде оттиска отупелого пропагандой дракона: пожирая себя, он вдруг нелицеприятно, омерзительно и с опаской, с ощущением свежей плоти – готовит неотвратимость и неизбежность нового общества – наступающего, напирающего, налетающего своей суетной бесцеремонностью на финансовую озабоченность и тупиковость мышления, заболоченность ещё одной коры целого полушария заоблачной и такой нерасторопной уязвимости, безбрежности и непоколебимости обитателей спящего города.

              Потерявший память мэр города – ожил. Ему вменили пару эпизодов, когда он собирался выбить почву под собой, не уплатив налога на поцелуи на трубе котельной, но на высоте это было по-другому. Ему пришло в голову, что своих женщин он любит. Они его боготворят за то, что он к ним безразличен, но не безразличен к членам городского собрания.

              И да здравствует сила мысли, с которой мы дружим! А по ночам – ругаемся, звоня по видеосвязи домой в Хух-Хото – там всё честно и метко: «у меня нет никого, кроме тебя».

Далее следующее из видеосвязи в Хух-Хото:

«Хорошо, что вы есть.

Я скоро вернусь.

Вот только обращусь.

Много искушений в этом городе.

А на башне мне каску выдали.

Там платят хорошо…

А как там Магнит, Балбул и Болабол?

Это целый мир. Центр вселенной».

              Мы перепилим все памятники. Тот, кто был похож на первого космонавта, станет похож на первого проходимца. Я Балбул. Я несчастен. У меня сестра упала с трубы… А так я любвеобилен, занимаю чёткую гражданскую позицию, строго выдерживаю эволюционные ориентиры. Тут дураку понятно, что… Дураку-то понятно, а вот китайцу нет.

              Поверхностно жизнь – эйфория. Даже тяжеловесный мудрёный специалист по тонким мирам скажет тебе, что жить не поздно. Главное в этой интриге – не утерять адреса, по которому тебя пригласили на сваренный бразильский кофе. Да, но ещё бы не забыть вернуться по адресу прописки… Если бы всё это понять! От слабости включается вера, а за ней и надежда. Вера – это искусство любить. Ею подменили многое на земле… А что если отказаться мыслить такими категориями и прекратить всякое бессмысленное измышление, ограничившись лишь тем, что перед вами – только объект, человек? Научиться смеяться над собой – спасёт мир! Если это не поможет, то дело – дрянь. Любовь есть смех в самом серьёзном её проявлении.

              На следующий день меня отчитал продавец строительного рынка за то, что кельму я назвал гладилкой. Кельму впопыхах, приобретя у него, я тут же умудрился оставить в общественной уборной, когда заскочил в кухню, чтобы попросить специй. Теперь я пытался отыскать свой фетиш, так как в отражении этой самой кельмы мне был ниспослан узнаваемый жест, расплывшийся в зеркальном прямоугольнике из нержавейки с острыми углами.

Отыскал! Всё там же стояла, припёртая к стеночке на полу. Ну, вот теперь буду ходить с нею, чтобы прочитывать знаки. Она удобна для отражения солнечных лучей. Она богата знаками свыше. Я её случайно оставил в пластиковом городском сортире. Прости меня, кельма! Но то, что было далее, – был путь, возможно, мой… А вы не видели мою кельму, в народе иначе – гладилка?

              Суть в том – чего бы ты не приобретал в жизни, под этот заказ подготовлена персональная ответственность. Иногда вещи, которые нас окружают, – банальны своей ненужностью. Предчувствуя своё падение, проигрыш, хочется вынырнуть из этого котла, из этого события, чтобы оправить крылья (носа). Меняется база. Овоще-культурная База… А перед тем как испытать оргазм и умереть в своей квартире, объект горбатился ангелом, чтобы что-то произошло, о чём верующий мог узреть в отражении на поверхности рабочего инструмента. Во происшествии подобного артистизма нет ничего особенного, что могло бы взять на вооружение новое поколение; я пришёл к пониманию, за которым начинается тихая заря – она раскатилась синей полосой, и никому нет дела до знамений. Любовь – макулатура, которую терзают когти ошалевшего у метро менеджера по персоналу. Любовь – просвет меж ног, которым работник интеллектуального труда заходится, и голова его болит. Что я говорю? Свиньи в нашей жизни под кожей, их сбросить не хватает с мыса сил… Ах, как метко распорядился их душами Всевышний. Да будет сердцебиением ваш покой!

