Из панорамного окна на третьем этаже центральная площадь казалась по-странному растянутой: она была то из одного угла неприлично перекошен ной, то с другого — совсем сжатой, и когда получалось выглядывать в это окно, то смотрящий не сразу понимал: на его ли лице вылезал этот большой бугорок, или отражение росло столь убедительно, но почему-то зрителю при любом выводе хотелось обхватить округлость своей головы. Сложно было сказать, почему, ведь с позиции человеческого взгляда, неуклюже глядящего только вдаль, картина и так расплеталась во все стороны. Но именно отсюда грунтовые дорожки слишком подозрительно, словно глумясь над зрителями, кривились в дугу по краям. Тропинок было немного, а большинство из них пропадали за тополями, густо разросшимися в середине июня. Единственная обозримая часть площади была усеяна плотным слоем сорного пуха. Эти хлопья загорались, как выходило по подсчетам наблюдателя, раз в неделю, именно когда пуха наваливалось ровно столько, что перешагивать его было уже невозможно. Дети от безделья начинали искать повод себя чем-то занять, из-за чего поджигание становилось необходимым скорее ради привычки, от нечего делать, вроде свалять дурака. Пламя, подхватывая их тоску, тоже уже давно перестало хлыстать вокруг памятника — похоже, какому-то ученному — теперь оно издыхаючи выплевывало последние свои силы, меркнув, едва его насильно пускали. Для зрителя это точно не было выражением: волны огня, что ли, расстраивались сильнее от каждого своего пуска, пока хлопья все больше торжествовали. За памятником, который находился в самом центре обзора, находилась стоявшая на реставрации еще с момента ее постройки церковь с отблескивающими куполами.
От ленивого интереса хотелось разглядывать чужие лица, которые то и дело вылезали перед деревьями и тут же ускользали на другую сторону, отделенной пуховой проталиной. Даже легкий взгляд не понимал, откуда все время являлись новые кочерыжки, и, глядя на проходимую площадь, можно было для каждого из них придумать аляповатую историю. Кто-то, очевидно, ненавидел свою жизнь и шел в укромное место, где было бы приятно, ну хотя бы, скажем, застрелиться, кто-то среди проходимцев шел грустно, но как-то грустно-взбодренно, притоптывая мелодию из головы. Были его шаги витиеватыми, как после тяжелой и ответственной ночи, за которую его следовало бы вознаградить еще одной такой же. Но подобных людей было немного. По большинству можно было сказать только то, что они идиоты. Конечно, с такими людьми было особо сложно, ведь если человек, скромный в своем самовыражении, хотя и норовил потратить чужое время, чтобы додумать за него сюжет, то с глупыми лицами так выходило лишь на первых порах. Потом взгляд замечал схожесть лиц со станка, печатавшего где-то пустовзглдных для массовки спектакля, и интерес к этими жертвами лопался. Как на зло, в день попадалось по несколько сотен именно таких: смотрящих и не всматривающихся- думающих, но неправдоподобно. Задумчивый же, особенно с телефоном в руке или какой-то болтушкой, идущей с ним поблизости — вот кто, в отличие прежних, был настоящим бриллиантом.
Глядя на них, Филипп не мог придумать другого развлечения, как навеять как раз одному из прохожих иную, уведенную от реальности судьбу, а может попробовать угадать с истинной, хотя нет, чаще только придумать слезоточивую и полную раскаяния, но заканчивавшуюся до того смешно, что сам выдумщик начинал хохотать на всю палату. Он бы так и бросился к окну, чтобы крикнуть выцепленному свою фирменную остроту. Бросился бы, непременно, если бы ему было дозволено. Хотя, учитывая его положение, указы медсестер не вставать звучали скорее как притворство, словно у пациента не хватало ума самому понять свое положение. Обиднее было каждый раз, улавливая скрип открывающейся двери и последующие протаптывания, напоминавшие стук копыт, слышать вопрос, который прерывал поток людей в час пик «все по прежнему, Филипп?» Так и хотел огрызнутся чем-то резким и глупым, вроде мыслей «куда бы я делся?» А ведь к другим, как на зло, приходили в и так не людное время.
