Пролог
16 февраля 1673 года. Париж, Франция.
От чтения при свечах у Жан-Батиста болели глаза. Он отложил очередное письмо епархии, в котором его клеймили как еретика, и потёр глаза. Была уже глубокая ночь. В прежние годы, когда Жан-Батист был молод, такие ночи были временем веселья и любви, но теперь, при сединах, ночь стала предвестником тяжёлых воспоминаний и болей в суставах.
Давно пора было отправляться в кровать. Завтра очередная постановка новой пьесы – четвёртая по счёту. Облизнув указательный и большой пальцы, он стал тушить свечи – одну, вторую, третью… Горела ещё одна свеча, но Жан-Батист не мог понять, где она. Протянул было руку к мягкому огоньку – и понял, что свет идёт не от свечи. Золотистое мерцание было не над столом, а дальше, у двери, просто уставшие глаза пожилого француза приняли его за горящую свечу на столе.
Но что же это, раз не свеча?
Жан-Батист прищурился, силясь увидеть, что находится за светом. «Огонёк» вдруг рассеялся, словно перетёк за дверь. Жан-Батист встал и неуверенно пересёк зал. Вышел на лестницу и посмотрел вниз. Свет был там, на первом этаже.
— Эй! – крикнул он. – Кто там зашёл ко мне в дом с факелом? Проваливай, кто бы ты ни был!
Но огонёк не исчез. Казалось, там стоял человек, сотканный из мерцающего золота.
— Эй, — позвал Жан-Батист неуверенно. – Кто ты?
Огонёк мигнул. Вытерев слезящиеся от света глаза, Жан-Батист ещё раз посмотрел на диковинку. На мгновение Жан-Батисту показалось, что он различил лицо, но оно тут же исчезло за очередной волной света.
— Кто ты? – переспросил Жан-Батист. – Мадлен? Это… ты?
19 мая 1897 года. Рединг, Англия.
В восемь часов утра дверь в камеру С33 открылась. Охранник, тридцатилетний Том Мартин — один из немногих, кто ещё испытывал уважение к заключённому – вошёл и положил вещи на стул у дверей.
— Доброе утро, сэр, — поздоровался он. – Вот ваша одежда. Я подожду, пока вы не будете готовы.
Спустя несколько минут Оскар, бледный, как мертвец, стоял посреди своей «одиночки» и смотрел на выход из камеры как на виселицу.
— Журналистов совсем немного, сэр, — сказал Том. – Кажется, двое или трое. Вас ведь не на казнь ведут. Вы покидаете Рединг, сэр. Это ли не повод для радости?
— Радости? – Оскар желчно усмехнулся. – После двух лет заключения я отправляюсь в неизвестность, презираемый Лондоном, не имея и фунта в кармане. Всё моё имущество ушло с молотка по требованию кредиторов, я не могу приблизиться к детям и не знаю, куда мне идти. Странно, как это я не упомянул о радостях?
— У вас всё ещё есть друзья, сэр, — возразил Том.
На первом этаже Оскара ждал майор Нельсон. Он прижимал к груди пакет с надписью по-латыни – «De Profundis». За сохранностью рукописи Нельсон следил лично. Отдав пакет Оскару и пожелав ему удачи, он сопроводил писателя во внутренний двор, где того уже ждала повозка. Оскар забрался в неё вместе с двумя охранниками.
Это было ещё не освобождение, но уже почти. Ворота открыли, и повозка выкатила наружу мимо двух журналистов, жаждавших взять интервью у бывшего денди. Оскар оглянулся на удаляющуюся тюрьму и с облегчением перевёл дух. Наконец-то…
Теперь они следовали в Лондон, в Пентонвилль, чтобы соблюсти последние процедуры, после чего Оскар будет освобождён. Скоро, совсем скоро он забудет и сырость тюремных стен, и молчаливые прогулки строем по кругу.
Оскар снова был собой – спустя два года и тысячи оскорблений. Он поднял взгляд к небу и сперва не увидел его. Вместо неба над повозкой был лишь свет – золотистый свет и больше ничего. Оскар моргнул, и видение пропало – вот же оно, голубое утреннее небо. А свет… это просто глаза его отвыкли от солнца.
15 июня 1961 года. Рочестер, штат Миннесота, США.
Когда медсестра и санитары вошли в палату, Эрнест вертел в руках подушку, пытаясь найти в ней спрятанные микрофоны.
— Доброе утро, — приветливо улыбнулась медсестра.
Санитары ничего не сказали. Один встал у двери, позвякивая связкой ключей, второй подошёл к кровати пациента.
— Время пить таблетки, — сказала медсестра.
Эрнест посмотрел на бумажный стаканчик с пилюлями.
— Сегодня вы ведь выпьете их, сэр? – спросил нависающий над Эрнестом санитар. – Просто выпейте их. Сэр.
Эрнест понимал, что выбора у него нет. Он с трудом перенёс электросудорожную терапию. И порой боялся, что, если он откажется пить резерпин, ему запросто могут назначить ещё несколько сеансов судорог.
Он уже поднял руку, чтобы взять стаканчик, но тут что-то отвлекло его. Лёгкий золотистый отблеск на стальном подносе, что держала в руках медсестра.
Эрнест инстинктивно повернул голову в сторону двери, но ничего необычного не увидел. Второй санитар, что-то жуя, крутил на пальце связку ключей и выжидающе смотрел на него.
— Мистер Хемингуэй? – обратилась к нему медсестра. – Вы будете пить таблетки?
Эрнест перевёл на неё взгляд. Ему просто показалось. В этом чёртовом месте что угодно примерещится.
Ничего не ответив, он взял стаканчик и закинул таблетки в рот.
МОЛЬЕР
Жан-Батист расхаживал по сцене, повторяя роль. Он помнил её наизусть, как и все свои предыдущие роли, но по старой актёрской привычке не мог не репетировать.
Зал был пуст, но на сцене Жан-Батист был не один. Работники ставили декорации, и Жан-Батист поглядывал на них, дабы всё было сделано правильно.
— Аккуратнее! – не выдержал он, глядя, как отодвигают искусственную стену. – Она же сейчас упадёт, чёрт вас всех побери!
Один из работников что-то сказал себе под нос, второй рассмеялся – но столкнулся взглядом с Жан-Батистом и стёр с лица улыбку.
Помимо прочих, были тут и актёры. Полуодетые, они суетились, повторяя свои роли, приводя себя в порядок.
— Лагранж! – крикнул Жан-Батист. – Где же он, чёрт?..
Приступ кашля не дал ему договорить. Это было в какой-то степени иронично, учитывая, какую пьесу они сегодня ставили.
— Ты снова кашляешь?
Жан-Батист обернулся и оказался лицом к лицу со своей супругой, Армандой.
— Ты весь красный, — сказал она. – Ах, Жан-Батист, к чему всё это? Давай пошлём за врачом.
— За врачом? Ха! – Жан Батист вытер рот тыльной стороной ладони. – Мой кашель будет очень кстати в нашей сегодняшней пьесе.
— Но что, если «Мнимый больной» окажется не таким уж и мнимым?
— Ты знаешь, как я отношусь к докторам. Я не стану платить шарлатанам за длинные латинские слова, которыми меня будут осыпать! К тому же, я в полном порядке.