              Как долго я говорил, но сознание моё волнуется, как струны на пирсе, всецело; и я цепляюсь, как коршун, в наглаженный сиреневый бюстгальтер подруги. «Что ты знаешь? Что ты видишь?» – трясу я её.  Тебе не проще ли сказать, не истребовав, глубокомысленно отметив, что бережно по камням, по гальке перебираясь пингвином, ты забыл, с чего начал: а начал ты с Гальки. Всё стало своеобразным и красивым. А любовь прожглась, как космический челнок. Обломки его – до сих пор летят и падают на землю, как если бы мне совсем запретили любить.

              Я знаю, что ничего не сумею. Но я смекну, как это делается. Да здравствует жизнь в третьем поколении! Как счастлив я от третьего колена! Коленопреклоненно пишу я вам, мои упругие умы.

              Сибаритство, и раньше нога была красивее! Но не об этом. Хотя пальцы на ноге раньше были ровнее. А после – балетные чешки и картошка в магазине. Там я танцевал в свободное от директрисы время. Но танец был замечен ею, и пострадало умозрение её! а не моё.

Лето и кожа – она облезла, свернулась калачом. Теперь я хожу и тревожу тех, кто пытается разобраться, как такое могло произойти. Не в сердце дело, а в начинании. Мысленно, я перемещаюсь на рубежи нового развития: не набредя на что-то основательное, вменяемое, я возвращаюсь, чтобы быть человеком.

              Записки сумасшедшего. От того, что мы сошли с ума во вселенной происходит обратный процесс – быть богом. Н-да. Эти строки ложатся еле терпимо, даже постыдно, но богом быть трудно, аз оставьте в покое меня – такая мысль при этом ложится в руку. Господь мой, прости меня, что затаскали Тебя своими сломанными авторучками, но я соткан из мыслей. Подобно бутерброду с икрой и с маслом, я падаю об линолеум мордой.

              Я поднял бутерброд и с усмешкой продолжил писать, отстаивая неестественное падение до следующего раза… Солнце моё. И морской пейзаж. Чайки крутят головой, полёт их – фантазия. Гибралтар придумали, чтобы в узкое горлышко проваливались монетки. Не пройдя, – ты задолжал. Впервые за многие годы на моём лице умиротворение: я должен всем. От этого не унывайте, а в гроб берите. Сгусток ума потянулся бы одуванчиковым соком, когда бы умирать нам. Нет, я торжествую. Как всё прекрасно в этом мире. По благодати. По потворству. Прости. Я не был в твоём обществе. Я был самим собою, за что и не счёл твои правила приемлемыми. Правила – не для меня. Но джентльменское соглашение звучит куда крепче.

              Всё чаще я употребляю Я. Знак того, что сердце моё не оправилось от эгоизма и весьма опустошено. Знак сердца. Опять знак в кельме. Этот знак силён печалью… От вас нет выхлопа, милый, выхлопа от вас ноль… Вы постоянно пытаетесь выудить какое-то преимущество надо мной, вам разве так не стыдно? Вы смотрите на меня, скривив лицо, будто по нему прошлись опасной бритвой.

— Я люблю тебя, – сказал лодочник на станции особого приюта. По его выбритому подбородку было очевидно, что он любит жизнь. Ему вторила Втора, взявшая весло, но тут же осекшаяся – опрометчивая, заинтригованная констатацией, прозвучавшей из уст бывшего мореплавателя, она сказала:

— В нашем городе беспорядки. Мэр хочет убить всех уличных собак. Вечно кто-то кого-то хочет убить.

