Содержание

мистический реализм

«Венец стариков — сыновья сыновей, и слава детей — родители их»

Притч.17:6.

Ещё несколько минут назад я чувствовал спокойствие и умиротворение и не ведал, что может быть иначе. Теперь же, доныне незнакомое и неприятное ощущение медленно нарастало, что вызывало некий дискомфорт внутри; и хотелось только одного — плакать. Плакать, чтобы затмить таким способом наполняющую меня горечь и тревогу; тревогу Чего-то, что с особой осторожностью хищника приближалось извне с целью овладеть то ли мной, то ли моим разумом. И что Это такое — было непонятно и неведомо, отчего и страшно. Сопротивляться Ему у меня ни то чтобы не было сил или смелости, я просто не знал — как; и не умел противостоять Ему, а, тем более, с Ним бороться. В этом незнакомом мире, в этой беззвёздной вселенной я впервые сталкивался с этим чувством, уже понимая, как я слаб перед Ним, как беспомощен. Я предчувствовал, что стабильность и безопасность, в которой я пребывал до сих пор, вот-вот покинут меня, уступив место Ему. Интуитивно понимая безысходность происходящего, я от беспомощности начал плакать навзрыд, дёргая всеми конечностями и захлёбываясь в собственных слезах и слюне. Никогда я не был таким беспомощным! Плач нередко выручал меня в этом мире, успокаивал, а порой даже отпугивал опасность, если таковая пыталась нарушить мой покой — я это «лекарство» знаю и обороняюсь с его помощью в экстренных ситуациях постоянно, не имея иного оружия борьбы за своё существование, кроме эмоций. Видимо, такова здесь жизнь, таковы методы и средства борьбы за неё… Вот и сейчас я применил истерику, сопротивляясь Ему. Но на этот раз моё оружие никак не помогало избавиться от этого неприятного чувства надвигающейся беды. А когда Оно приблизилось и овладело мной, став как бы частью меня, появились очертания символов (букв) внутри своих глаз (в сознании), которые означали имя этого чудовища, приносящего моему состоянию такую боль и отнимающего мою Безопасность и покой; и имя ему — Страх! И Он завладел мной. Завладел, несмотря на то, что я находился в окружении Защиты, оберегающей меня все эти дни и заботливо наполняющей меня тем самым спокойствием и умиротворением. Теперь же, как бы я надрывно ни плакал, как ни кричал, я терял своих Защитников, которые медленно, без каких-либо попыток сопротивления, покидали меня, покорно уступая место Страху. Они оставляли меня одного, медленно растворяясь в бесконечном пространстве тёмной пустоты, и последовать за ними я, почему-то, не мог, будто невидимые цепи удерживали меня на месте и не давали возможности двигаться. Понимая, что теряю Их навсегда, что не быть отныне в доброте и покое, меня обуял неописуемый ужас: за что?! почему?! зачем?! — до хрипоты орал я. Но меня никто не слышал, хотя кричал и плакал я настолько громко и усердно, что кровеносные сосуды моего горла разрывались от напряжения (так мне казалось); и горе моё, эхом разносившееся по всей вселенной, невозможно было не заметить. Но и не видел меня никто. И некому объяснить: что же вокруг происходит? А главное, что будет дальше? Я предчувствовал беду, заключающуюся в том, что я скоро останусь один на один в незнакомой мне реальности; лишусь привычной Защиты, сопровождающей меня всегда: и днём и ночью; потеряю тепло, доброту и любовь, которую ощущал и осязал, вдыхал и впитывал, исходящую от Тех, кто окружал меня своей заботой. Хотя имён Их, к сожалению, я не знаю, но доверяю Им полностью, будто Они — это я; и мы вместе — одно целое, один живой организм. И вот этот самый Страх — страх безвозвратной утраты счастья и благоденствия — поработил меня, погрузив в страдание, печаль и пустошь. И в этом новом, в изменённом мире уже не было, а, точнее, не существовало света: ни солнечного, ни