Нужно сказать, пару раз за день в определенный момент замечалось, как за ветками едва видно промелькивали поездные вагоны. Несколько метров проходившей вокруг всего города железной дороги были вылизаны на окне, а пропустить ее использование Филипп не мог. Ровно в час прибывала одна, и уже через несколько минут выезжала отчего-то совсем другая змея, хотя выглядели они точь в точь похожими, из-за чего иногда казалось, что поезд просто катается по кругу. Пациентам нравилось ловить момент, когда между зданиями проедет крохотный вдалеке, словно игрушечный, поезд и вся площадь хотя бы на секунду обернется в сторону святыни. Самое забавное-оборачивались все. Оповещавшая город бешенным стуком вагонов о своем прибытии, только для Филиппа она была предвестием, или лучше сказать, предупреждением, значком, что скоро, минут так через пятнадцать, небрежно, обязательно небрежно, скрипнет дверь и послышатся стучащие по мрамору шаги, от которых задрожит и развеется живой узор.
После поезда на улицах всегда появлялись толпы людей, почти что провожавшие друг друга, а затем возвращавшиеся. Начинали вокруг них постоянно один за одним бегать дети, пытаясь ловить в толпе других, а самые маленькие от общего чувства резвости боролись с ногами взрослых.
Среди появлявшейся толпы особенно приятно было смотреть за двумя лицами, которые шли не как все. Небрежно протаптывались под окном. Пожилая мать с сыном ребяческого, как у детей под ними, лицом и головой, торчащей над остальной толпой, даже когда он ее опускал, попадались всего на секунду и тут же ловко юркали сквозь площадь, отчего уловить эти крошечные фигуры было почти невозможно. Они почему-то стремились обогнать остальную толпу, хотя постоянно от всех отставали. И даже сейчас пожилая мать с грубым молодым человеком были особенно прелестны на фоне других. Последний, меланхолично поникнув, задумчиво шел слегка впереди старушки, совсем забыв о ней, пока та, несмотря на оттягивание его левого плеча, никак не могла догнать. Она с чувством впивалась в его руку, обвивала плечо, словно без этой поддержки не могла устоять и все время спотыкалась то об насыпь, то об разваленную кочку вырытой впереди земли. Издали две эти фигуры казались приклеенными друг к другу. Всю площадь они влеклись неразрывно, пошатываясь совсем немного от своих тел только на то расстояние, чтобы не выглядеть совсем беспомощно по одному. Лица их и одежда, особенно одежда, так чутко продолжали друг друга, что покачивания их при каждом шаге казались спешнее, чем у остальной площади, и сами они были в стороне, а другие лица становились более расплывчатыми и смешанными на их фоне.
Прозвучал скрип, и из-за спины Филиппа послышались в очередной раз напомнившие о своей некомпетентности шаги, а вместе с ними следовал и этот глупый вопрос. Лица всех остальных стали чётче, когда Филипп попытался снова отыскать в толпе мать с сыном, но пока он оборачивался, оказалось, что с площади все давно выметнулось. Было слышно, как таблетки со стаканом воды шуршаще приземлились на тумбочку. Филипп ответил машинально на несколько заданных ему вопросов, которые он, кажется, не понял, откуда доносились, ответил около теми словами, которые были подходящими на любой случай жизни. Но отчего внезапно, хотя и было странно дребезжание внутри, почему, новость после вопросов, что скоро Филиппа выписывают, его взбодрила? От голоса женщины образы в окне вдруг стали расплывчатее. Сестра говорила об этом на протяжении почти месяца, но вся эта отдаленность и неточность в ее словах звучала скорее как оправдание, а намерение-лукавством врачей, которое пациент пропускал мимо ушей из раза в раз. Когда же на него ни с того ни с сего свалилась новость, что скоро его будут выписывать, он уже не понимал, как к до кривой ухмылки внезапно возникшей новости относится. Первым же делом в голову вклинился вопрос, что он будет делать с окном. И куда в таком случае он пойдет? Не на улицу же, которую он прежде лишь со стороны разглядывал с восхищением. Что за глупость? Прежде он не думал, что ему придётся когда-то убраться из палаты. Но остаться он не мог, а значит его выгоняли. Выгоняли бескомпромиссно и грубо. Как животное.
