Твёрдость походки уже предала её, но она всё ещё пыталась делать вид, что это не так, и что она по-прежнему крепко стоит на твёрдом полу, как и всегда. И вообще – всё в мире её крепко и стабильно, и всё по-старому, и руки её – ныне дрожащие и непослушные, всё ещё крепко и твёрдо успевают по хозяйству.
–Мам? – когда я заговариваю с нею, мой голос всегда дрожит, хотя я каждый раз обещаю себе, что больше этой дрожи не будет.
Но голос всё равно каждый раз предаёт меня. да и лицо начинает неистово чесаться, что сил терпеть нет и хочется разодрать его в кровавые ошмётки, лишь бы…
–Сыно-ок, – у мамы голос слезливый, и я отчётливо знаю, что это значит: она пьяна.
В другое время она меня «сынок» не зовёт. Она вообще смотрит сквозь меня. А иногда, если взгляд её касается всё же моего лица, она смотрит с нежностью, от которой моё сердце каждый раз хочет ей поверить. Но нежность длится не долго, она вспоминает, что я не её любимый Михаэль, я не он. Я всего лишь второй сын. Всего лишь Фредо. И то, что у меня то же лицо, это кара для неё и для меня. Это пытка.
Она вспоминает, и нежности нет. Есть лишь отвращение, а если она пьяна – ярость. Сначала её было немного, лишь в раздражённом взгляде плескалось, напоминало: я Фредо, а не Михаэль! Потом было грубое:
–Чего смотришь?
Потом подзатыльник. Я не должен забывать, как виноват в том, что я не тот сын.
–Дора, – осторожно звал отец, – опомнись!
–А что он смотрит? – мама плакала. Потом перестала плакать, стыда в ней оставалось всё меньше, а ярость вытесняла. Я жил, а Михаэль нет. Должно было быть наоборот.
Но сейчас моё сердце пропускает удар. Эта женщина едва-едва стоит на ногах, но зовёт меня. Нет, не меня, конечно, а Михаэля во мне, в моём лице, которое снова зудит. И всё же я откликаюсь:
–Мам…мамочка?
Я не зову её так давно. Не знаю даже – звал ли вообще. Михаэль звал. Он всегда к ней ластился, всегда обнимал и всегда говорил о том, как любит маму и папу. Но я не умел так. Слова казались мне нелепыми и чужими, и пока звучал голос Михаэля, в них не было смысла. Теперь, кажется, был. Но оставалась проблема – мой голос был им не нужен.
–Я люблю тебя, мама, – однажды выдавил я, и мама вздрогнула, замерла, не замечая, как опасно наклонилась чашка в её руках. Я выбирал минуту, чтобы не отвлечь её, чтобы не разорвать её дела, её мыслей и всё равно оказался не прав.
Она смотрела на меня с ужасом, будто бы я сказал, что убил соседского кота, не меньше, а после дрожащим голосом ответила:
–Иди…иди в свою комнату.
Потом она плакала, а я зарёкся говорить чужие, нелепые слова.
Но сейчас-то, сейчас?..
–Сынок! Сынок мой родной! – она тяжело падает рядом со мной, я чувствую, как от неё несёт алкоголем. Но сейчас я люблю этот запах. И её люблю. Несмотря на всё. Вопреки всему.
Она обнимает меня. Её руки совсем не те, какие были прежде. Они дрожат и ещё почему-то кажутся мне старыми. Но плевать – терплю. Ради этого стоило выдержать долгие часы в коридоре, таясь от бесконечных их гостей.
–Что же ты на пороге-то? – у мамы заботливый голос. Моё сердце пропускает новый удар. Я знаю, что нельзя поддаваться и нельзя верить этим её приступам любви, потому что они не мне, а Михаэлю! Но я поддаюсь и даже лицо успокаивается, не чешется и не идёт волдырями, природу которых не объяснил пока ни педиатр, ни аллерголог, и с которыми не справились ни мази, ни таблетки, которые мне покупает отец.
–Замёрз? Голоден? – она отнимает меня от объятий и мне кажется, что я тону без её тепла. Сейчас по моему лицу уже нет самых отъявленных волдырей, остались лишь по чуть-чуть на подбородке и на щеке, но я знаю – опять пойдут. Потому что это не моё лицо. Это лицо Михаэля. И так будет.