звёздного, ни душевного. Всё померкло. Всё опустело. Я потерял всех! А значит — Всё! Всё, что у меня было… Или меня потеряли? А может это просто испытание какое-то, и оно продлится недолго, и меня снова найдут, за мной вернутся? А если нет? Куда идти тогда, в каком направлении? Вокруг тьма беспросветная. Лишь в далёкой дали мерцает еле заметный тусклый лучик света; словно Надежда, он пытается проложить себе дорожку в этом мёртвом пространстве… Или, наоборот, он мне указывает путь к себе, как к спасению? Но как же невыносимо больно терпеть опустошённость в душе и сопровождающую её печаль: мне хочется вернуть всё назад; всё, как было! Почему меня оставили с такой лёгкостью, даже без борьбы и сопротивления? Зачем Страх забрал у меня самое дорогое? Всхлипывая, я мысленно — ведь я не знал Их имён, Их названия — призывал вернуться моих Защитников обратно, прогнать зло и тоску. Впрочем, даже если бы Они и услышали мой вой, то разобрать ничего не смогли, потому как говорить я не умел никогда. Мы всегда мысленно, телепатически, понимали друг друга, с той лишь разницей, что я Их понимал лучше. Определял я это по двум двигающимся белым шарикам в прорезях Их тел, смотрящих на меня, посередине которых находились маленькие точки-отверстия, как Чёрные дыры квазаров, наполненные смыслом и разумом; и излучали они всегда добро и благоденствие. И непонятно было, как могла такая всесильная Доброта с такой лёгкостью отдать на милость Тёмной материи моё существование?!! Может Она тоже, как и я, бессильна перед Страхом? Хотя, всё время своего существования, вплоть до этого момента, я считал, что нахожусь в полной безопасности в Их окружении, и надёжно защищён. Не зная, что такое память, да и обладал ли я ею в полной мере, сказать не могу, но события ближайшего прошлого я помню. Помню тот яркий мир, насыщенный разнообразными красками, постоянно меняющийся и открывающий для меня каждый раз что-то новое, красивое и волшебное; помню звуки разной тональности, исходящие отовсюду, даже от тех, кто оберегал меня. Я будто питался всем, на что смотрел, к чему прикасался. Словно губка, впитывал в себя все новые для меня чувства, наполняясь добрым ароматом незнакомой мне действительности. Как, почему и зачем я здесь нахожусь, я не знаю. И даже не помню, чтобы когда-либо понимал это, но охотно существовал в этом пространстве любви, заботы и защищённости, окружавшей меня. Наверное, это кому-то было нужно, чтобы я был здесь и жил. А вот будет ли тот мир, находящийся в свете далёкого луча, таким же сказочным и красочным, безопасным и добрым, — я не знаю. Но иного пути, кроме как двигаться к этой мерцающей точке света, у меня, по-видимому, нет. И если раньше за меня принимали решения, и мне не приходилось беспокоиться за себя и своё будущее, и совсем ещё недавно я мог безропотно довериться тем круглым отверстиям, которые читали мои мысли, понимали и любили меня, то отныне мне нужно учиться выживать самому; пытаться самостоятельно преодолеть это тёмное и пропитанное тоскою пространство, чтобы добраться до звезды-надежды, подающей мне лучик, как руку помощи, указывая путь к себе — окну в Будущее. И хотя я и рад предоставленному мне шансу — может и единственному — на спасение и благодарен за это судьбе, всё же, горечь и обида и одновременно понимание и прощение перемежёвывались во мне: я не хотел быть забытым и брошенным в этой тьме; мне хотелось, чтобы за мной вернулись и забрали обратно. Пусть где-то в душе я и негодовал и даже злился на своих Защитников, конечно же, я понимал Их бессилие — защитить меня. Более того, я Их даже прощал, хотя Они не были виноваты передо мной ни в чём. Они сделали всё, что смогли. К тому же не мне Их судить, коли я вообще плохо что понимаю в происходящем как вокруг меня, так