Уже к следующему утру вещи были собраны: вес всего-то двух рубашонок, ставших ему уже большими, и бумажник загадочно вдавливали в себя кровать, и вид площади казался слегка шире обычного. Попытавшись встать один раз, Филипп успел разувериться в своем умении ходить за столь длительное время лежачего состояния. Ему даже хотелось по-детски поверить, что он сможет не вылезать из гнезда, что его, жалостливого и немощного, пощадят, что разрешать остаться, и что теперь будут ему приносить только миску объедков на обед, а он все также продолжит глазеть на прохожих сверху вниз, и больше ничего, кроме этих объедков ему нужно не будет. Тут из-за спины позвала сестра, другая, не такая, как обычно, внешне похожая скорее на девочку, низколобая и кратковязая, которая развеяла напускные фантазии Филиппа, что ему стало даже стыдно за свои уверения. Обернувшись, он посмотрел на палату как на место, где он никогда не был, а на остальных пациентов, как на незнакомцев, нескольких из которых он прежде видел в окне. За все дни, что он себя помнил, вид панорамы, похоже, ни разу не отлипал, отчего комната вокруг него изменилась до неузнаваемости, а соседи по палате сменили лица. В комнате было ярко, но пыльно и оттого по отвратительному тускло, и разглядеть в ней ничего не получалось, сколько бы глаза не привыкали к герметичной завесе. Даже несмотря на открытое окно, здесь резко пахло кислой вонью когда-то бессильно лежавшего липкого тела, отчего Филиппу хотелось пройти мимо своих соседей по палате также быстро, как и их появление в его жизни.
В одном из кабинетов сделали примечательный отчет: дополнительные вещи-отсутствуют; лечение после выписывание-не указано; срок нахождения в больнице- два года, восемь месяцев, двенадцать дней… «Двенадцать дней», – повторил последние слова Филипп, удивившийся услышанному числу. Он долго пытался вспомнить, сколько из них был в своем уме, пока его не прервали уже трижды повторенной мыслью, что отпускают его только потому, что лечение его до конца невозможно. Эти слова казались уж слишком ироничными, но задавать вопрос ему не хотелось, так как оранжевое лицо делавшей отчет женщины было резким и оттого пугающим, чтобы задавать вопросы, особенно в темной комнате, где его освещала только настольная лампа.
Когда выходишь впервые за почти что три года на улицу, то… Нет, Филипп не ощутил ничего нового, что бы ему недоставало из воспоминаний или из вида окна. Хотя ноги его все еще подкашивались, он не шелохнулся от слегка покачивающего ветра, не споткнулся о бордюр, быстро устав от обуви, ни даже пощурился от бестолкового солнца. Скорее, наоборот, он уже чувствовал себя опаленным, без своего рая и даже без костылей, которые бы помогли ему вспомнить о навыке ходьбы. Было видно, как облака летели под наклоном, чуть вверх, словно ещё выше, чем они уже были, а небо казалось изогнутым так круто, что вид этот вмещал весь земной шар. Эти колонны огибали воздушное пространство, пролетая артиллерийскими снарядами город и падая где-то за горизонтом, где о жизни, похоже, и не знали. Там их полет был никому не нужен.
Теперь в окне было видно только, как поседевший, но не похожий на старика, человек все мотался по площади. Он то вставал и слонялся из конца в конец, то подолгу оставался на лавках, глядя на мимоходных людей. Иногда и набрасывался на них с удивлением собственным, но те, не давая отпор, только избегали его. Привязанность его не была усердной, никто вокруг с ним не разговаривал, а после прохожие и вовсе перестал обращать внимание на фигуру белопольного шахматного коня. Он строго, как сторож, маршировал по площади, и быстро, как гимнаст, от нечего делать, иногда уходил, но почти тут же возвращался, словно боясь пропустить скорое событие. Ходя из конец в конец, он иногда присаживался на лавку и долго принеживался к своим коленям, обхватывал их в кольцо длинных рук и все перекошено смотрел направо, откуда выходили люди. Солнце пекло с каждым часом все сильнее. Время идет быстрее, когда смотришь на людей не сверху.
