Учи меня глушь! Учи меня тишина деревенского дома!
М. А. Булгаков. «Звездная сыпь»
Лампы секционного зала погасли к общему облегчению. Сегодняшнее вскрытие не обнаружило ни одной нашей ошибки, можно было спокойно возвращаться в отделение. Уже проходя мимо другого зала, я боковым зрением заметил знакомые черты у одного трупа, только что завезенного санитарами. Ближе разглядел странгуляционную борозду на шее и, содрогнувшись, понял, что знал этого человека прежде. Судмедэксперт, оторванный от только что накрытого обеда, раздраженно мотнул головой, приглашая садиться.
— Ты же не отстанешь. И, конечно, спешишь. Знавал, говоришь, покойника… Ладно, сейчас позову сопровождающего с документами, послушаем, посмотрим… Вообще, в последнее время нам не часто таких суицидников возят, а вот, помню, был период…
Он позвонил по местному телефону. Потом, прощально взглянув на свой обед, махнул рукой. Засуетившись у шкафа с мензурками, предложил:
— Может, пока по пятьдесят?
Я не успел ничего ответить, как вошел незнакомый человек с папкой для бумаг.
***
Утро тихо звенело морозными колокольчиками января. В окне автобуса мелькали покрытые изморозью березы, поземка перелетала через несущийся навстречу асфальт. В сумке остывали, заботливо уложенные женой, бутерброды. Уверения в том, что я никогда не ем в дороге не действовали.
— Ты же будешь приезжать к нам?
— Не знаю. Скорее всего, нет. Вообще, я там один, отлучаться нельзя.
— Как плохо. А почему предыдущий уехал?
— Нашел другую работу, наверное…
— Что же ты там будешь есть, а жить где?
— Не волнуйся, это богатый район. Столовка накормит до отвала. Я знаю, ездил по санавиации.
Поселят где-то, может быть в общаге.
— Я теплые носки и второй свитер в другую сумку положила.
— Хорошо. Пока. Не грусти. Всего две недели.
В этом городишке с родниковым названием я часто бывал в детстве. Проездом, по пути в деревню к бабушке на каникулы. Там мелькнет в окне автобуса старинная церковь. Потом — десятиминутная остановка на маленьком чистеньком вокзальчике. Вот и все. Теперь я здесь в командировке. Одинокий дед возле косого заборчика охотно показал направление к больнице. Дорога круто поднималась в гору, и я несколько раз упал, поскользнувшись на накатанном льду. Вообще, я сильно волновался. Первая командировка, опыт работы небольшой, хоть и в областном центре. Но там рядом коллеги, — подскажут, поддержат, заменят, если что. Заведующий заступится, решит проблемы с хирургами и пациентами. А здесь ты один-одинешенек. Сам за себя в ответе. Зато грели меня предчувствия чего-то нового, почти романтического, но связанного, конечно, с тяжелыми испытаниями. Пока карабкался по ледяной дороге, представлял себя молодым земским врачом, впервые после университета приехавшим из Санкт-Петербурга в захолустье на участок, совершать подвиги служения и самоотречения.
Больничка стояла на холме над городом. Несколько маленьких деревянных корпусов, один новый двухэтажный, кирпичный. Напротив него, через больничный дворик, ютился невысокий, старинный, одноэтажный флигель с крыльцом, сенями, ставнями и резным коньком. Подумалось: — Это точно когда-то была сельская больница. Как они тут жили, как лечили крестьян? Наверное, в комнатах деревянного флигелька горели лампы с жестяными абажурами. На постелях рваное бельишко. Жалостливая, занесенная снегом бедность. Интересно, что теперь здесь? Ага, — вот и вывеска: «Белокняжский родильный дом». Ординаторскую хирургии я нашел в новом здании. Пусто и тихо было в ней. Три стола, кресло у окна, холодильник. На стене прикнопленный плакат с Валерой Леонтьевым и календарем за прошлый год. На столе, только что заведенная, история болезни поступившей женщины тридцати восьми лет, местной доярки с тазовым перитонитом. Температура 38.9. Болеет три дня уже. «Ну, вот, и работа. С корабля на бал. Сейчас будем оперировать. А может это они ее… Нет, не может быть, анестезиолога же нет…»
— Ликарю, вы йисты будэтэ? — в приоткрытую дверь просунулось улыбающееся, красное лицо санитарки.
— Да нет, наверное. А, вообще, — давайте. Куда идти?