и внутри. Будучи потерянным в этом опустевшем мире, лишь единственное желание гложет и жжёт моё сердце — быть найденным и возвращённым. И такое неуёмное желание, и потребность быть необходимым и нужным — единственное, что давит на меня, вызывая спазмы в горле и очередной приступ паники, рождающий бесконечный плач… Я пребываю в неописуемом горе! Что мне делать? Кроме того, что необходимо как-то двигаться к спасительному свету, я совершенно не знаю, как дальше действовать. Этот Страх, внезапно ворвавшийся в моё существование, был, вероятно, незапланированным действием моего бытия. И если раньше я был ведомым и в окружающей действительности мне помогли бы разобраться, то сейчас придётся ориентироваться на ощупь, полагаясь на инстинкты и интуицию. И вроде как постепенно я мирюсь со своим плачевным положением брошенности, всё равно остаётся ощущение, словно тебя предали в момент, когда ты не ожидаешь этого; и оставляют одного наедине с неизвестностью и собственным страхом, противостоять которому ни умения, ни знаний, ни сил — нет… И тут, как прощальный поцелуй, вдруг озарилась светом часть пространства передо мной, раскрылась пастью неведомого зверя-великана огромная дыра в полнеба, на секунду наполнив Тёмную материю знакомым заревом. Из глубины ослепительного светила появились и приблизились знакомые круглые полусферы с чёрными дырочками посередине, окаймлённые голубоватой радужкой и с неповторимой лаской посмотрели на меня, долгожданные. Я ощутил дуновенье на своём лице и вдохнул знакомый сладкий родной аромат, которым сразу же наполнилось моё тело, делая меня уверенным. Вспомнил было чувство блаженства и такой же красочный мир, как прежде, неопасный и умиротворённый, как вдруг меня коснулось что-то огромное и горячее, вдавилось в меня всей своей массой. Я зажмурился в ожидании, что через меня снова пройдёт Нечто, как недавно сквозь меня прошёл Страх. Но то, что прижималось, тут же отступило. И снова передо мной заблестели голубые радужки с точками-тоннелями. Только теперь они выглядели печальными, и не было в них, почему-то, радости, заботы и сострадания. Только боль и отчаяние читались в них, вновь наполняя меня тревогой: это конец!!! И тут же, весь этот добрый и родной образ, словно мираж, удалился, растворившись внутри огромного пятна света; и поглотила тьма этот свет, оставив на том месте светящуюся точку-звёздочку — Надежду, с протянутой рукой-лучом — тропинкой в неизвестное… Я разбудил, наверное, половину Вселенной — так истошно я закричал! И кричал до хрипоты, нервно глотая воздух. И плакал, не видя перед собой ничего, кроме размытого, преломляющегося в слезах, пучка света над собой. Я ревел, ревел, ревел… Всё, что было до этого, — кануло в лету, оставив после себя только грусть-рубец и благоуханный аромат, коснувшийся меня напоследок и запах которого, я уверен, не забуду никогда. Я плакал вечность. И даже когда кончились слёзы, я всё равно продолжал рыдать от обиды и неуёмного желания — желания, чтобы меня взяли с собой. Но ответа не было. И всё вокруг вернулось на круги своя: я, мгла, тишина и свет единственной звезды. Спустя время, обессиленный от переживаний и бесконечного плача, каким-то чудесным образом я постепенно стал забывать все страхи и опасности, стирая недавнюю свою неуверенность и безнадёжность. Я начал медленно погружаться в сон (ещё одно надёжное и проверенное оружие борьбы с неведомым врагом), забирая из прошлого с собой лишь печаль. Засыпая, поймал себя на мысли, что умею говорить. Так умеют делать и те, кто оставил меня здесь. Мои губы прошептали волшебные звуки слова, значение которого мне было непонятно, но это казалось для меня последним шансом, способным разбудить во тьме Милосердие и быть услышанным Надеждой: «Пожалуйста…»