Вот оно! Голова взбодрилась с колен по звучанию гудков поезда и Филипп начал беспрестанно оглядываться, либо смотря направо, откуда люди в это знойное время шли потоками, либо налево, где их уже успело накопиться немало, и все старался определиться, в какую сторону стоит смотреть. Оказалось, большинство из проходимцев шли в одном направлении, раздражительно проходили и промелькивали рябью в глазах. Навстречу им шло совсем немного, но скорее становясь исключённым, чтобы было не совсем искусственно.
Тут одной из инакошедших Филипп увидел девочку, которая все не могла найти себе проход навстречу безликой толпе. Она отдалялась от необходимой стороны каждую секунду, словно уносясь волной от берега. О некоторые волны она растеряно врезалась, едва удерживая равновесие. Устоять ей было так тяжело, что она большую часть времени лишь кружилась на месте. Филипп долго решался помочь, но был слишком смущен своим прежним предположением, что ему становилось стыдно за свои мысли. Он протолкнулся через волны людей, которые его даже не замечали, в попытке огородить ребенка от людей, которые не давали ей воли. Вдруг ее подхватила какая-то хмурая женщина и увлекла в толпу, гневно поглядывая на Филиппа. Но больше ему стало стыдно за свою прошлую идею, искаженную за кривым стеклом, а не за свое намерение.
Он протиснулся обратно до лавочки, помяв в толпе около пяти крыльев, пока пробивался, и слегка призадумался. Раньше он отчетливо разбирал людей и их лица, но ему в голову не приходило еще, что все они направлялись в сторону поезда, пока остальные-строго от того места. На глазах ему тут же попались мать с сыном, которые прошли почти что в упор к нему. Как же он мог забыть о них, шедших как раз в это время? Ее рука все также впивалась в его плечо, и он был все также недоволен, и было похоже, что она и вправду не могла двигаться без поддержки молодого человека. Скорее всего, именно за ними он решил и поддаться движению толпы, все время думая, стоило ли ему слиться с остальными и тогда решая, что нужно продолжить идти своим шагом. Из-за этого он все время то ускорялся, наступая на ноги с такой силой, что сам подпрыгивал, то плелся, и то лишь с помощью толчков сзади. Или же стоило подождать их возвращения? Они оказались совсем недалеко от железной дороги, рельсы которой проходил на окраине города. Было видно, как начинается все большее расстояние между домами и как вид этих самых домов на глазах загибал их вялыми окурками.
Дым от паровоза, которым пах портсигар машиниста, когда-то еще давно испачкавшего его в угле, был настолько забористым, что моментально навел на Филиппа тоску, когда он подошел достаточно близко к вагону. Поезд стоял даже не на перроне, а почти что в чистом поле. Увидел толпу перевозчик на горизонте еще минут пятнадцать назад, и, не найдя себе никакого развлечения, начал считать, сколько придётся работать, чтобы переодеть всех этих людей. Двустворчатые двери плавно раздвинулись. В подходивших людей срезу бросился душный запах старого вагона, в ответ на который несколько из них кинулось в попытке остаться незамеченными. «На расстояние от вагона десять метров, – гневно крикнул машинист двум вопиющим проехаться зайце, -отошли все, заход только по списку». Машинист громко начал называть имена с листка, оказавшегося у него в руке не пойми откуда. Филипп стоял позади толпы, из-за чего не видел залезавших в вагон друг за другом. Гробовая тишина среди такого количества людей поражала, очевидно, каждый ждал услышать свое имя, но после каждого оглашения спокойствие становилось все напряжение вместе с треском и скрипом прогибающегося под залезавшими людьми вагона. Филипп хотел спросить ближайшую от него женщину, зачем этих людей объявляют, но в ответ увидел на лице сморщенные брови и то ли вопрос обратный, то ли ненавистное выражение. Палец ее был приставлен к губам, и вскоре, отвергая вопрос Филипп, после объявления еще одного имени, она быстро скрылась, так и не дав ответа. Имена звучали почти одиннадцать минут, пока машинист не сомкнул губы табаком и, по всей видимости, продолжив причмокивать последнее названное…