— Та ни, нэ трэба. Я зараз сюды прынэсу. Як що добавкы трэба, то кажить…
Обедом можно было накормить троих. На столе появилась огромная миска домашнего борща со сметаной, гора жареной картошки с тремя котлетами, винегрет, квашеные помидоры, кастрюля компота, мёд и духовые пирожки с печенкой, и вишней. После зябкого автобуса и последовавшего за ним обжорства я плюхнулся в продавленное кресло, веки сами сомкнулись. Тут мелькнул у меня перед глазами край снежно-белой палаты клиники, аудитория амфитеатром с громоздящимися студенческими головами, седая борода профессора. Но вспомнилось, что я в ста километрах от амфитеатра, в кресле чужой ординаторской. За окном неуклонно смеркалось, налетал мелкий снежок.
— Ну, слава Богу, приехали. Здравствуйте, доктор, мы вас уже заждались!
Надо мной стояли двое. Один — гораздо старше меня, седеющий великан. Судя по длинному, накрахмаленному до блеска, колпаку, явно завотделением. Другой ему по плечо, с густыми усами и дымящейся папиросой. Они сдержанно улыбались, с интересом меня разглядывая. В глазах читалась легкая ирония, она часто наблюдалась у бывалых хирургов, когда они меня видели впервые. Я был еще очень молод, да и выглядел младше своих лет.
— Здравствуйте, а я тут задремал с дороги… Что, будем перитонит оперировать?
— Какой? А, эта гинекология… Нет, доктор, — это завтра с утра решим.
— Да, как же? Перитонит ведь… Час, два на подготовку, и вперед?
— Так он тазовый, коллега, — они переглянулись, — сейчас посмотрите ее, может быть, что-то назначите для подготовки. А завтра приедет моя жена, она заведующая гинекологией, так и пойдем вместе на операцию. Вас накормили?
— Спасибо, все очень вкусно! Домашнее?
— Наши девчата постарались. Можете взглянуть на рабочее место.
И меня повели в операционную. Ничего особенного. Маленькая только. Наркозный аппарат старый, облупившийся, но работает. Закись азота и кислород есть. Инструменты в порядке. Средств для наркоза полным полно, у нас даже меньше. А в голове буря — седой профессор грозится пальцем и грохочет с трибуны: «Нельзя медлить с перитонитом, и у вас, коллеги, всего два золотых часа, чтобы стабилизировать пациента, а иногда и их не будет…»
— Я анестезистка, зовут меня Нина Григорьевна, — представилась крупная женщина лет пятидесяти с голубыми глазами, пшеничными бровям и такими же ресницами. — Михаил Михайлович, наш анестезиолог, все в порядке оставил, и инструменты и аппаратуру. А если что надо, вы мне и говорите. Я всегда здесь, в операционной. Если что ночью — меня привезут, тут недалеко…
— Вы, что же, — здесь в единственном числе?
— Да, доктор, а вы как думали, — она горько улыбается, а потом вдруг объявляет гордо, — уже двадцать лет. Родилась и живу здесь.
Комнатка через стену, рядом с операционной, меня поразила. Сестры сделали из нее семейное бунгало. Там было все, что нужно: холодильник, стол, кресла, большой диван с пледом, телевизор, шкаф, печь и мойка. Даже ковры на стенах, и полу. Уютно пахло жареным мясом и кофе.
— Здорово! Как это вам санстанция такое разрешила прямо в оперблоке?
— Та шо вы, доктор? Як же без этого? А санстанция нас любит. Куз с ними договорился. Он их заведующую оперировал пять лет назад.
Николай Иванович Куз, завотделением хирургии, — тот великан в длинном колпаке. Казалось, он постоянно рискует зацепиться им за низкий потолок. Веселый, простой и подчеркнуто вежливый в общении со мной, Николай Иванович напускал на себя важность и излишнюю строгость, когда командовал медсестрами. Это был очень резкий, заметный и забавный контраст. Он, как-бы, хотел показать, как он устал здесь с ними, как надоели ему одни и те же лица, и сам от этого раздражался. Все это усиливалось и становилось комичным, когда Николай Иванович, обращаясь ко мне, пытался перейти со своего суржика на правильный русский, но получалось еще хуже. Жена его, Нина Николаевна, как ее за глаза здесь называли, — Кузиха, заведующая гинекологией на этом же этаже. Второй хирург — Михаил Юрьевич. Их всего двое на район. Ночью по очереди дежурили на дому по две недели. Если что серьезное, то вызывали обоих. Анестезиолог был один — вечный дежурный. Может, предыдущий потому и сбежал, проработав пять лет.