— Этот кашель у тебя не в первый раз. И не во второй. Знаю, знаю, — Арманда подняла руку, предупреждая тираду мужа. – Великий Мольер не может отменить пьесу. Но хотя бы покажись врачу.
— Нет. Сказал же – я в порядке. Это всё пыль, проклятая пыль не даёт мне дышать. И да, ты права – я не отменю из-за такого пустяка, как кашель, нашу постановку. Она всего лишь четвёртая.
Лишь отойдя от Арманды, он позволил себе проявить столь желанную слабость – пальцами правой руки стал искать пульс на левом запястье. Пульс частил. В груди ныло – тяжело и горько, как никогда раньше.
УАЙЛЬД
О его освобождении писали все газеты – и не только в Англии. Известные парижские писатели были в курсе скандала – и не хотели принимать в нём участия. Оскар знал это. Когда Стюарт Меррилл и Мор Эйди написали петицию королеве с просьбой освободить писателя, то подписал её, кажется, один лишь Бернард Шоу. Остальные же, в том числе и парижане – Золя, Коппе, Ренар, Сарду и многие другие наотрез отказались содействовать досрочному освобождению их коллеги по перу.
«Я согласен подписать петицию для Оскара Уайльда только если он даст слово чести… никогда больше не браться за перо», писал Жюль Ренар.
«Это слишком непристойная грязь, чтобы я был в ней хоть как-то замешан», писал Викторьен Сарду.
«Я готов поставить свою подпись лишь в качестве члена Общества охраны животных», писал Франсуа Коппе.
Это было давно. Петиция не помогла Оскару избежать заключения. Если бы он был контрабандистом или вором, мошенником или клеветником, у него был бы шанс. Но обвинения против Уайльда были куда серьёзнее.
Знаменитого английского денди, любимца высшего света, обвиняли в гомосексуализме.
Вдобавок к этому, на суде всплыло немало клеветы. Сарду был не единственным, кто не желал «быть замешан» в подобной грязи. Словно о существовании публичных домов для мужчин с подобными вкусами в Лондоне никто и не слышал. Словно кроме Уайльда не было гомосексуалистов. Словно лишь ему это было непростительно.
Оскар прекрасно понимал, из-за чего разгорелся скандал. Он был втянут в роковой конфликт между Альфредом Дугласом, своим склочным любовником, и его отцом. Оскар оказался идеальным полем брани. Его использовали и оставили, измученного, на обочине жизни — а конфликт между отцом и сыном даже не был окончен.
Суд был безжалостен. В качестве доказательств, в частности, приводили выдержки из произведений Уайльда. Справедливость была отнюдь не на стороне писателя. Впрочем, и сам он не был образцом здравомыслия. Когда в зал стали приглашать свидетелей непристойного поведения Уайльда – словом, его бывших любовников или тех, кто выдавал себя за таковых, Оскар не выбирал выражений. Например, на вопрос, имел ли он интимную связь с одним из свидетелей, Оскар возмущённо ответил, что свидетель для этого «слишком уродлив».
Его судьба была предрешена с того момента, как он вошёл в зал суда. Или даже раньше: с той минуты, как он встретил Альфреда – или Бози, как называл его Уайльд.
Лишённый имущества, уважения и доброй славы, а также возможности приближаться к жене и любимым сыновьям, Оскар оказался в тюрьме, где пробыл два года. А по окончании срока всех его друзей можно было пересчитать по пальцам. Одной руки.
Но тюрьма – точнее, тюрьмы – остались в прошлом. Как и Англия.
На берег Франции с ночного парохода сошёл уже не Оскар Уайльд – гений эстетизма, утончённый денди, любимец высшего света. Теперь этого запуганного, сломленного человека звали Себастьян Мельмот – имя он сменил для сохранения инкогнито.
Но для ожидавших его друзей, для Робби Росса и Реджи Тернера, на берег в порту Дьеппа ступил всё тот же Уайльд. И никакие скандалы не могли перечеркнуть их любовь к этому человеку.
ХЕМИНГУЭЙ
Он сидел напротив четырёх врачей. Один из них был молод. Трое прочих – куда старше, двое почти пенсионеры.
Столов в комнате не было. Все четверо сидели кругом на узких деревянных стульях. Эрнест не сказал бы сейчас, что чувствует себя неуютно под взглядами четырёх мозгоправов, тревоги он не испытывал. И всё же куда лучше было бы оказать подальше от этого места.
— Как вы считаете, — задавал вопросы один из старших врачей, — тот удар миномёта сильно повлиял на вас как на писателя? Как вообще ваше участие в боевых действиях повлияло на вас? На ваше творчество?
Эрнест пожал плечами и ответил:
— Последствия ран сильно разнятся. Лёгкие раны, когда не сломана кость – это лёгкий удар. Иногда такие удары лишь придают уверенности. Перелом кости или защемление нерва не идут на пользу писателю. Или кому бы то ни было ещё.
— Да, но… Я, извините, не совсем понимаю. Кажется, вы не ответили на мои вопросы.
Эрнест внимательнее вгляделся в психиатра. Раньше он его не видел. Этот был приглашён на консилиум извне. Или даже не приглашён. Он охотно задавал новые и новые вопросы и с удовольствием выслушивал ответы. В отличие от остальных психиатров, сидевших сегодня молча и раздражённо листавших свои записи.
— Я не могу больше писать, — сказал, наконец, Эрнест. – Но свои навыки я потерял не на поле боя. И не за бутылкой виски, о чём меня тоже спрашивали. Я разучился писать здесь.
— В этой больнице?
— Именно. Вы ведь знаете о лечении электрошоком.
Доктор потёр переносицу указательным пальцем и сказал:
— До сих пор электросудорожная терапия приносила существенную пользу здоровью наших пациентов. В том числе и людям с вашими расстройствами. Не так ли, коллеги?
Врачи согласно закивали. Тот, что помоложе, хотел было что-то добавить, но не успел.
— Однако, — продолжал собеседник Эрнеста, — не все эффекты такой терапии изучены должным образом. В конце концов, среди наших пациентов оказывается не так уж и много людей вашего склада ума. И ваших достижений. И, хотя я не могу осуждать своих добрых коллег в назначении данной процедуры, коей у вас было… Да, одиннадцать сеансов… Я, всё же, буду настоятельно рекомендовать эту процедуру вновь не проводить.
— Я придерживаюсь того же мнения, — подал голос один из докторов.
Его Эрнест знал – доктор Батт. Один из немногих докторов, которым Эрнест доверял. Почти. Если ещё точнее — был почти уверен в том, что Батт не работал на ФБР.
Раньше подобные заявления обрадовало бы Эрнеста. Но сейчас было уже поздно. Он знал об этом. Его дар, его ремесло, его навык – ушли безвозвратно. Будут ему проводить элекрошок или нет – писать вновь он уже не сможет.
Не все врачи реагировали одинаково. Эрнест знал, что попытки суицида и навязчивое желание подтвердить факт слежки ФБР беспокоят остальных докторов. Они бы с удовольствием продлили его лечение, и вовсе не из-за желания навредить писателю – просто искренне считая, что смогут ему помочь.
Что же до молодого доктора, тот уже не мог сдержать удивления:
— Но как же? Терапия даёт нужный эффект! Посмотрите сами – пациент почти избавился от навязчивых идей преследования!..