Всё! Я — один.

Майк, боязливо озираясь по сторонам, как воришка, пугающийся каждого шороха, медленно открыл, потянув на себя, дверцу ящика, встроенного в стену. Кэтти стояла рядом, прижимая к груди завёрнутого в конверт младенца — их общего с Майком ребёнка, которого она анонимно родила три недели назад. Но в силу непредвиденных обстоятельств, в силу неких важных причин, которые являлись, по их разумению, весомым оправданием как для них, так и для окружающих, им «приходится» пойти на этот шаг. Иначе нельзя. Они всё скрупулёзно обдумали, просчитали все «за» и «против» и обоюдно пришли к одному мнению: решению поступить именно так — благо, закон позволял это делать. Ведь так будет лучше для всех. Для всех, кроме одного человека — точнее, человечка. Но его мнение они во внимание не принимали.

Мнительно боясь огласки и осуждения в родном Сиэтле, где они жили, решено было это сделать в недалёком Ванкувере — там никто их не узнает в лицо и не сможет осудить сие намерение. Им постоянно мерещилось, будто некие невидимые видеокамеры просвечивают их сознание насквозь, выставляя на всеобщее обозрение совесть, помыслы и бесчеловечность принятого ими решения.

И вот они здесь. Оба с волнением и любопытством смотрят в открытый зев контейнера. В нём располагалась миниатюрная копия игрушечной детской комнаты-спальни с небольшой кроваткой посередине, принакрытой маленьким одеяльцем; рядом лежали шариковая ручка и блокнот с отрывными листами, в котором Майк указал дату рождения сына. Комок в руках Кэтти зашевелился, предчувствуя беду, стал громко сопеть и заплакал. Майк посмотрел на супругу и успокаивающе, как бы сожалея, закрыл и открыл свои глаза, покачивая головой; сжав губы в тонкую полоску, он поторопил её, жестом руки предлагая закончить процедуру прощания и положить ребёнка в импровизированную кроватку. Ему не терпелось поскорее закончить всё это: как-то мерзко он чувствовал себя в последние дни. Оба молчали. Кэтти отвернула уголок одеяльца, посмотрела на сына и аккуратно уложила его в ложе. Малыш заплакал пуще прежнего, задёргал тельцем, пытаясь высвободиться из плена пелёнок и одеял. И хотя в помещении не было видеокамер, им опять казалось, что за ними наблюдает весь мир, как в прямом эфире, что плач сына разбудил всю округу, а их самих уже давно ждут снаружи осуждающие взгляды и возгласы недовольной толпы…

Кэтти спешно закрыла дверцу — утонувший в чреве ящика, вмонтированного в стену, надрывный плач малыша теперь казался далёким трубным завыванием. У них было не больше минуты, чтобы поменять своё решение и вернуть всё обратно. Майкл обнял Кэтти за плечи, поворачивая её к выходу. Но она, высвободившись из объятий, снова взялась за ручку дверцы и открыла контейнер — мальчик пронзительно плакал и визжал, захлёбываясь и слезами, и слюной, и воздухом. На мгновение, проснувшееся в ней материнское чувство и чувство сострадания, заставили её хотя бы ещё разок попрощаться с сынишкой, у которого до сих пор даже не было имени. Взяв обратно в руки извивающийся, словно в судорогах, комочек, она, глотая слёзы, отвернула край одеяла, скрывающий головку, и посмотрела на заплаканное и побагровевшее от плача и потуг опухшее лицо мальчика. Таким несчастным, как в эту минуту, она не видела его никогда. Майк настороженно посмотрел на жену, опасаясь того, что она в последнюю минуту откажется от принятого ими решения.

— Он как чувствует… — прошептала Кэт, всматриваясь в рыдающее лицо ребёнка. — А глаза у него наши, голубые. — И прильнула губами к заплаканным и воспалённым глазкам, ощутив знакомый солоноватый вкус слёз; и вдохнула привычный молочный запах детского белья и тельца; вдохнула в себя непорочного, чистого нектара жизни, выдыхаемого изо рта ни в чём не повинного родного дитя. И снова всмотрелась в глаза малыша, будто хотела запомнить их — ведь больше она не увидит его никогда.