Николай Иванович ушел домой, а мы с Михаилом Юрьевичем остались в ординаторской выпить чаю и покурить. Стемнело за окнами, пошел крупный снег, в ординаторской стало уютнее. Чай в граненых стаканах со старинными подстаканниками был крепким, напомнив первую детскую поездку на поезде. Михаил Юрьевич, коренастый меланхоличный мужчина лет пятидесяти пяти. Закатанные рукава его застиранного хирургического халата открывали сильные, покрытые рыжими волосами, руки. Лицо типичного белогвардейского ротмистра, с зализанными наверх редкими полинявшими волосами, белесыми бровями и густыми рыжими усами носило печать какой-то давней тоски. Курил он «Беломор», говорил, что не из экономии, — просто нравится. С папиросой в зубах сходство с ротмистром было окончательное. За чаем как-то незаметно выяснилось, что он тоже большой любитель Булгакова. Тут же, на память, стал декламировать отрывки из «Собачьего сердца», но ни разу даже не улыбнувшись, а как-то трагически. Особенно ему удался монолог профессора о разрухе. Когда он переходил опять на свой хохляцкий говор, пытаясь объяснить в чем здесь сатира, мне стоило большого труда, чтобы не рассмеяться. Жалел, что не может меня угостить выпивкой, его неделя дежурств.
— Это что, — говорил Михаил Юрьевич, деликатно помешивая чай ложечкой, — это что… Мы-то привыкли уже здесь. А вам, дорогой доктор, после института, после города очень тяжело будет у нас поначалу. Глушь. Да…
Мне послышалось: «Да-с…»
После его ухода я пошел осматривать пациентку с перитонитом. Это была бабища килограмм на сто десять, розовощекая и бойкая доярка по имени Анджела. Брови и ресницы почти белые. Здесь у них, наверное, других и не бывает. Оказалось, она уже три дня ходила на дойки с высокой температурой и болями в животе. Ощупал живот — он реагировал, как при перитоните, — при резком отдергивании руки женщина вскрикивала от боли. В голове стучало: «Разве можно ждать до утра? Но, они же только что ее осматривали. Может, пойти позвать снова… Да, чего я лезу… Мое дело наркоз провести и не облажаться для начала… И ушли они уже…» Когда Анджела узнала от меня, что завтра операция, а я буду давать наркоз, удивилась и огорчилась ужасно, стала просить меня дать ей попить каких-нибудь таблеток от температуры, потому что и так три дойки уже пропустила.
Хирурги почти везде одинаковы. Нашим тоже лень и некогда объяснять и уговаривать. Придут в палату, «потыкают» в живот, бросят, уходя: — Готовьте в операционную через час. Иногда пациента в операционную после их «подготовки» привозят в таком состоянии, будто его только что ударили дубиной из-за угла. Долго все объяснял доярке, уговаривал и обещал, что все будет хорошо. А если без операции, то все будет очень плохо. Вроде, верила. Но плакала горько. Где-то в глубине души, еще не притупившейся к человеческому страданию, я разыскал теплые слова. Прежде всего я постарался убить в ней страх. Говорил, что ничего еще пока не известно и предаваться отчаянию нельзя. Что хирурги хорошие, опытные. Постепенно она стихла.
Нина Григорьевна отвела меня к месту ночлега. Извиняясь за временные неудобства, она открыла старую однокомнатную хатку рядом с роддомом. На побеленной стене обнаружилась странная вывеска: «КИЗ». Оказалось, это кабинет инфекционных заболеваний. Меня заверили, что последний заразный лежал здесь полгода назад, и уже много раз все дезинфицировалось. Было пусто, воняло хлоркой и углем. Печка гудела жарко в побеленной комнатке с умывальником, кроватью и тумбочкой. На крохотных окнах висели ситцевые больничные пеленки с игриво разбросанными надписями «Минздрав СССР». Наволочка и простыни были в том же духе. Вспомнил комнату сестер рядом с операционной, и мне захотелось туда. «Ну, да ладно, всего-то две недели…»
Заснуть не удавалось, как всегда бывало в дороге, или на новом месте. Много раз выходил покурить на крыльцо. Чистейший деревенский воздух казался сладким, как фруктовое мороженое. Да, надо было приехать в глушь, чтобы поднять голову и вспомнить, какие яркие звезды в январе. Терзали мысли о предстоящей операции: — А если там уже разлитой перитонит, как я ее здесь выхаживать стану? Ведь придется к нам в областную реанимацию везти, если осложнения начнутся. Ладно, поживем — увидим, нечего себя накручивать заранее.