              Снова гроза в последнюю ночь. Гроза не выпускала рук от обода руля. В её манере вождения была агрессивность, словно она готовит ловушку дикому зверю; до упора вдавив педаль акселератора в пол, она могла перепрошить себя молниеносно; с выходом озонного запала, могла излагать и изнемогать одновременно – стиль её управления.

— Тормози, Гроза, – попросил я мягко. Иной раз меня забавляло её нелепое выражение с дугообразными уголками губ – серьёзность ей не к лицу. Но она сразу заподозрила, что я – «липа», вникала, как только я сел в её машину и стал наблюдать, как она, откинув подол своего лёгкого бежевого платья, выставила напоказ своё пышное бедро. Словом, терроризировала она им попеременно педаль газа и тормоза, избавляясь от сиюминутной невыгодной неловкости, которую я начинал к ней питать по мере растущих оборотов на тахометре. Почувствовав, что я её заложник, она продолжила переключать скорости, двигаясь в потоке, а мне ничего не оставалось, как потворствовать, притаившись овечкой, которой выпала участь не проехать до алтаря в багажнике.

— Ты простыла? – спросил я свою спутницу, пытаясь отвести её от дорожной забавы, но мой расфокусированный взгляд не знал, за что цепляться.

— А ты думал, я буду прежней? – прибавила она скорость, надавив после моего вопроса на газ посильнее. — Неужели ты так глух, – продолжала она, – что перестал слышать, как звучит действительность? — действуя теперь моим надзирателем, её необдуманные шаги целиком зависели от моих истерзанных нервов: оставалось ещё одно переключение на повышенную. — Или ты нашёл себе другую? – С этим вопросом Гроза применила экстренное торможение, чтобы увидеть, как я, не имея на себе ремня безопасности, врубился бы носом – словно бык в тряпку – перед собой в торпедо. «В чём я мог оскотиниться, если она так себя ведёт?» Едва допустив столь странную мысль, я увидел, как на расплавленном асфальте перед перекрёстком зажглись красные фонари ржавой вереницы из мусоросборщиков. Гроза резко надавила на педаль акселератора, да так, что меня втащило в подголовник, а потом, оттормаживая у самого перекрестка, она чуть ли не припечатала лицом меня к бардачку; почувствовав шторм от головокружения, я попытался ей что-то высказать, но она опередила меня:

— Что с тобой, судьба? – спросила она ехидно; не дождавшись же ответа, как только переключился светофор, она, держась за руль в полный обхват, ничего лучшего не придумала, как продолжить свою игру в шашки. Мы извивались на эстакаде. В зеркале заднего вида пополз ночной Шанхай. Я спросил своего палача, хочет ли он знать правду, но она не ответила, её банкомат был закрыт, бензина в душе не наблюдалось. Вывернув на Северную эстакаду, мы проехали ещё какой-то отрезок пути, за которым нас более не смущало, что мы – чужие. Гроза наконец бросила свою затею и продолжила следование, как на военном параде – тихо и бесцеремонно. Давление в моих артериях пришло в норму. Мне истинно захотелось потребить частицу…

              Грозу снесло; вместе с ней и мою грудную клетку от ремня безопасности, которым я успел пристегнуться, когда она взялась за прежнее хулиганство на дороге. Правым колесом мы въехали в песчаник, из-за чего автомобиль понесло в отбойник.

              Я сидел и смотрел – вдребезги кипящий капот, и тем не менее я могу выбраться самостоятельно; никого нет на этом участке пути, лес и дорога, и ещё что-то во мне и… тем самым… что никак не могу, никак я не могу… отстегнуть этот проклятый ремень.

              Гроза покинула меня. В голове заработали валы щёток и побежала мыльная пена вперемежку с водой, мы ещё раз приобрели благо от совместного труда в изуродованном пространстве и времени.