— …и сбросил двадцать килограммов, — закончил за него собеседник Эрнеста. – Нужно помнить и о соматическом состоянии пациента. И, хотя ваша забота о психическом здоровье пациента выше всех похвал… ухудшение соматического статуса явно указывает на необходимость прекращения лечения.
— Прекращения? Сейчас?
— Чем скорее, тем лучше. Мистеру Хемингуэю сейчас будет полезно покинуть больницу и вновь оказаться дома. Думаю, он уже давненько соскучился по добротному бифштексу и бутылочке-другой холодного пива.
Молодой врач хотел было что-то возразить, но поймал взгляды своих старших коллег и осёкся.
— Иногда, — продолжал врач, снимая очки, — в самых добрых своих побуждениях мы забываем следить за чертой, которую переходить нельзя. И нам очень жаль, что человек, принёсший Америке столько пользы и прославивший имя доброго американского писателя на весь мир, перестал писать. Очень жаль. Я бы не рекомендовал задерживать вас в клинике надолго.
Доктора, сидевшие рядом, переглянулись, но ничего не сказали.
Эрнест понял – его действительно выпишут. Ведь они уже забрали у него возможность писать. Держать его взаперти дальше не имело никакого смысла.
МОЛЬЕР
На пьесе, как всегда, был аншлаг. Проклятия церкви и докторов – да мало ли кого ещё – не могли заставить Париж отвернуться от пьес великого комедианта. Жан-Батист Поклен, он же Мольер, исполнял в «Мнимом больном» главную роль – Аргана, того самого мнимого больного. Поначалу всё шло неплохо. Сердце почти не щемило, и Жан-Батист не сбился ни разу. Впрочем, как и раньше. Первые два действия пьесы, посвящённой ипохондричному дворянину, прошли без сучка без задоринки.
Но это была внешняя сторона пьесы. Зрители упивались шутками и блестящей игрой актёров, не видя самих актёров. Жан-Батист никогда не упрекнул бы в этом зрителя – ведь лучшей похвалы для актёра и быть не может. Однако с каждым новым появлением на сцене Жан-Батисту было всё труднее. Жажда сменялась приступами тошноты, сердце могло забиться без видимых на то причин.
«Ничего, — думал Жан-Батист. – До конца не так уж и далеко. Не думаю, что эта чёртова хворь помешает мне завершить представление».
Финалом пьесы были балетные танцы с участием нескольких актёров. К счастью, от самого Жан-Батиста никаких плясок и не требовалось – ему оставалось лишь сидеть в кресле. Внимание зрителей по большей части было приковано к танцорам. Зал хохотал, когда смешные врачи в чёрных колпаках, потешно отплясывая, посвящали Аргана в доктора.
— Клянусь! – кричал Арган, и каждая клятва обращала зал в хохот.
Однако растерянность и бледность Аргана были растерянностью и бледностью самого Жан-Батиста. Сердце стучало с каждой минутой всё сильнее.
Тем временем президент общества медиков призывал Аргана к клятве:
— Юрэ: дашь ли с сей минуты
Клятву соблюдать статуты,
Медицины все прескрипции,
Не меняя их транскрипции?
— Клянусь! – отвечал Жан-Батист, и зал вновь хохотал.
А самому Мольеру было не до хохота. Он страшно устал, как никогда прежде, и слабость разливалась по его рукам и ногам. Конечно, в балете он участие принимал самое незначительное – вскакивал, только чтобы выкрикнуть «Клянусь!» Танцорам должно быть намного тяжелее. Должно быть. Хоть Жан-Батист и сидел, его сердце не сбавляло темпа. Оно колотилось о грудь, как птица, запертая в горящем доме, бьётся об окно. Голова кружилась, в груди болело, ещё и тошнило – но всего этого было недостаточно, чтобы покинуть представление.
«Бывало и хуже, — думал Жан-Батист. – Не помню, когда, но, чёрт возьми, бывало же».
Он не верил в то, что сил для исполнения своей роли у него не хватит. Сил всегда хватало – когда сбегал из дома с труппой, когда его бросили в тюрьму за долги, когда пришлось скитаться по Франции долгих тринадцать лет. Когда их преследовала церковь, когда им отказывали доктора, презирало дворянство… когда умерла мать. Он всегда был опорой для труппы, и где бы они ни оказались, у него всегда хватало сил.
Должно хватить и сейчас. Подвести труппу нельзя — это всего лишь четвёртое представление «Мнимого больного». А успех пьесы слишком уж очевиден.
Президент уже зачитывал последнюю часть клятвы:
— Не давать пациенторум
Новых медикаменторум,
И ничем не пользоватис
Кроме средств от факультатис,
Хоть больной бы издыхантур
И совсем в ящик сыгрантур?
Отбросив сомнения, Мольер вскочил, чтобы крикнуть «Юро!», открыл рот… и задохнулся. Всё вокруг закружилось, кровь застучала в ушах, пелена застилала его глаза. Воздух стал вдруг таким густым и горячим, и его не хватало – так не хватало! Пошатнувшись, Жан-Батист рухнул назад в кресло, издав совершенно не театральный стон.
Актёры вздрогнули от этого стона и остановились. Однако испортить пьесу окончательно Мольер себе позволить не мог. Взглянув строго на актёров, он привстал – уже не так резво, как прежде – задорно улыбнулся и крикнул:
— Клянусь!
Танец продолжился, пьеса была спасена. А вот насчёт себя Жан-Батист уже не был так уверен. Взглянув за кулисы и поймав взгляд Арманды, Жан-Батист устало улыбнулся ей. В его взгляде, в его улыбке Арманда прочла то, что он не мог произнести вслух.
Не прерывая постановки, его вывели с незавершённой пьесы, словно так и было запланировано. В карете, направляясь домой, Жан-Батист подумал, что труппа впервые за долгое время будет принимать восхищение толпы без него.
УАЙЛЬД
К сожалению, Оскара нередко узнавали в лицо, и как только это случалось, он сталкивался с тихим недоброжелательством. Тихим лишь на время, думал Оскар – и покидал место прежде, чем найдутся желающие написать о нём статью в местную газету или заклеймить его в очередной раз содомитом. Страх перед скандалом, закрепившийся в тюрьме, так никуда и не делся.
После дома, подготовленного Робби, жить Оскару приходилось в гостиницах. Деньги не заканчивались лишь благодаря жене Уайльда, Констанс, которая не развелась со своим мужем даже после всех этих постыдных событий. Покинув Англию, Констанс с двумя детьми обрела пристанище в Италии. На встречу с мужем, несмотря на уговоры Оскара, она не соглашалась, а детям и вовсе сменила фамилию. Однако деньги продолжала высылать.
Оскар не мог позволить себе роскоши прежней жизни, но на существование ему хватало. Сидя в тесном номере гостиницы, он отдавался творчеству. «Баллада Редингской тюрьмы» стала, в какой-то мере, и главным, и поворотным произведением писателя. Между строк, ненавязчиво но чётко, Уайльд отказывался от мировоззрения, что он проповедовал всю свою прошлую жизнь. После тюрьмы яркость индивидуализма потеряла своё значение, а грех, как проявление своей исключительности, уже не казался ему столь притягательным. Теперь он писал о другом – об общности человечества, о всепрощении, о том, что куда сильнее греха и куда важнее исключительности.