Отправляя ребёнка обратно в кроватку, девушка на миг показалось, что в истеричном плаче сына она расслышала слово… Слово, как некую просьбу. И закрыла дверцу.

— Ты слышал? — спросила она мужа, не отводя стеклянного взгляда от ручки дверцы. — Мне послышалось… — Майк повернулся к выходу, собираясь уходить. — Он сказал «пожалуйста»… — Муж потянул её за предплечье, увлекая за собой, как бы вырывая из этого проклятого места пыток души. — Майк…

Послышался щелчок — сработал затвор замка, автоматически запирающий дверцу ящика. Словно проверяя надёжность укрытия, Кэтти дёрнула ручку дверцы — та была намертво закрыта. Навсегда. Всё. Она обернулась, муж ждал её у двери выхода. Майк пытался не выдавать тревоги, но его лицо выглядело уставшим и постаревшим.

Как два кровных друга, совершивших некий тайный обряд, связавший их души, они крепко взялись за руки, и вышли на улицу, растворившись в многоликой городской жизни, в своём будущем.

С противоположной стороны стены, над встроенным контейнером замигала сигнальная лампочка: значит, есть гость в игрушечной спальне. Добрые руки сестры милосердия открыли дверцу «тихой гавани», вызволили оттуда «живой, плачущий» конверт, нежно развернули и аккуратно вынули из него грудного ребёнка и унесли вглубь здания, скрывшись в дверном проёме одной из многочисленных комнат в конце коридора.

Бордовые кирпичные стены величественных старинных корпусов госпиталя святого Павла приняли в объятия и навечно погрузили в свои недра, спрятав от посторонних глаз, тайную ангельскую колыбель, в которой мирно спало дитя человеческое под неусыпным оком Херувима: непорочное, чистое… нужное.

*   *   *

В предместье Осаки, Япония, в детском приюте воспитательница Иршико Куроки подошла к шестилетней Азуми, которая на асфальтированной площадке, ещё минуту назад, рисовала цветными мелками, но теперь, почему-то, лежала на своём рисунке.

— Азуми, ты почему лежишь… — хотела было спросить Иршико, но почувствовала ком в горле, который не дал ей возможности произнести больше ни звука. То, что она увидела, заставило её и без того доброе сердце учащённо забиться. Приложив ладонь к груди, она безмолвно наблюдала за происходящей сценой у своих ног.

Азуми нарисовала контур женщины в полный рост. Сбоку рисунка подписала слово «мама». Сама, свернувшись калачиком, обхватив ручками коленки и съёжившись, чтобы полностью поместиться, босиком лежала на «животике» у мамы, как плод в утробе. Из уважения к маме, девочка сняла сандалики и оставила их за пределами рисунка. Иршико побоялась нарушить эту трогательную картину и молча наблюдала. Заставить Азуми подняться с холодной дорожки она не могла, ведь девочка находилась с мамой, мешать их свиданию она не хотела.

Два извилистых ручейка слёз прочертили дорожки на щеках воспитателя. Иршико медленно, тихо, стараясь не выдавать себя и не помешать «свиданию», удалилась прочь…

*  *  *

В городе Оренбурге, в России, общественный фонд «Милосердие» организовал встречу с воспитанниками дома-интерната: показали самодеятельный концерт, пообщались с детьми, вручили множество подарков, в общем, провели с ребятами приятный и насыщенный весельем день.