Из—за жары казалось, что поезд разгонялся намного медленнее обычного, к тому в самом начале пути несколько человек одержимо ухватились за него, прилипнув всем телом. Среди них кто-то оторвался в последний момент, но уже не хватало темпу, чтобы, поднявшись с земли, догнать вагон. Оставшиеся на месте провожали ящик с людьми, смотрели, как он отъезжает от своей позиции, издавая тяжелый стук все чаще. Филипп отыскал среди провожавших пару, которую он прежде все время искал. Мать издалека выглядевшая просто худой девочкой, вблизи оказалось выжито захудалой. Вблизи ее лицо было иным: глаза у неё едва держались в лунках, носа у нее не было, а на челюсть была настолько тонкой, что можно было разглядеть деревянные отпечатки зубов. Теперь уже было очевидно, что она бы и несколько шагов не смогла сделать без поддержки сына, который теперь стал еще мрачнее. Было видно на его лице, что он хотел бы оказаться с матерью вместо названных, да даже, пожалуй, черт бы с ним, ее одной было бы достаточно для счастья. Глядя на улыбку старушки, Филипп задал им тот же вопрос, что и забранной женщина, но услышанный ответ озадачил его только сильнее: «Дай Бог им здоровья, -тусклым светом сказала она с такой слабостью, что Филиппу хотелось обнять ее, настолько ее жалость сочеталась с божественной добротой- этими людьми я горжусь, горжусь их жизнью, которая останется после них. Смотрите внимательно, они уже запечатлелись в вашем сердце».
Стремительнее расщеплялась толпа, оставляя от себя только пустошь перед рельсами с несколькими домами сзади, и продолжала она расходится до тех пор, пока от нее почти никого не осталось. Лишь горсть людей пережидала на поляне, глядя в сторону набиравших скорость вагонов. Поезд уже тем временем почти скрылся за горизонт. Филипп думал о людях, которые сейчас сидят в последнем дребезжащем отсеке поезда. Он пытаясь понять, за что их, выбранных по случайности, восхваляют и, самое главное, куда их забрали. Неважно было, что бы с ними не произошло, он все равно об этом не узнает, для него их последние следы остались здесь, среди пустыря. Тем временем он видел, как пожилая женщина стала бросаться на людей, убеждая и остальных, и саму себя в героизме уехавших. Из огромных слабых глаз ее потекли слезы. Поезд отдалялся дальше, направляясь в неизвестное. А Филипп продолжал гадать, где окажутся вагоны после пропажи за горизонтом. Этому вопросу ответа не было ни от кого, так что было проще считать, что живые в этом вагоне будут ехать вечность. Сейчас-то горизонт был пуст. Трески отдалявшего и приближавшегося поездов смешивались и состязаясь на дуэли, они имели разные пути, разные направления, хотя и оба просто сменяли друг друга изо дня в день. Из толпы доносились рыдания и визги. Машинист недовольно кряхтел, ведь ему никогда не хватало места в своей кабинке с протертым до дыр сиденьем.
Недалеко позади себя Филипп ни с того ни с сего начал вдруг слышать звуки пашни. Звук этот сейчас совсем ни к месту, но земля слабо жужжала с цикличной точностью под ударами тяпки почти влажным песком, а прерывали ее только мелкие протаптывания под ногами человека. Шум в ушах от гудков поезда заглох, и теперь перед глазами был только сутулый господин средних лет, который усердно впивал свой инструмент и притягивал его тут же назад к себе, перемешивая землю. Филипп старался разглядеть за соломенной шляпой его усердное лицо, в котором одновременно был весь мир, но как будто он старался не думать о нем в этот момент. Но солнце продолжало слепить сверху, из-за чего Филипп видел только туманные очертания лица. Обойдя этого человека сбоку, чтобы не мешать пашне, он попытался как-то намекнуть о себе, желая поближе сфокусироваться на усталых чертах земледельца: опавших худых щеках, стекавших словно воск, рванных губ. Но в ответ тот никак не реагировал, а только продолжал заниматься своим делом. «Что вы делаете? » Ответа не было. Мужчина непреклонно продолжал рисовать перед собой кружок. Филипп не понимал, остался ли он последним, находящимся перед железной дорогой от рассосавшейся толпы, или же был тут все это время. Но, похоже, это было неважно.