Всё шло неплохо, пока в жизни Оскара вновь не появился лорд Альфред Дуглас, он же Бози. Бывший любовник, ставший главной причиной судебных разбирательств и не привлечённый ни к какой ответственности, скоро написал Уайльду. И как только это случилось, Оскар стал собираться в дорогу – к нему.
— Ради всего святого, Оскар! – кричал Робби. – Опять? Опять?
— Жизнь, видимо, циклична по своей природе.
— Циклична? Тогда тебя вновь ждёт жесточайшее падение! Если ещё осталось, куда падать. Боже мой, да ведь именно из-за него ты был втянут в этот проклятый процесс!
Оскар ничего не ответил.
— Напомнить тебе, как всё было? – продолжал Робби. — Этот престарелый импотент, маркиз Куинсберри, узнал, что его сын трахается с мужчинами и стал преследовать тебя до тех пор, пока не спровоцировал на судебный процесс. Кто подтолкнул тебя к процессу, напомнить? Твой любимый Бози! Это он хотел судиться с отцом – только не своими руками, а твоими, Оскар! Он заверял тебя, что ты выиграешь процесс, но ты его проиграл! Маркиз подал на тебя ответный иск, и ты проиграл следующий суд. Тебя приговорили к максимально допустимой мере – двум годам! И где был Бози? Он был в зале суда, когда тебе зачитывали приговор? Нет! А вспомни тот вечер, когда судебные приставы явились в твой номер. Бози, заслышав их приближение, сбежал!
— Он не мог очернить своей репутации. Как ни крути, он всё же лорд.
— И это всё объясняет? То, что твой Бози – лорд? А репутация твоих друзей, что же, не стоит и гроша? Я знал, что мать перестанет общаться со мной, если меня ещё раз застанут в твоей компании, но я был там, рядом с тобой, когда пришли приставы! А потом? Мы, твои друзья, два года ждали тебя! Выбивали помилование, навещали. Готовили для тебя убежище во Франции!
— Ты хочешь, чтобы я чувствовал себя обязанным тебе? – спросил Оскар.
— Нет! Я говорю не об этом! Я говорю… — Робби перевёл дыхание. — Где был твой обожаемый Бози, когда тебе нужна была помощь? Он писал петиции, ходатайства? Навещал? Ничего подобного. Те два года, что ты щипал пеньку, он жил в своё удовольствие, закладывая твои подарки, накапливая долги и посещая все бордели Лондона! Этот твой лорд — капризный, испорченный и глупый мальчишка, которому ты позволяешь вертеть собой, как… как…
— Не волнуйся так, друг мой. Навряд ли я совершу прежние ошибки. Мы с ним просто встретимся. Теперь, после двух лет разлуки, мне интересно посмотреть на него.
— Лучше бы ты внимательнее смотрел на себя!
Через несколько секунд молчания Оскар поднял на Робби взгляд и ответил:
— Боюсь, за два года на себя мне смотреть уже надоело.
В тот же вечер он уехал в Неаполь к своему бывшему любовнику, чтобы совершать ошибки, за которые судьба уже наказала его один раз.
Бози встретил его во всеоружии своего очарования. Оскар обнаружил своего возлюбленного на арендованной им вилле в компании голого юноши.
— Оскар? – одевающийся Бози замер, увидев в дверях гостя. – Это ты?
— Да.
— Оскар, боже мой! Как я рад тебя видеть! – крикнул Бози, бросаясь обнимать Уайльда. – Я так рад, что ты приехал!
— Приехал. И, как видишь, в срок.
— Английская пунктуальность?
— Скорее, ирландская нетерпеливость. Что за очаровательное создание я вижу в твоей постели?
Черноволосый юноша, услышав разговор, проснулся. Сонно улыбаясь, он сел и заговорил с Оскаром:
— Scusi. Non sto interrompendo?
— Niente affatto. – Оскар пожал руку юноше. – Ti piacerebbe fare colazione insieme?
— Con piacere. – Юноша, не стесняясь своей наготы, встал и потянулся.
— Прекрасный выбор, — улыбнулся Оскар, разглядывая итальянца. – Я понимаю, что ты не мог пропустить человека с такими… достоинствами.
— Cosa farai dopo colazione? – спросил итальянец, одеваясь.
— О чём это вы говорите? – улыбнулся Бози.
— А ты не понимаешь? Просто светская болтовня. Она не обязательна, как и в лондонских борделях. – И, повернувшись к итальянцу, ответил: — Non lo so ancora.
— Я рад, — продолжал Оскар, не отрывая взгляда от юноши, — что и в Неаполе ты чувствуешь себя, как в своей постели.
— Я тоже. Так мы будем завтракать?
— Конечно. Завтракать мы будем вдвоём?
— Брось, не прогоняй моего гостя. Кто знает, быть может, я больше его не увижу?
— Ты мог бы и меня больше не увидеть. Если помнишь…
— Мы всё обсудим за кофе!
Бози отвернулся и вышел на кухню. Оскар, ответив на улыбку итальянца, опустился в заваленное одеждой кресло и закурил.
МЭРИ
Во взгляде Мэри читался страх. Она не ожидала увидеть его таким. И она всё поняла – что ему не лучше, что он всё так же подозрителен и депрессивен. Она видела это, но ничего не могла поделать – Эрнест уже был выписан.
Утешало её одно – домой они поедут не вдвоём. Доктор Браун вызвался помочь ей. Увидев его, Эрнест тоже, казалось бы, обрадовался.
— Вот и я, — сказал он им обоим.
Мэри обняла его, чувствуя и тревогу, и жалость. Как бы она хотела, чтобы всё стало как прежде… Не позволив себе раскиснуть, она отстранилась и с напускной улыбкой спросила:
— Поедешь сзади ли спереди?
— Я бы предпочёл сесть за руль.
— Не стоит. Ты только из больницы. Отлежись немного, а там посмотрим. Поведёт доктор Браун.
— Ты ведь не против? – улыбнулся Браун.
— Конечно, нет.
Эрнест сел спереди, и они тронулись. Арендованный «Бьюик» легко набрал хорошую скорость, однако ехать им предстояло несколько дней, и это тревожило Мэри. Как перенесёт ту поездку Эрнест?
В первый день жалоб от него не было. Он не чудил, не пытался покончить жизнь самоубийством, когда они останавливались у какого-нибудь ресторанчика перекусить. Его взгляд редко отрывался от дороги, но Мэри не переставала следить за ним. Она была наслышана о том случае, когда у него едва успели отобрать ружьё… Или когда он вышел навстречу самолёту, надеясь угодить под пропеллер… Ей было страшно от мысли, что в любой момент он может повторить попытку. Оставалось лишь надеяться на лучшее.
И вот, на второй день, начались первые предвестники. Когда Мэри купила вина, Эрнест стал зудеть о том, что любой полицейский сможет арестовать их за провоз алкоголя. Потом он стал беспокоиться о гостинице и навязчиво просил её забронировать номера заранее, чтобы не заночевать в машине.
Они останавливались, и Мэри делала всё, что он просил. Звонила, бронировала места ещё до обеда – или делала вид, что бронирует, стоя в телефонной будке и разговаривая с гудками. Это его хотя бы на время успокаивало.
Из-за беспокойства и жалоб Эрнеста они часто делали остановки, поэтому до дома добрались только через пять дней.