И я ненавижу его в себе.
Взгляд у мамы тяжелеет, я даже не успеваю ответить. Проходит муть хмельного пойла, сменяется ожесточением, а я с ужасом понимаю, что опять попался! Я обещал себе, что больше не поддамся ей, не поведусь на её ласку, потому что она не для меня, но всё-таки опять, опять!
–Ты-ы-ы…– она как-то особенно выделяет это проклятое «ы», и лицо её меняется, словно бы оплавляется. Каждая чёрточка словно бы провисает и почему-то напоминает мне оплавленную свечу.
Я пытаюсь вырваться из её рук, вскакиваю, но что-то задеваю в полумраке коридора, грохочет…
–Ты! – она зла. Не знаю на кого больше – на меня или на себя. Но мне неинтересно. Я знаю, что виноват.
Всегда буду виноват в том, что я не он. Не тот сын.
–Дора! – отец здесь. От него когда-то была ещё защита, была ещё надежда, но теперь он не сражается больше. Всё, что он может делать – это следить за тем, чтобы у меня была одежда и учебники, а ещё таблетки. Я не люблю школу, но она лучше дома, хотя и там я чувствую, что я Михаэль.
Или Фредо.
Иногда я сам не знаю, кто из нас двоих точно утонул в тот день, а кто остался доживать. Мы были похожи, всегда похожи внешне, но на этом всё сходство кончалось. Для мамы уж точно. И теперь оставалось одно лицо, одно проклятое зудящее лицо…
Чтобы уйти к себе, забиться в свою комнату и спрятаться, мне надо было обойти маму. Я думал, что мне удастся, но всё же не удалось.
–Как ты смеешь?! – её вопль беспощаден и особенно громок. Мне кажется, что моя голова лопнет от её вопля и придёт долгожданное облегчение всем моим страданиям. Но нет, не приходит этого облегчения и вообще ничего уже не приходит.
Даже ощущение жжения в шее, когда она хватает меня за горло, притупляется.
–Дора! – голос отца блекнет в шуме. Мне всё равно. Мне уже навсегда всё равно. Если мама меня сейчас задушит – это тоже будет неплохо, она потеряет отличие между сыновьями – они оба лягут в могилу и ей больше не надо будет нас различать. Мы снова сделаемся похожи.
Мне и самому приходила эта мысль в голову. Я и сам подумывал о том, как всё исправить, как всё изменить.
Но страх останавливал. Страх того, что Михаэль, встретив меня там, спросит:
–Как ты мог? Мы же братья! Как ты мог меня утопить?
Бабушка говорила, что бог видит всё. Если это так, то всё, что со мной происходит, справедливо. Я хотел, очень хотел, чтобы мама меня любила. Я не мог говорить как Михаэль, не мог выдавать себя за него, но решил, что если его не станет…
Но она возненавидела меня, возненавидел наше с ним лицо. Моё лицо, похожее на лицо Михаэля, закреплённое на лице Фредо. Всего лишь Фредо. Не того сына.
–Дора! Дора! – серая пелена расступается вопреки моему желанию, расходится, точно разрывает её кто, и чьи-то руки (запоздало соображаю, что руки моего отца), дёргают меня вверх, испуганно помогают встать. – Ну же, ну? Ну, пожалуйста? Дора, уймись!
Мама рыдает, сидя на полу. Её лицо закрыто её же ладонями. Я различаю её в пелене разорванной серости, но ничего не могу сделать. Я ничего не хочу сделать. Мне нравится как она плачет. Я знаю, что это неправильно, но мне нравится. Шея болит. Шея не даёт мне её пожалеть.
–Иди, иди к себе…– шепчет отец и прячет от меня взгляд. – Мама просто выпила. Много выпила.
–Он не заслуживает…– мама подаёт голос, я знаю, что эти слова она давно в себе копила, готовила, чтобы выплеснуть. В дни бодрости, когда ещё можно было справляться, она носила их в себе, гнала их от себя, но дни бодрости проходят быстро, а в последнее время их всё меньше. – Это всё он, он!
–Дора! – отец повышает голос. Он не знает, что ещё ей сказать и только пытается заставить её замолчать. Пусть молчит и носит в себе тюрьму. Но молчит!
Мне становится обидно за неё. Да, она схватила меня, да, шея ещё спорит с моим милосердием, но он должен понять, как ей тяжело видеть меня.