              Гроза ушла, прошла мимо детского сада, над крышей директрисы, над котельной и рестораном на телебашне, над оркестром и магазином носков: в обители небесной не осталось воспитателей.

              В этом городе грозы часто проходят жаркой стороною, а остаётся дождь, что там – ливень. Лишь холодный душ. Один холодный душ, а там – всё остальное. Всё остальное…

              Я вернулся. Войдя, я бросил ключи на облезлый пуфик и наполнил всё пространство войной. Воды – ни горячей, ни холодной. Точно знали, что прилечу и отключили на один день. В районе недовольные граждане суетятся с бутылями питьевой воды. Несут сплошь и рядом причитая по жаре. Теперь: огромная чёрная туча накрыла, да так, что не пробрать, песок в глаза набегает, затем дождь, которого давно не видывал здесь с яростным громом и – светопреставление; всё те же лица, те же фляги; кто без фляг – промокший до нитки – ругает свет, на чём возможно.

              Стоя у стеклянных ограничителей, неосвещённых изумрудных витрин, больше похожих на фрагменты бутылок от шампанского и – крикет, в который мы играли, и в нижней части бутылки в отражении кельмы мы увидели – идеи БРИКС: они закипели в коридорах власти, таких же не освещённых, как витрины моих дум, столь самоуверенных в свете недавних событий большой пилотажной группы и превосходства в воздухе, и уборки шасси, и забиваемых свай в неприличных местах, перешедших к нам по наследству от дикого Запада, снизошедшего до вселенского воя новой народной массы. Одним словом, – полусвет… Она появилась. От ночного провидения сумочка её осталась на хрупком плече висеть открытой. Мы решили заполонить планету детьми… Я расчёсывал её кольца волос причудливым гребешком, ощущая себя нянькой; обратился к ней наконец:

—Ты будешь ещё здесь какое-то время?

              От её ответа зависел новый мой путь, который я успел наметить, любуясь отражением в бездушном стекле. Намеченный путь мой лежал в преодолении переполненного пространства. Она сказала, что у неё есть молодость; и тут же, обозначив, что хочется ей ещё побыть со мной, приняла она богобоязненное обличие во имя истязания и любви.

              Когда мы лежали на белой простыне, с кровати стекал обоюдный пот; запах тела проникал в каждую молекулу моего сознания, заходил в каждую извилину мироздания; теперь каждое событие играло ключевую роль, когда я, повстречав её, сделал шаг во времени, запустив таймер обратного хода. В плену событий остаются рынок, похоть и плоть.

— Что ты имеешь в виду? – спросила она меня, когда стояла перед зеркалом в человеческий рост, крася губы в свой любимый фиолетовый цвет.

— Думаю, что похоть, рынок и плоть как-то взаимосвязаны, как мы с тобой – здесь и сейчас.

              Так искренне смеялись мы затем, когда ещё раз подумав, что в эту осень я обязательно в неё влюблюсь и так искренне – мы ошибались.

              Эмоции дорогого стоят. Но ты – дороже всех эмоций. Не нужно принимать близко к сердцу то, от чего потом рука тебя отрывает. Я взял за единственное исключение – не обольщаться, пока меня не пригласят Небеса. Это всё к Повару, который подготовил нам такое блюдо. Но даже и Он не при чём. Здесь дело случая, а Его шпынять бесполезно. Он, позже, сделает всё иначе. Ведь на кону – спасение души. Специи – его секрет. Точно. Специи.

* Я шучу (с Кит.)

Еще почитать:
Будь самим собой
Александр Герщь
«Страдания» голубой кровинушки
Peschaniy
Фридрих Ратцель
Sowjet Kaiser Surabujinkun
Красная смерть.
Алексей Макаров
03.08.2024
Sluice


Похожие рассказы на Penfox

Мы очень рады, что вам понравился этот рассказ

Лайкать могут только зарегистрированные пользователи

Закрыть