МОЛЬЕР
Жан-Батист лежал, тяжело дыша, на своей широкой постели с балдахином, укрытый одеялом, которое он то и дело пытался сбросить.
— Мне жарко…Арманда… Арманда!
— Я здесь, Жан-Батист.
— Окна открыты?
— Открыты.
— Почему же тогда так жарко? Это проклятое одеяло… Убери его!
Арманда поспешно убрала одеяло. С одной стороны оно уже было сырое от пота Жан-Батиста.
— Арманда?
— Да, Жан-Батист?
— Ты здесь одна?
— Нет, здесь ещё Барон.
— Барон? Пусть приблизится.
Юноша по имени Барон, даровитый молодой актёр труппы Мольера, осторожно подошёл к кровати.
— А, вот и ты. Как думаешь, не пора ли послать за доктором?
— Уже посылали, месье. – Барон затравленно глянул на Арманду. – Но… но…
— Они скоро будут, — заверила молодая жена, но Мольер расхохотался:
— Они не придут, не так ли? Не придут… Не после «Мнимого больного»…. И других моих пьес. Нам и раньше отказывали в лечении. Но тогда оно не было так нужно, как сейчас.
— Всё в порядке, — попыталась заверить его Арманда. – Ты обязательно поправишься.
— Барон? – позвал Жан-Батист. – Выйди-ка, нам с супругой надо побыть вдвоём.
Когда актёр вышел, Мольер тихо обратился к жене:
— Ты знаешь, какой сегодня день?
— Да. – Арманда не стала притворяться. – Сегодня день смерти Мадлен.
— Именно так. А мы даже не были в церкви. Впрочем, нас всё равно бы туда не пустили. По той же причине, по какой ни один священник не войдёт ко мне в дом. Вы ведь и за ними уже послали?
— Посылали, — тихо ответила Арманда.
— Умница. Ты умница. Но Мадлен… Мадлен была со мной всю жизнь. Она знала меня дольше, чем ты живёшь на свете. И она всегда заботилась обо мне. А я даже не могу сходить в церковь в день её смерти.
Новый приступ кашля скрутил Жан-Батиста.
— Помоги мне сесть, — сказал он. – Лёжа я задыхаюсь…
Полусидя-полулёжа, Мольер посмотрел на бледную, застывшую у его постели Арманду и сказал:
— Я видел её. Мадлен. Нет, не смотри на меня, как на сумасшедшего! Ты же знаешь, как это меня злит! Нет, я правда видел её. Она была вон там. – Мольер ткнул пальцем в сторону двери. – Она светилась, словно ангел. Я не видел… не видел её лица, но это была она, я знаю. Я чувствовал, что это Мадлен, потому что она, эта девушка из света, она любила меня. Точно знаю, что любила. И она ждёт меня. А кроме Мадлен, меня ждать больше некому.
Арманда ничего не ответила. Она тоже любила Жан-Батиста, хоть он и был почти вдвое её старше. Любила и как мужчину, и как актёра, любила как великого гения и как простого смертного. Когда-то он ушёл к ней от Мадлен, на которой так и не женился за все долгие годы их совместной жизни. И теперь, перед смертью, именно Мадлен, терпеливую Мадлен, которой он изменял, которой изливал все свои сокровенные сомнения и страхи в перерывах между любовницами и театром, именно её он вспоминал – и именно её любовь стала для него ценнее того, что давали другие женщины.
Арманда не ревновала и не обижалась на Жан-Батиста. Она боялась. Сев на край постели, она взяла руку умирающего и стала осыпать её поцелуями. Но он словно и не замечал ни этих поцелуев, ни слёз, капающих ему на руку. Он вглядывался куда-то в пустоту и тихо звал Мадлен.
В какой-то момент ему показалось, что в комнате есть кто-то ещё. Выпрямившись, он заозирался – и вдруг увидел у своей постели светящегося ангела. Лица он вновь не разглядел — только свет в форме человеческой фигуры.
Подняв руку, он протянул её к золотистой фигуре. Та в ответ протянула руку к нему. И лишь когда их пальцы соприкоснулись, Жан-Батист увидел, кто перед ним.
Вскоре после этого он умер.
УАЙЛЬД
Обнажённые, они лежали на постели, не глядя друг на друга. Страсть догорела до основания, оставив после себя лишь горький пепел разочарования. Так случалось всё чаще.
— Оскар!
— Да?
— Ты зря тогда сделал это.
— Что именно?
— Не позволил мне выступить в суде. Мы могли бы выиграть процесс.
— Нет, не могли бы. – Оскар закурил сигарету, не вставая с постели. – Исход был предрешён. Если бы ты вышел свидетелем, обвинение коснулось бы и тебя.
— Мы бы выиграли процесс! – с нажимом повторил Бози. – А так этот мерзавец… мой отец… Он получил всё, что хотел. Наши имена смешивали с грязью на каждом углу! Мне пришлось покинуть Англию, чтобы избежать этого кошмара. Ты понимаешь это, Оскар?
— Мне очень жаль, Бози.
— А я ведь говорил, много раз говорил: англичане не любят острословов.
— Может быть.
Раздражённый, Бози вскочил и направился на кухню:
— Я сварю кофе.
— Отлично. – Оскар зажёг сигарету, не вставая с постели. – Надо допить то, что осталось.
— Ты опять начинаешь этот разговор? Ты же знаешь, я за всё бы заплатил, будь у меня деньги! Ты забыл, кто снял эту виллу? Я! И… И я бы даже заплатил за неё, если бы… — Он осёкся. – Если бы отец выслал денег.
— Увы, этого так и не случилось. Ты знаешь, я получил письмо…
— Очередное гневное письмо от Робби?
— Нет, это было от Констанс.
— О, твоя прекрасная жена! Как поживают твои дети? Им нравится фамилия Холланд?
— Констанс пишет, что не будет больше высылать мне денег.
Бози, с лицом удивлённым и обиженным, как у ребёнка, у которого отобрали любимую игрушку, вышел с кухни и переспросил:
— Не будет высылать денег?
— Нет. Она поставила условие – либо я расстаюсь с тобой, либо она перестаёт содержать меня. Помимо того, что подаст на развод.
— Но… Откуда она узнала, что ты со мной? – Лицо Бози вдруг исказила гримаса ярости. – Это всё Робби, твой ненаглядный Робби! Это он сообщил ей!
— Оставь Робби в покое. Он единственный из всех моих друзей, кто продолжает заботиться о моих детях.
— «Друзей»! Вот как ты называешь своего первого любовника – «другом»! Преданный, заботливый Робби! Иногда мне кажется, что ты жаждешь к нему вернуться! Уж он-то точно спит и видит, как бы засадить тебе поглубже!
— Перестань. Он не покладая рук старается обелить моё имя.
— О да, святой Робби! Святая Констанс! Все они заботятся о тебе, желают тебе добра, не так ли? Сейчас ты заговоришь, как они и скажешь, что это я виноват в твоём изгнании, так?
Оскар внимательно на него посмотрел и тихо ответил:
— Нет.
Бози постоял, ненавидяще глядя на лежавшего в постели любовника, потом вспомнил о кофе и с руганью бросился на кухню.
Когда кофе был выпит и скромный завтрак съеден, между возлюбленными повисло неловкое молчание. Наконец Бози не выдержал:
— Мне тоже написал отец.