–Я не сержусь, мама, – тихо говорю я и понимаю, что я не лгу. Я правда не лгу. Я не злюсь. Её ярость – это меньшее из того, что я заслуживаю, потому что именно я лишил её сына. Любимого сына. И пусть этого никто кроме нас с Михаэлем не знает, я не злюсь. У неё есть все права поступать так со мной.
Она вздрагивает, когда я называю её «мамой», и на какой-то дурацкий миг мне кажется, что сейчас всё изменится, она встанет, и будет счастливо смеяться. Но она только качает головой:
–Да мне всё равно.
Её взгляд пуст. Сейчас она видит чужое лицо, не лицо Михаэля.
–Дора, тебе пора спать, ты пьяна. Прости маму, – отец пытается исправить ситуацию. Он давно бессилен, но он всё ещё пытается что-то сделать.
Я молчу. В молчании куда больше смысла, чем в словах.
–Я пойду, – соглашается мама и отпихивает его руку, – но это ничего не изменит. На его месте должен был быть ты!
Она тычет в меня пальцем – неаккуратным, шершавым, дрожащим пальцем. Но она не сообщает мне ничего нового. Я и сам знаю, что я должен был быть на месте Михаэля. В конце концов, он лучше – он бы меня никогда не утопил.
–Пошёл ты! – она отпихивает отца снова, когда он силится ей помочь, при этом чуть не падает, но всё же идёт, идёт по коридору, словно она ещё может идти прямо и твёрдо, словно её жизнь стабильна и полна всего прежнего и устойчивого.
Отец смотрит на меня, ищет поддержки.
–Всё образуется, сынок, – говорит он неуверенно. – Да? Всё же хорошо?
Я не отвечаю. Я иду прочь, к себе. Я не пытаюсь сделать вид, что иду твёрдо и прямо, я иду слабо и дрожу, дыхание всё ещё не может восстановиться. Но я хотя бы иду. И это точно я. у Михаэля была другая походка.
***
Он барахтался долго. Он был сильнее, и мне казалось, что он никогда уже не утонет. Но понемногу его взгляд становился беззащитным, а движения всё слабее. Кто придумал, что человек, который тонет, способен кричать? Это не так. Человек, который тонет, ни на что не способен. Он не может кричать – он вообще забывает про то, что есть такое слово как «крик».
Михаэль тонул очень долго – так мне казалось. И всё во мне рвалось, не имея силы определиться – хочу я чтобы он утонул или не хочу?
Я хотел. Но чтобы он утонул не навсегда. Но ведь так не бывает и смерть, приходящая раз, остаётся с человеком навсегда.
Я выбрал тогда. А теперь в наказание за этот выбор, за саму суть преступления мне осталось наше общее лицо.
Лицо, которое моя мать ненавидит и любит.
Лицо, которое я не заслужил.
Лицо, которое я осквернил тем, что к нему прилагается от меня.
Всё дело в нём, я это знаю точно. Я никогда не была так в чём-то уверен, как в этом. Поэтому я встаю с кровати – меня качает от ужаса, но это ничего. Ужас поглощается ужасом.
Я долго смотрю на нас с Михаэлем в зеркало. Оно мутное, мама раньше ругалась, когда мы так его запускали, но сейчас ей плевать и зеркалу, как мне кажется, так лучше и удобнее избегать моего взгляда.
Или не ему моего. А мне его. То есть своего, то есть…
Я трогаю своё лицо и не узнаю его. Вот мой нос, вот мои губы, вот мои воспалённые щёки. Я знаю почему у меня всё время зудится и чешется кожа, почему идёт волдырями. Я знаю это, хотя не заканчивал университетов. Просто это не моё лицо. Вот и вся история.
Это не моё лицо. И я не имею права его носить. Оно принадлежит другому, нужному и правильному сыну. Михаэлю. Так мы все это знали уже давно, так это нас связало общей тайной. И если не будет этого лица, мама не будет видеть во мне Михаэля.
Я не тот сын. Но у меня его лицо. Это ли не повод для того, чтобы меня ненавидеть?
Я не тот сын и пытался взять не своё. Меня не любила мама так, как Михаэля, а я не понял и попытался забрать, попытался стать одним. И теперь я должен вернуть всё так как должно бы и быть.