Утром, после обильного завтрака, взяли доярку в операционную, и мои худшие опасения оправдались. Перитонит был уже диффузный — гной вышел из таза почти на всю брюшную полость. Это всегда чревато серьезными осложнениями, опасными для жизни. Но, к моему удивлению, факт этот никак не связывался хирургами с отсрочкой операции до утра. Ругали селянку на чем свет стоит за то, что не обратилась три дня назад. Она ничего не слышит в наркозе. Наши хирурги на операциях поосторожнее со словами, которые могут касаться состояния пациента. Были публикации о наблюдениях, где больные слово в слово повторяли то, что о них говорили хирурги на операции. Свойства подкорки «записывать» информацию, возможно, при медикаментозном сне сохраняется, мы не знаем. Но лучше «плохих» слов о больном в операционной не говорить. Здесь вообще много говорить нельзя — нас так учили. Я был поражен еще другим, у них не было положенного тонкого и длинного зонда.
— Николай Иванович, как плохо, что у вас длинного зонда нет… Не боитесь, что от этих толстых трубок в кишечнике пролежни будут, а потом и перфорация?
— Та ни, нэ будэ… Мы на третьи сутки удаляем, всегда так делаем…
Анджела проснулась быстро, и была этому очень рада, хотя улыбалась еще вяло. Я вывез ее в отдельную палату, настояв, к большому неудовольствию Нины Григорьевны, чтобы там был индивидуальный пост. Назначил интенсивную терапию по правилам, с почасовым контролем всех показателей. Это были еще совковые времена, когда шкафчики ломились от лекарств, бинтов и всего прочего, народного, а значит ничейного богатства. О, прекрасное и трижды проклятое, благословленное кем-то на погибель, время развитого застоя. Огромная страна сама у себя воровала, проедала, и раздавала «нефтяные» рубли разным голодранцам за приверженность к идеям социализма, не зная, что уже обречена. В получасе езды от этого городишки был другой, граничащий с Россией. И тогда и сейчас два, почти слившихся, города разделяла граница республик, проходившая по железнодорожной ветке. Российский город, будучи еще большей окраиной, почти голодал. Там на полках магазинов лежали только макароны да плавленые сырки. За варёнкой россияне регулярно ездили в эти украинские поселки городского типа, и забивали колбасой багажники легковушек под завязку, отстояв по пять часов в очередях. Вырвавшийся за рубеж в тур от совхоза работяга, падал в обморок в супермаркете, узнав, что на свете есть не два сорта колбасы, а сто два. И что это тебе упакуют красиво, и подадут с улыбкой, а не бросят с ненавистью на прилавок в сером, похожем на портянку, клочке бумаги. Зато все слышали, что «мы никому не отдадим наших завоеваний…» А они никому и не были нужны. Капитализм вокруг просто ждал, как варан с острова Комодо, который кусает жертву гнилыми зубами, и потом ходит за ней неделю, ожидая, когда та сама сдохнет от заражения крови.
И потянулись дни. Были очень редкие плановые операции, однажды делали плановое кесарево сечение, но почему-то не в роддоме, а все в той же операционной хирургии. Оказалось, что в роддоме вообще нет операционной. Я, ошарашенный, приставал к Кузихе:
— Нина Николаевна, как же быть, если экстренное кесарево?
— Та нияк! Тягнэмо бабу по двору у хирургию.
— А после операции?
— Тягнэмо назад. У родилку.
Меня прошиб пот, когда представил, как я тащу орущую роженицу на носилках ночью через заметенный снегом двор на второй этаж хирургии, а потом, после наркоза назад, «у родилку». Но для рожениц, как впоследствии оказалось, это было даже хорошо. Дело в том, что Нина Николаевна была, что называется, косоруким акушером-гинекологом. В момент, когда нужно было быстро и аккуратно извлечь ребенка из матки на кесаревом сечении, — у нее начиналась паника, и это за нее делал Куз, который всегда ассистировал. От него в свой адрес Нина Николаевна получала тут же у операционного стола довольно точную характеристику своим способностям. В выражениях супруг не стеснялся. Потом она резко бледнела, ее начинало пошатывать, и я уже было пытался поддерживать Кузиху сзади, чтоб не упала. Еле слышным голосом она сообщала Кузу новость:
— Коля, я пиду, шось мэни дурно…
— Иды гэть! – раздражался Николай Иванович, продолжая зашивать матку.