— Да? И что же он пишет?
— Что нам нужно пересмотреть наш… конфликт.
— О.
— И… Что он оплатит все мои долги.
— Хорошо.
— Только если я… — Бози замялся.
— Если ты… уедешь от меня? До него, я гляжу, тоже дошли вести о нашем воссоединении. И я не думаю, что это Робби.
Бози промолчал.
— Ты знаешь… — начал Оскар задумчиво. – В ту ночь, когда умерла моя мать… Я тогда был в тюрьме и мне ещё не рассказали о её смерти. Так вот, в ту ночь я проснулся и увидел её рядом. Она светилась, как солнце. Из-за света я не разглядел лица, но я знаю, что это была она. Моя мама. Тогда я всё понял. А на следующий день Робби известил меня о её кончине.
— К чему ты это? Опять о Робби?
— Иногда я вижу её. Свою маму. Мне кажется, что это она, ведь от неё веет теплом, любовью и пониманием. Тем, чего я был лишён. Она светится, как начищенное золото. Смотрит на меня и ждёт. Когда-нибудь, я думаю, мы с ней заговорим. Я не рассказывал этого никому. Не знаю, насколько это важно. Но я думаю, ты должен знать об этом, прежде чем уйдёшь.
— Уйду? Что за…
— Мы оба знаем, что уйдёшь. Денег у меня больше не будет. «Саломею» никак не могут поставить, а гонорара за «Балладу Редингской тюрьмы» я всё ещё не получил. Остаться со мной – значит жить в нищете. И ты это знаешь. Отец обещает тебе куда больше, чем я.
Бози хотел что-то возразить, но промолчал.
— Твой отец, — продолжал Оскар, — девятый маркиз Куинсберри. Неважно, сколько испытаний выпало на мою долю – он не успокоится до тех пор, пока его сын, лорд по рождению, якшается с ирландским педерастом.
— Оскар…
— Не будем затягивать этот финал. Мы оба знаем, что ты вернёшься к отцу. Я не зол на тебя и всё понимаю. Но дальше разыгрывать эту комедию просто нет смысла.
— Если бы тогда, в суде, ты дал мне выступить свидетелем! – в отчаянии вскричал Бози. – Мы должны были выиграть это дело! Отец не должен был победить! Почему ты не выиграл это дело? Оскар, почему?
Уайльд промолчал, не отрывая взгляда от лица Бози. Он старался запомнить этот безупречный лик, потому что понимал, что видит его в последний раз.
— Передавай привет старушке Англии, — сказал он наконец.
Спустя неполный час Бози, он же лорд Альфред Дуглас, уже покинул виллу. Его ждали состояние и достойное общественное положение. Его ждало будущее.
А Оскар уже был для него в прошлом.
ХЕМИНГУЭЙ
В доме повисла тишина. Мэри, встретившая Эрнеста с тёплой настороженностью, не могла разрушить той стены, что возникла между ними. И дело было не в том, что она давно уже не понимала мужа, а в том, что она ему не верила. Эрнест чувствовал, как она все его поступки расценивает с точки зрения депрессии или шизофрении. Пару раз, ещё до больницы, он слышал, как Мэри болтает с подругами по телефону о его здоровье, и каждый раз она упоминала, что он страдает от болезни.
Она не верила, что депрессия, развившаяся у Эрнеста, была не причиной такой жизни, а следствием. И не верила, что за её мужем следит ФБР. Как и в то, что невозможность писать может ввергать в депрессию мужчину, прошедшего не одну войну, повидавшего смерть в самых отвратительных её проявлениях.
А все эти мимолётные вопросы, проскальзывавшие в их нечастых разговорах… Порой ему казалось, что Мэри тоже считает его красным шпионом. Этот ярлык, ненавязчиво наклеенный на его жизнь людьми, о которых Эрнесту хотелось бы уже перестать думать, отвадил от него многих людей. Красной угрозы в обществе боялись всё больше, а тех, кто фанатично выслеживал подозреваемых по шпионажу, хватало и среди гражданских. Тут и без вмешательства Бюро жить было тошно.
Конечно, все были вежливы с Эрнестом, ему не тыкали в лицо своими подозрениями – но во взглядах соседей, журналистов, даже друзей Эрнест всё чаще читал подозрение. Словно все они ждали, что он вот-вот проявит себя либо как шпион, либо как псих.
Но те, кто оставались снаружи, Эрнеста не угнетали так, как жена. К четвёртому браку он избавился почти от всех иллюзий касательно супружеской жизни. И всё же это было невыносимо – жить под одной крышей с человеком, который иногда казался незнакомцем, решившим поселиться у тебя.
Мэри, надо отдать ей должное, заботилась о нём. Много говорила, старалась не оставлять его одного. Но Эрнест уже не хотел ничего ей рассказывать. Он не был уверен, что Мэри действительно хочет слушать. Она просто хотела возвращения того прежнего Эрнеста, которого уже не было. Впрочем, бумага всегда была самым внимательным слушателем, и с годами это, к сожалению, только закрепилось.
Вот только писать он больше не мог.
Эрнест чувствовал себя не просто отрезанным от людей, от того общества, в котором жил, и даже от своей жены – он был отрезан от самого себя из-за этой неспособности творить. Диалог с самим собой всегда был лучшим, хоть и далеко не самым простым, способом найти себе собеседника. А также обрести душевный покой.
Но больше этого не было. Эрнест часами сидел рядом со своей пишущей машинкой, курил и смотрел на клавиши. Теперь не было зрелища страшнее чистой бумаги, аккуратной стопкой лежащей на столе. Эти чистые листы словно смеялись над ним – протяни руку, вставь лист в машинку, и вперёд! Пиши, создавай!
Он не мог.
Это была тотальная изоляция. Может, Эрнест и покинул лечебницу – но чувствовать себя в запертой палате не перестал. Теперь любое место, куда бы он ни направился, будет палатой психиатрической больницы. Разве что без электрошока.
УАЙЛЬД
Париж не изменился, разве что появились новые темы для сплетен. Оскар, вернувшийся сюда один и занявший дешёвый номер в третьесортной гостинице, в первую очередь написал Робби и Реджи, своим самым преданным друзьям.
Те прибыли так быстро, как только смогли. Они встретились в одном из многочисленных кафе, где пили прекрасный кофе, которого Оскар не мог себе позволить на полторы сотни фунтов, что высылала ему Констанс на год. Осень в Париже – прекрасная пора для встречи с друзьями, прошедшими через ад.
Неловкость и радость от встречи смешались в буре эмоций, захлестнувшей старых друзей. Но Робби не мог смотреть Оскару в глаза и отчего-то постоянно смущался.
— В чём дело, Робби? – наконец спросил Оскар. – Ты сегодня сам не свой. Неужели ты стыдишься тех гневных писем, которые слал мне в Неаполь?
— Сдержанность изменила мне. Да, и это тоже. Но есть ещё кое что… Груз, с которым мне тяжело жить. Я не думаю, что был неправ, однако… Как твоему другу, мне стыдно.
— Говори же!
— Это я писал Констанс. О тебе и о… Бози.
Оскар улыбнулся, стряхнул пепел с сигареты и сказал:
— А кто бы ещё это мог быть?
Робби улыбнулся. Впервые за долгое время он почувствовал себя свободным от вины.