Я иду по комнате. Шаги мои, но движения вроде бы нет. Выхожу в коридор. В одной из комнат всё ещё идёт веселье. Я слышу отца – в отсутствии матери он всегда становится веселее и разговорчивее, значит, мама так и ушла к себе.
Наверное, плачет, не зная, что сейчас я всё закончу для нас с нею, что всё верну на свои места.
Пройти коридор – это быстро, если тебя на выходе ждёт что-то хорошее. Но он кажется мне очень длинным, потому что я знаю – будет больно. Но я заслужил эту боль. Я всё это заслужил, просто потому что я Фредо. Фредо, не Михаэль!
Я иду на кухню, тут как всегда в дни печали грязно. Я уже и не помню нашей светлой кухоньки, где мы так все весело казались друг другу счастливой и дружной семьёй, где нас было двое и где мама старалась нас не разделять друг от друга в своих мыслях.
Хотя не получалось. Я пытался винить её за это, и не смог. Потом пытался винить отца, за то, что он не полюбил меня – ненужного и не сгладил углы, не стёр различий, не заштопал пропасти.
И тоже не смог. Мой отец никого не любил. Даже себя, иначе бы не вливал в себя всего дешевого пойла, чтобы сделать вид, что ему весело.
Нож сам скользит в руку. Мой взгляд находит его движение ещё до того, как мысль сообразит, что это и есть нож! Он грязный, как, наверное, и всё в этой кухоньке, он липкий. И даже мне противно держать его в руках.
Я ополаскиваю лезвие, дрожащими пальцами, точно так дрожат руки и у моей матери, проверяю лезвие. Для тела грубовато, но для лица? Авось сойдёт. Я хочу надеяться на это.
Самое сложное начать. В замыленном от рук и закопченном от грязи чайнике я вижу мутное своё отражение и со смехом успеваю себе напомнить, что оно не моё. Я его не заслужил. Я не тот сын.
Отражение согласно. В грязи чайника оно особенно уродливо и соблазн разодрать его всё выше.
–Я не Михаэль, – напоминаю я себе, собираясь с духом.
Они должны будут простить меня. Я ведь осознаю, что это не он, а всего лишь я, всего лишь не тот сын! Они должны простить меня, хотя не знают, что прощения мне нет, что я сам уменьшил два наших лица, перекроив их в одно – общее и чужое.
Ненавистное и любимое для матери.
Я не Михаэль, и я должен быть наказан за это. я не он. Я утопил своего брата за то, что он был другим, за то, что его любили больше, и за то, что меня самого любили меньше. Это чувствовалось. Это всегда лежало между нами и ширилось с каждым годом.
Михаэль лучший ученик класса, активный участник общественной жизни школы, он поёт в хоре и занимает первое место в городском соревновании по бегу. У него есть мечты и он гордо говорит со взрослыми, пока мама с любовью освобождает ему под будущие награды полочку.
А я Фредо. Троечник, без чётких планов, не попавший ни то что в школьный хор, но даже в школьную библиотеку меня не сразу записали за учебные долги. я не умею быстро бегать. Я вообще, если подумать, ничего не умею.
И от того я отчётливо не заслуживаю носить этого лица. Оно стало прилипчивой маской и зудит так, словно его посадили на железные скобы, и скобы эти загнили.
Взять нож всегда страшно. Даже для братоубийцы это страшно, но я беру крепко. Через пару минут я не только его возьму, я себе и срежу всё то, что было нашим, а стало чужим.
Первый порез идёт криво и больно, но хотя бы идёт, и, хотя рука дрожит, в мутном чайнике я вижу кровь на не своём лице. Это ничего – я заслуживаю, честно. Я вытерплю. Мой брат захлебнулся, а я-то остаюсь жить. Просто отделяю последнюю нашу общую часть от себя.
Руки дрожат, я смотрю на них – они почему-то краснеют, но не от крови, а от жара, который приливает к ним. Надо продолжать, надо.
Позади меня движение. Мама. Пришла, стоит, смотрит на меня безумно и дико, словно впервые видит. Ничего, я смогу ей объяснить, что она больше не увидит во мне Михаэля, что я…
Она делает неуверенный шаг ко мне, её ноги подкашиваются, она тяжело и грубо падает на колени, протягивает ко мне руки и чужим, не своим звонким голосом зовёт:
–Фредо!