Решение проследить за мужчиной пришло не сразу, долго думая, Филипп уселся на землю с интересующимся взглядом в сторону, ждал. Чего? Наверное, ждал, пока господину надоест это дело, и он сам к нему обратиться. Ждал, пока тот ответит на минувший вопрос. Но вскоре понял, что ждать придется довольно долго. Когда тот закончил выпалывать, к сожалению Филиппа, он начал осторожно, чтобы один не сбил другой, класть камушки, непонятно откуда у него взявшиеся, вокруг грядки-А здесь зачем рыть?
–Почему бы и нет, -безынтересно ответил тот, – здесь железная дорога, скорее всего, если посадить, кому-то оно потом пригодиться, я так думаю.
–Здесь никто не собирает, эти посевы умрут, если за ними не следить, -все также сидя продолжал Филипп.
–Все когда-нибудь умрет.
Повисло длительное молчание. Филипп долго все никак не мог понять, зачем этот господин продолжил полоть землю, и ему не терпелось это узнать
–Почему бы не посадить тогда их ближе к городу?
–Там-то зачем? И там они долго не проживут, -мужчина вопросительно посмотрел наверх, почти что удивляясь его вопросу, -если уж, в любом случае, полешь, то лучше делать это там, где тебе не мешают.
–В любом случае, пользы твоя тяпка особо не принесет, особенно…
–Послушайте, -сухо перебил пахарь, -не мешайте мне заниматься моим делом, лучше бы вы нашли себе что-нибудь по душе. Здесь я ее все равно не наблюдаю.
Филипп хмуро бросил взгляд на остряка и начал пытаться вразумить, что ничем ему не мешает.
–Слишком много верного, слишком много, чтобы чем-то дельным заняться, -лишь пробубнил он себе под нос.
По нему было видно, что отвечать дальше ему было в тягость. Ответы были то через силу, выдавленными одним или двумя словами с предшествующим мычанием, то через бессловесные удары тяпкой по земле: мягкий и шелестящий вместо усмешек и, наоборот, невежливой казнью в случае отказа, да такой силы, что потом приходилось поднатужиться, высвобождая совок из-под земли. Устав от этого, Филипп решил оставить мастера.
Остальные улицы были пустыми и непримечательными. Филиппу сразу показалось странным их вакуум. Город находился в таком запустении, безжизненности, которой хватало ровно настолько, чтобы дать понять о своей нищете. Завывающие переходы кружили пылью между домами, окна были занавешены баррикадами, а вокруг, но при это где-то вдалеке, свистел ветер- этому месту как будто не хватало сил даже сказать о своей беспомощности. Мужчина вспоминал вид из окна и сомневался в том, был ли он в том же городе, где каждый день на площади собиралось бессчётное множество людей, толпы, видимые им постоянно за окном? Не было джазовой музыки из ближайшего кафе, зажигавшихся огней вдоль улицы, визгов кошек, резких хлопков в тишине, не было гари сигар, разговоров из-за спины, засоренных щелочей, не было ни одного глупого лица. Сейчас здесь не было никого. Мужчина осмотрел закоулки, рассмотрел в окнах внутренности домов, которые были не завешены только на первых этажах, и начал стучать в двери, что есть сил, словно слепой, выбивая жизнь. Пустыми были дороги, дома казались разрушенными без людей в них. Асфальт трескался под ногами от неразделенности за столь длительно время, что любое прикосновение к нему было пагубным. И фонари, да, особенно лопнувшие фонари наполняли тоской вместо света улицы. Рядом упала газета, в которой предупреждалось о необходимости как можно больше оставаться по домам из-за… Поседевший мужчина долго перечитывал статью, пытаясь понять вывод, но постоянно сбивался от призрачных хлопков и шлёпаний вокруг. Разве за стеклом он видел неправду? Филиппу хотелось вернутся на площадь за оправданием, что город еще не пуст.