Аркадию, мальчишке одиннадцати лет, как и остальным детям, досталось много ценных и практичных подарков. Но то, что ему подарила та незнакомая женщина (тётя), такого ни у кого не было, и это наполняло его чувством гордости и индивидуальности. Подросток не знал своих родителей отроду, не испытывал материнской ласки и нежности, и очень любил сладости: будь то конфеты, торт, хоть сладкое яблоко или слива, лишь бы почувствовать во рту этот приторный и неповторимый сладкий вкус. И тут — на тебе! — нет бы какой девчонке  подарить, так она, та тётенька, возьми, да и подойди именно к нему. Подошла, улыбнулась и протянула большую — просто огромную! — плитку шоколада длиною в фут, точно. Такого размера плитку он ещё не видел, и был на седьмом небе от радости! Все дети глазели на шоколад, подходили и просили, глотая слюнки: то дай потрогать, то попробовать дай… Только Аркадий не хотел делиться шоколадкой ни с кем, ну, разве что с Димкой, другом своим, и всё.

Когда вечером гости уехали, он сидел на своей кровати и читал надписи на упаковке до сих пор нераспечатанной плитки шоколада, как незаметно к нему приблизилась томная фигура Андрея из соседней группы, который ловким движением попытался выхватить плитку из рук Аркадия: вцепился в неё пятернёй и потянул на себя. Но быстрая реакция Аркадия не доставила такого удовольствия Андрею — так легко похитить ценный подарок. Он крепко, двумя руками, сжал свою половину и резко дёрнул на себя — та покорно выскользнула из потных ладоней наглеца. По инерции Аркадий повалился назад, на кровать, довольный, что сладкий подарок находится в безопасности его собственных рук. Довольный, но злой. Злой, как никогда в жизни. То, что он увидел в следующую минуту в своих руках, когда поднялся с кровати, привело его в бешенство ещё больше, чем выходка согруппника. До этого идеально ровный прямоугольник шоколада теперь превратился во что-то бесформенное, мятое и изогнутое, и уже не выглядящее таким привлекательным и аппетитным. По комнате распространился сладко-горький кофейный запах: в трёх местах плитка оказалась сломана, а упаковка перекручена спиралью; с лицевой стороны была разорвана обёртка — следы ногтей оставили на бумаге полосы, разорвав её и проделав в самом шоколаде три глубокие борозды… Дальнейшие события Аркадий будет помнить смутно: то, как он вцепился в лицо Андрея, как повалил его на пол, как стал наносить ему удар за ударом; то, как их разнимали подбежавшие воспитатели и старшие ребята.

И впоследствии он не будет понимать, как проснувшаяся в нём жадность смогла превратить его в такого ужасного зверя, готового растерзать любого за кусок добычи.

Спустя два года Аркадия поставят на учёт в детской комнате полиции за антисоциальное поведение. И на вопрос инспектора по делам несовершеннолетних о том, что с ним происходит, он не сможет осознанно и внятно ответить. А через десять лет на работе он побьёт подчинённого, стажёра: тот не справится с заданием, которое он ему поручит. Аркадий придёт в знакомую ему ярость, можно сказать, из-за пустяка. Спустя ещё три года он женится. И разведётся через десять месяцев, потому что во время ссоры, потеряв над собой контроль, изобьёт и покалечит свою супругу. Объяснение своим вспышкам ярости он дать не сможет. Но, придерживаясь общественного мнения, он смирится с тем, что всему виною сиротство и интернат, и спишет всё на эти обстоятельства. Суд признает его виновным, он будет осуждён.

И долгими печальными ночами он будет разбирать себя на части, пытаясь найти ответ на то, почему он не такой, как все. И только невидимая грусть временами будет гложить его сердце, возрождая из глубин памяти давно забытое чувство брошенности и никчёмности в некогда добром и безопасном мире, в котором он несколько секунд Кому-то был нужен.

*   *   *

Раймонд Франклин, мужчина сорока семи лет, был успешным политиком. И хотя кресло президента ему не светило, карьера в партии и место работы в Конгрессе его устраивала и радовала. Всё складывалось в его жизни удачно: хорошие опекуны, воспитавшие его с раннего детства, учёба в престижном университете, семья, дети, новорождённый внук Оуэн, профессия, достаток, проживание в фешенебельном районе Вашингтона, округ Колумбия… Он мог признаться, — и не только сам себе, — что он, пожалуй, счастлив.