Чтобы друзья не заметили навернувшихся ему на глаза слёз, Оскар отвёл взгляд – и вновь увидел… её.
Фигура, сотканная из золотистого света. Впервые она явилась к нему в тюрьму в ночь смерти матери. Однако с тех пор он ещё много раз замечал её – и в последнее время чаще, чем прежде.
— C’est un ange, — сказал Оскар, ни к кому не обращаясь.
— Что? – Робби не понял его. – О чём это ты?
— Наш Оскар хочет вспомнить язык Мольера, — улыбнулся Реджи.
— Нет, — Оскар улыбнулся, уже не замечая своих слёз. – Просто я увидел ангела.
ХЕМИНГУЭЙ
Ночь прошла без сна. Как и все последние ночи. Может, он и сам не замечал, как засыпал и просыпался — доктора говорили, что это возможно — но казалось, что сна просто нет. А бессонная ночь становилась пыткой. Лежать рядом с Мэри, не чувствуя никакой близости, ожидая нового тусклого дня, который не принесёт ни одного понимающего человека, и в очередной раз просидеть до ночи перед навеки замолчавшей машинкой, выкуривая сигарету за сигаретой – всё это было невыносимо и повторялось день за днём. Ночь за ночью.
За окном забрезжил рассвет. Раньше в это время он вставал, чтобы начать писать – и продолжал до обеда, не останавливаясь. Теперь это в прошлом.
Мысли о своём отчуждении, своём тихом изгнании из общества здравомыслящих людей – эти мысли измучили Эрнеста. Сколько можно думать об одном и том же? Но думать о другом он разучился. Эрнест понимал, что от него прежнего уже мало что осталось. Где тот человек, что вытаскивал раненых итальянцев из-под миномётного обстрела? Тот мужчина, что охотился на львов в Африке? Ловил марлинов у берегов Кубы? Где тот военный корреспондент, который писал в осаждённом Мадриде, под свист и грохот бомбёжек?
Где тот писатель, что мог соткать из слов вторую реальность?
Его больше не было. Тот человек не пережил лечения электрошоком. Осталась лишь пустая оболочка, непонятно зачем доживающая свой век. Жалкое подобие мужчины, которому не повезло умереть на войне.
Ведь настоящие мужчины умирают от пули. Либо на войне, либо пустив себе эту пулю в лоб.
Тихо, стараясь не разбудить жену, Эрнест встал, запахнулся в свой красный халат и вышел из спальни. Его старые ружья были заперты в подвале – предосторожность Мэри — но Эрнест знал, где ключи. На кухне.
Обнаружив их на полке над раковиной, Эрнест спустился в подвал и открыл запертую кладовую. Выбрал двустволку, патроны. Последних взял несколько – видимо, по привычке. Вышел в коридор, зарядил ружьё.
Осталось последнее.
Отсветы на стене заставили его обернуться – наверное, кто-то зажёг свет за его спиной. Эрнест ожидал увидеть Мэри, спустившуюся за ним. Но это была не она.
Вообще, было непонятно, кто перед ним. Силуэт человека, переливающийся золотым светом. Лица, увы, различить не удавалось.
— Кто ты? – спросил Эрнест.
Его сердце забилось чаще, но не от страха. От светящегося существа исходили уверенность, покой и чувство родства, абсолютного понимания и приятия. Эрнест шагнул к нему и всмотрелся в лицо. От света в глазах рябило, по щекам потекли слёзы, но Эрнест не отвернулся. Всмотревшись внимательнее, он различил было лицо… А потом оно пропало, сменившись другим. И третьим. Лица менялись быстро, не задерживаясь надолго. И, вместе с лицами, менялся весь силуэт. Вот перед ним дерзко улыбающийся мужчина в парике и костюме прошлых веков. Теперь – утончённый английский денди… Нет, не просто денди. Эрнест хорошо знал это лицо по фотографиям. Это был Оскар Уайльд.
— Какого чёрта? – пролепетал Эрнест.
Там, за золотым светом, были люди. Он пока не знал, кто, но там было много людей. Эрнест понял: этот золотой человек не станет мешать ему поставить точку в своей жизни. Напротив, все только того и ждут. Как мир, в котором он сейчас, так и тот, в который он отправится.
Зарядив ружьё, он поставил его прикладом на пол, прислонился лбом к стволам, нащупал спуски – и нажал на оба.
Боли он не почувствовал. Он почувствовал свободу и спокойствие
МОЛЬЕР
Уже покинув земную оболочку, Жан-Батист ещё раз оглянулся на постель. Вот он, мёртвый, лежит на своей широкой кровати, а рядом, стоя на коленях, рыдает Арманда. Слуги входят в комнату и переглядываются. Вбегает Барон, расталкивая людей – он привёл Лагранжа, Бежара, Боваль и других актёров. Труппа обступает труп.
Им жаль, что он ушёл – но Жан-Батист знал, что многие давно уже ждали его смерти. «Отмучился» — так говорят про людей с трудной жизнью. Путь Мольера к славе был тернист – ещё как тернист! Ничто не давалось ему просто. Пришлось исколесить всю Францию, сотни раз быть обкиданным тухлыми помидорами, терять одного за другим близких людей, заискивать перед сильными и постоянно бороться с теми, кто хотел его растоптать. Это пробовала сделать церковь – не получилось. Пробовали дворяне – тоже не вышло. Мольер не стеснялся прибегать к защите короля – но что же делать, если единственной альтернативой является смерть и забвение?
Не было ни одного пути, в котором Жан-Батист был бы уверен. Он не знал, куда заведут его амбиции, и боялся смотреть далеко в будущее. Тех, кого сломал мир или сломали люди, у кого отобрали мечту и смысл жизни, тех никто не вспомнит, какими бы благородными ни были их поступки. Жизнь пережевала и выплюнула уже миллиарды людей, и пережевала бы Мольера – но тот оказался ей не по зубам. Не имея никакой уверенности, он боролся до конца. Даже не столько за труппу, сколько за себя. Но он боролся, зная, что на кону его жизнь и память о нём.
Лишь теперь, когда жизнь, которую он так хорошо знал, тускнела за спиной, а впереди ждал свет, он понимал, что делал всё правильно. Жан-Батист не был уверен все свои пятьдесят и один год, но получил уверенность сейчас. Что ж, многие не имеют и этого.
А те, кто уверены в своей жизни каждый день, кто ничего не ищет и не борется со всем этим миром, восставшим против тебя… Мольер им отнюдь не завидовал, и никогда не выбрал бы себе их долю.
УАЙЛЬД
Когда на теле Оскара появилась сыпь, он не придал этому значения. Тратить деньги на врачей – непозволительная роскошь для человека его достатка. Занятый работой над двумя пьесами, взбудораженный желанием создать напоследок как можно больше, Оскар не желал отвлекаться на всякие мелочи.
Но вскоре появилась боль в ухе, которая усиливалась, когда Оскар сморкался. А сморкаться приходилось постоянно – из-за заложенности носа писатель едва мог дышать. Оскар стал слабеть, работа давалась ему всё труднее, а сон почти не приносил облегчения. Когда Оскар выходил на прогулку с друзьями, те пугались его бледного, измученного вида и уговаривали писателя сходить к врачу.
Но доктор осмотрел его лишь тогда, когда Оскар слёг. Был собран консилиум, по результатам которого выставили диагноз – гуммозный менингит как осложнение сифилиса.