Он вдруг остановился возле больницы, которая, в отличие от остальных проулков, показалась ему презабавной. Стены этого здания были на его росте целиком окрашены самыми разными цветами: пятна были хаотично разбросаны вокруг, словно какой-то неудачливый художник, которому и в моменты точной работы не хватило бы знаний воссоздать что-нибудь дельное, посмеялся над парадом дома. Войдя, внутри Филипп разглядел на стенах еще больше ежей краски, разросшихся в коридоре. Здесь же был и шум, не многоголосый, отрывистый, но его казалось предостаточно для того, чтобы запутаться. Вдоль коридора стояли люди, пальцам нажимавшие на стене продолжение этих красок, одни изображали кляксы жирные и небрежные, но у большинства пальцы танцевали даже что-то осмысленное. Присмотревшись, пациент увидел на стенах знакомые очертания улиц, откуда только что вошел, но красками, выверенными до неузнаваемости: дорога ярко переливалась с небом, отражая тучные ливни; дома контрастировали с ними. Но главное- именно наполненность этих улиц, написанных таким размером, что он себя ощущал среди них, была не к лицу их реальным копиям: улицы были заполнены спешащими суетниками, детьми и густыми перелесками зевак, а между ними была жизнь. Коридор был одной сплошной картиной, что даже произвольно измазанные стены выглядели подходящим моделям города.
–Хотите присоединиться, или так, посмотреть пришли, -донесся сзади голос, не пойми кому принадлежавший.
–Только любопытствую, -осторожно вздрогнул Филипп, -я не очень-то умею писать.
Собеседник как-то странно нахмурился, услышав эти слова.
–Здесь никто не умеет. Мы это делает не от мыслей, умеем мы или нет.
–Не в больнице же, где тишина и помощь нужна, стоит так небрежно относится к стенам?
–Ошибаетесь…Теперича лучшее лечение в этом! -гордо ткнул пальцами мужчина в стены, похожие на картины.
–Вы здесь работаете? – начал Филипп после длительного молчания. Он все хотел узнать, что происходит от первого человека, который, видно, хотел держать разговор
–Сейчас никто в городе не работает, люди только делают. Почему вы задаете этот вопрос?
–Глупый вопрос, согласен, -Филипп жухло замялся перед беспокоившими его словами, – То что, я видел в газете, это правда, что там написано? Правда это, все скоро умрут?
Между ними повисла небольшая тишина, которая прерывалась лишь слабым шорканьем стен.
–Не думаете ли вы, что это тоже глупый вопрос?
–Я сегодня видел толпу людей, которые бросались в истерике на поезд, и среди них старая женщина была, знаете такая, морщинистая вся, какие обычно бывают с сыновьями. Она гордилась за них, а сама думала, что эти люди будут жить вечно.
Доктор хитро улыбнулся после этих слов и в своей улыбке потупил взгляд.
–За этих людей и вправду стоит гордиться, вы ведь не знаете, что с ними сейчас, -просветительски, по крайне мере по его собственной мысли, ответил он, вспоминая когда-то давно попавшиеся слова-они, зная о неминуемой гибели, создают память о себе. В других они есть, в других и останутся, и какая разница, что потом это будут называть памятью. Пойдемте, я вам кое что покажу.
В одной из палат стены все также были измазаны, но шире, размашистее, и оттого они выглядели уже не как внутренности палат в больнице, скорее как холсты. Койки, стены, потолок- все было перемешано палитрой человеческих рук. Каждый кусочек комнаты был своим миром, испещрённым особым оттенком, чувствами, которые были непонятны другому уголку, но были неотделимы от остальных. На койках лежали полотна известных художников, которые в той или иной степени походили на небрежно извращенные стены. Кровати пустовали, но вместо людей, занимавших места, лежали бережно лелеемые картины, которые создавали малые миры вокруг. Пациенты тихо скрывались в своих творениях, измазанных густой краской от темени до кончиков пальцев ног так, что Филипп сразу некоторых из них даже не разглядел. Никто из них не повернулся при входе доктора. Было похоже, что этих людей ничего отвлечь на свете отвлечь не может.