Вот только в последнее время он начал замечать за собой одну странность. То ли раньше это не так заметно было, и он просто не обращал внимания, то ли стареет и, возможно, всё это из-за возраста и навсегда уходящей молодости, — но он стал каким-то плаксивым. Да-да, смешно, конечно, звучит, но это так. Нет, он не плачет как ребёнок или девушка, нет. Это случается непредсказуемо, иногда, ну, раза два в год. К примеру, просматривая какую-нибудь мелодраму с сюжетом про семью и горе, которое случается в ней, или передачу про детей, оставшихся сиротами и которым требуется медицинская помощь, Раймонд начинает переживать. Во время таких трогательных сцен ему, как девчонке, хочется от сопереживания плакать. И когда главный герой, даже если это мужчина, сильный и отважный, допустим, в конце фильма погибает — Раймонд едва сдерживает слёзы. В такие моменты он, стыдясь показать слабость перед окружающими, изо всех сил сдерживает своё волнение. А когда по ящику транслируется передача про детей, то накатывающие на глаза слёзы он тайком смахивает пальцем, как бы делая вид, что почёсывает зудящее веко. И не имеет значения, про каких детей показывают в эфире: про здоровых или больных, про счастливых или обездоленных, — он всегда хочет всплакнуть от счастья за них или от сопереживания, или сострадания к ним. Он стал заострять внимание ещё на одном факте. В последнее время он часто думает, особенно ночью, когда долго не может уснуть, о родителях, которых не знает и никогда не видел. Раньше он на этом так не заострялся: семья, работа — некогда было, а теперь он рисует образы в голове, подыскивая то единственное истинное лицо, коим должна, по его мнению, обладать его настоящая мать. И воображение укрепило в его сознании такое «настоящее» лицо: ему кажется, что именно такое оно и есть на самом деле, какое он придумал. И Раймонд частенько «смотрит» на маму, наслаждаясь её мнимой реальностью каждый раз, когда не может сразу уснуть. И временами ему кажется, что он на самом деле помнит её неповторимые глаза, смотрящие на него сверху вниз и излучающие добро, покой и любовь.

И ещё он помнит — и он уверен в этом — её запах. Да, он точно его помнит. Даже стойкий сопутствующий запах медицинского спирта и эфира в родильной палате, где он рождался, не может перебить этот запах — аромат мамы. В такие моменты Раймонд отчётливо видит и ощущает ту атмосферу, которая окружала его давным-давно: безмятежную, безопасную…

*   *   *

В немецком Бремене, в доме своих новых родителей, семилетний Клаус в своей комнате на втором этаже стоит у окна, глядит на осеннюю ненастную погоду снаружи. Новые родители нравятся ему: папа Герхард весёлый и забавный и никогда не злится на него; мама Хельга добрая, и вкусно готовит пирожное. Прошло пять месяцев, как они забрали его к себе из приюта. Он начал привыкать к ним, но…

Но иногда что-то «накатывает» на него, особенно когда на улице идёт дождь. Ему тогда становится грустно безо всякой причины. Такое состояние у Клауса было уже не раз. Обычно он считает, что это следствие плохого настроения, и об этом ни с кем никогда не делится. В такие минуты он подолгу стоит у окна и смотрит сквозь мокрое стекло в никуда.

Вот и сейчас, он стоит и смотрит в окно на дождь, и, сам того не замечая, на запотевшем от дыхания стекле его палец, словно ведомый некой чужой рукой, вывел слово: МАМА.

 

К О Н Е Ц

Еще почитать:
Кинжал темной правды
Robert Moon
ЗАПАХ РОЗЫ БЕЛЬВЕДЕР
Sluice
Не кормите евражек!
missmisery
Медный шлем Чугуева
Sluice
14.01.2024
oriddlebarker


Похожие рассказы на Penfox

Мы очень рады, что вам понравился этот рассказ

Лайкать могут только зарегистрированные пользователи

Закрыть