Умирал Оскар тяжело. Голову словно сжимали в тиски, всё сильнее и сильнее – и Уайльд готов был молиться, чтобы та лопнула поскорее.
Он почти ничего не понимал. Скрюченные ноги не получалось полностью разогнуть. Иногда, всплывая на поверхность сознания, он оглядывался вокруг и находил всё тех же близких друзей. Но ни Констанс, ни детей рядом не было.
Впрочем, был Робби. Он какое-то время отсутствовал в Париже, но, по просьбе Уайльда, вернулся – как раз вовремя, незадолго до кончины. Памятуя, как Оскар хотел в последнее время креститься, он даже привёл священника. Тот сомневался, но обряд всё же состоялся, хоть умирающий и пребывал в бреду. В последние часы своей жизни Оскар стал католиком – когда эта мысль сформировалась в его горячечном мозгу, он почувствовал себя увереннее. Он ждал ангела и не хотел его спугнуть.
И ангел явился. Явился в эту дешёвую гостиницу на окраине Парижа, чтобы встать над умирающим и протянуть ему руку.
Оскар пришёл в сознание и увидел его. Силуэт из света, который безмолвно обещал ему избавление от боли и грехов. Оскар чувствовал, что ангел даст ему тот покой, которого ему не хватало в жизни.
Лица матери в силуэте он так и не увидел. Но он не сомневался, что она там будет.
Чувствуя, как слабость вновь забирает у него сознание, он посмотрел на присутствующих и сказал:
— Одно из двух: или я, или эти мерзкие обои в цветочек.
И умер.
ОНИ
Боль закончилась, слабость ушла. Оскар снова смог разогнуть ноги, встать. Вот только… где он был?
Вокруг – только золотистый свет. Неужели ангел забрал его с собой? Уайльд сделал несколько шагов вперёд, вытянув руки, чтобы ни во что не врезаться. С каждым шагом свет становился всё менее ярким, и вот он уже смог различить улицу. Это место он знал – более того, видел недавно. Это был Париж. Район Монпарнас.
Свет на небе быстро померк, за несколько секунд сменившись сумерками. На улице зажглись фонари. Уайльд ещё не видел ни одного человека, но уже слышал голоса, мужские и женские. Оскар прислушался и понял, что голоса доносятся из кафе под вывеской «La Closerie des Lilas». Знакомое кафе, он бывал в нём раньше…
Он подошёл к окну и заглянул внутрь. Почти все места в кафе были заняты. Люди оживлённо беседовали, пили, курили, смеялись. Их лица были смутно знакомы Уайльду, но он всё ещё не мог поверить своей догадке.
Один молодой человек вдруг вскочил на стол и стал громко что-то рассказывать. Его встретили смехом и аплодисментами, и через минуту он раскланялся и снова сел на стул. Это лицо ассоциировалось в памяти Уайльда только с одним человеком – Мольером. Но ведь Мольер умер задолго до рождения Уайльда. А вон тот, странно одетый господин? Его лицо донельзя напоминает портреты Сократа.
Многие из тех, кого видел и узнавал Уайльд, должны были давно уже быть мертвы. Люди, познакомиться с которыми можно было только в мечтах, сидели в этом кафе как ни в чём не бывало.
Взгляд Оскара отвлёкся на собственное отражение в стекле. Из-за света его было плохо видно, и тогда Оскар шагнул в сторону. Увиденное лицо не появлялось в зеркалах уже много, много лет. В этом отражении он был молод, ещё не обрюзг и не покрылся той мерзкой сыпью. Оскар был великолепен, как в лучшие годы своей блистательной молодости. На нём была та самая любимая шуба, которой он лишился после суда, на голове – шляпа, а в руке – трость. И как это он сразу не заметил, что держит трость?
Оскар всё понял. Улыбнулся своему отражению, поправил шляпу и вошёл в кафе.
Его приветствовали дружными восклицаниями. Место для него было уже готово. Странно, что в этом кафе для каждого находилось место – Оскар и не помнил, что оно было настолько большим.
Эрнест появился на тёмной улице позже, намного позже. Кафе он также узнал сразу. Не сомневаясь, толкнул двери и вошёл. Его хлопали по плечам, предлагали присесть, совали ему в руку стаканы с выпивкой – но он отстранил всех и прошёл дальше. Посетители не обиделись, просто вернулись к своим разговорам.
У барной стойки он остановился. Сел на высокий стул, положил руки на столешницу. Взглянул на бармена.
Тот светился – ярко, так, что невозможно было различить его черт. Но в то же время глаза этот свет уже не резал.
Бармен ничего не предложил, ничего не спросил. Поставил перед Эрнестом бутылку и стакан, кивнул и удалился.
Наливая себе виски, Эрнест думал о том, что не мыслил так ясно уже многие, многие годы. Сейчас ему было жаль Мэри, своих предыдущих жён, детей, друзей… Всех тех, кому он доставлял хлопоты при жизни. Сейчас всё былое казалось предельно ясным, словно тени, в которых прятались сомнения и недоговорки, растаяли от света человека за стойкой.
Теперь было ясно, кто перед ним. Эрнест вгляделся в него и узнал крохотную частичку себя самого. Один из тысяч лоскутков, из которых был сшит светящийся человек, был им, Эрнестом. За всю свою жизнь он скопил всего один лоскуток света. Немного – но больше, чем миллиарды тех, кто в это место никогда не попадёт.
И все, кто были здесь, были крупицами света, из которых родился светящийся человек.
Эрнест хмыкнул и пригубил виски. Это был отличный виски. С таким вполне можно было встретить вечность.
ОН…
…не был Мадлен. Не был матерью Уайльда. Не был ангелом. ОН был кем-то – или чем-то – чему дали жизнь все они. И когда человек из света осознал себя, то главное, что ОН понял – светом нужно делиться. Только так можно зажечь свет в чужой душе или сохранить тот свет, который может погаснуть. А после и получить этот свет, впитав его, сделав частью себя.
ОН был каждым из приведённых сюда людей. И был кем-то большим.
Тех, кто способен силой своего дара изменить вектор истории, всегда было мало. Они меняли не только своих близких, но и людей по всему миру, во все эпохи. К сожалению, очень многие из них оставались изгнанниками. Если не всю жизнь, то хотя бы последнюю её часть. Мольер, Уайльд, Хемингуэй… Да мало ли их было. Свет в их душе мог погаснуть, и им никто не мог помочь – кроме них же самих. То есть, кроме НЕГО.
С НИМ они не умирали. Жизнь перемалывала их в муку, но мир сохранял тот свет, что они накопили за жизнь.
К счастью, людей, способных создавать прекрасное и готовых показывать жизнь тем, кто не видит или не смотрит, с каждым веком становилось всё больше. Когда-нибудь все эти люди присоединятся к НЕМУ – и ко всем тем, кто пришёл раньше, ведущим свои бесконечные разговоры за гранью земного мира. Там, где они уже никогда не будут изгнанниками.
Золотистый силуэт растаял у постели Мольера.
Исчез у кровати Уайльда.
Ушёл из дома Хемингуэя.
Вышел из десятков домов и квартир.
И шагнул в следующие сотни.
К людям, желающим увидеть оставшийся после великих свет.
А ещё туда, где ждали новые изгнанники.