–Посмотрите на это… Эти люди знают, что скоро умрут. Они гибнут, рассыпаясь на глазах, а любое их движение лишь ускоряет их гибель. Когда поезд уезжал, вы ведь в точности не знали, умрут пассажиры или нет, потому что уезжали от вас они живыми. Для вас скорее всего они будут всю жизнь живыми. А эти… – доктор также воодушевлено показал на пациентов, -думаете, они знают правду? Правда лишь в том, что они скоро умрут, но сколько всего прекрасного от них не увидели бы мы, если бы все думали об правде. Заколотились бы по домам, а что дальше? И я, и вы, и даже вон та женщина, и все мы восхищаемся людьми, которые оставили свою ложь после себя. Возможно, это единственное, в чем человек достоин гордости. Смотрите на них, кроме них у вас только одна реальность… Смотрите… Какие они красивые, когда знают о скорой своей смерти и противятся, словно она никогда не наступит.
Филипп еще долго, даже после ухода доктора, вглядывался в создаваемые картины. Чем дольше он на них смотрел, тем больше они становились, тем больше деталей он замечал, вглядываясь в каждый штрих небрежно писанного полотна. Сердце его распухало и начинало биться все чаще, пока он не заметил, что стоит уже несколько часов, глядя на стены. Затем он, очевидно для себя, ринулся из больницы. Он отчаянно хотел вернуться на площадь, хотя сперва и не понимал, почему у него все никак не получается найти дорогу обратно. Путь все время терялся, ошибаясь либо другим переулком, либо вовсе уходя на незнакомую улицу. Найти дорогу обратно, оказалось, было не так уж и просто, особенно когда вначале шел в толпе, по той дороге, которая вела его теперь одного. Но вот он выходил назад, а навстречу ему начало попадаться все больше лиц. Некоторые были потеряны, другие особенно счастливы, но в большинстве из них можно было видеть только отчаяние- чем ближе Филипп подходил к площади, тем явнее оно было на них, и не только на лице. Часто попадались болезненные на вид, то сгорбившиеся, схватившиеся либо за живот, либо за голову, то безудержно глядящие в небо. Некоторые падали и, скукоживаясь от боли и усталости, дрожали взглядом.
Ближе к площади он уже доволакивал себя, и, едва дойдя, сразу же без сил упал на лавочку посреди места, где шли люди. Похоже, что старость сказалась на нем, к тому же, он так много прошел после многих месяцев почти что бездвижной жизни.
В последний момент он увидел кучку детей, стоявших на другом конце площади. Совсем маленькими они казались, высотой не выше самого старика, который сам-то был с табуретку. В веселом молчании было видно, что, успев уже порезвиться, они теперь не могли придумать, чем можно было себя занять. Успели уже и пух поджечь от безделья, и запустить шарики в небо, но все казалось им особенно скучным. Вдруг одна девочка, младше других, с румяными округлыми щечками и двумя заплетенными косичками, предложила сыграть в догонялки. Кто-то поначалу отказывался, но на него тут же набросились, начав колотить и требовать быть водой. Но именно-то водой быть никому из них не нравилось, никто не хотел начинать первым да еще и потом пытаться поймать остальных в округе, когда уже все разбегутся. Они продолжали спорить, пока к ним не подошел посидевший, но не похожий на пожилого, мужчина, который скромно попросил взять их к себе в игру. Всем даже понравилась эта идея, и они охотно согласились, но только при условии, чтобы Филипп стал бы водой. В ответ тот сразу начал считать, давая фору детям, чтобы разбежаться.
«Один, два», -и он вспоминал, как в больничном панорамном видел резвящихся детей, и думал думая, как бы он выглядел в этом окне, пытаясь их поймать. Но на кривых, словно угрюмые улыбки, дорожках все время отставал. «Пять, шесть», – Думал, что никого из них скорее всего не сможет поймать, но тем задорнее, казалось, он становился и от этого заражал своей энергией детей. «Семь, восемь», -Ему это казалось по душе. Хотелось обмануть смотрящих вокруг, что они будут счастливыми. И в чистом стекле больничного панорамного окна, перед которым раньше лежал Филипп, а теперь играли в карты, ослепительно смотрелось на веселую беготню детей. «Девять, и… » И люди влюблялись в эту картину, представляя, какой вырастит самая младшая девочка, с румяными щечками и двумя косичками, бурно развевающимися во время ее бега.