Через десять минут она, уже переодетая, розовая и веселая заглядывала в дверную щель операционной, советуя мужу:
— Коля, ты ж задренируй брюшную полость. Там выпот був…
— Сам знаю, иды гэть, я сказав! Оцэ послидний раз за тэбэ оперирую!
Она исчезала, и до конца операции сидела у сестер в комнатушке, пила кофе, сплетничала и смотрела телевизор. Операционные сестры, посмеиваясь, потом рассказали мне, что по этой программе проходят все кесарева сечении в исполнении Кузихи уже много лет.
На третьи сутки у нашей Анджелы начались осложнения. Вздулся живот, дренажи не функционировали, росла температура, ухудшались показатели в анализах, говорящие о том, что интоксикация усиливается, а печень и почки уже плохо справляются. Женщина угасала. Я боролся с интоксикацией, как мог помогал организму. Менял антибиотики на более мощные. Назначал много капельниц, переливал плазму и альбумин. Подбадривал больную, пропускал к ней родню. Тогда к тяжелобольным не пропускали, и я делал это вечером, когда заведующий уходил домой. Михаил Юрьевич, в отличие от Куза, почти не отходил от своей пациентки, что-то подолгу рассказывал родственникам в ординаторской. Девиз «не пущать» был, конечно, призван для того, чтоб здоровое население не смогло чего ненужного увидеть: грязи, бедности, скученности… Второе — при посещении ведь нужно было обеспечивать халатами, масками и бахилами. Еще чего. Тут на самих не хватает. Сейчас люди, насмотревшись буржуйских сериалов, требуют посещений родственников в реанимации. И они конечно правы, за редкими исключениями. Вообще, вопрос должен решать лечащий врач, а не администратор. Вот мы и решали вместе с хирургом.
Но, похоже, перитонит развивался быстрее, чем мои антибиотики успевали его «придушить». Хирурги на третьи сутки удалили дренажи, опасаясь пролежней на кишке. Живот все равно постоянно вздувало, «скакала» температура. И я начал настаивать на повторной операции. Николаю Ивановичу явно не хотелось этого делать. Сейчас во всем мире при таких перитонитах живот окончательно не зашивают. Оставляют наводящие швы, чтобы выполнить еще несколько вхождений в него и, что называется, в буквальном смысле «помыть» кишки. Почему они тогда этого не сделали, не понимаю до сих пор. Может быть не хотели показаться перед городским врачом несостоятельными при первой операции, оперируя повторно. Это, по-моему, было глупо и я, как мог, с учетом разницы в возрасте и опыте, пытался им это выразить. Сейчас, наблюдая, как скандалят до крика наши интенсивисты с хирургами по таким случаям — я горько жалею, что тогда не проявил упорства, и не убедил их «взяться за нож» на третьи сутки… Я паниковал и хватался за монографии по интенсивной терапии перитонита, выискивал более эффективные методы лечения осложнений. Я перечитал все, что было доступно, по печеночной и почечной недостаточности, но это все была терапия, а больной требовалась хирургия.
Перебрался в комнату с диваном в оперблоке, чтобы быть поближе к больной. Было тяжело, но, я отмечал, про себя, что комфорта прибавилось. На пятые сутки стало совсем тревожно, у пациентки все-таки образовалась перфорация толстой кишки. Ночью я вызвал Куза и Михаила Юрьевича. Была срочная повторная операция, которая уже протекала не так гладко. После операции сразу связался с областной реанимацией, и утром на местной машине сам отвез больную в областную больницу. Мне пришлось проявить втрое больше изобретательности и убедительности, чем я это делал до операции, чтобы уговорить недоверчивую Анджелу ехать в область. Из реанимации позвонил домой и рассказал, что у меня все хорошо, но я заехать не смогу, ждет машина, а там город без анестезиолога. О женщине потом справлялся, она перенесла еще три операции. Дальнейшая судьба Анджелы мне тогда была неизвестна. Честно сказать, я впоследствии боялся звонить в реанимацию, потому что знал, — шансов очень мало. В общении с Кузом и Михаилом Юрьевичем стала иногда возникать какая-то натужность. Мы прятали глаза друг от друга, когда заходили разговоры о перитоните. А может, мне только так казалось…
В комнате с диваном и коврами начался ремонт, я опять ночевал в пустом обшарпанном КИЗе. Но теперь уже научился здесь спать, ценя каждый ночной час. Днем однажды вызвали в гинекологическое отделение обезболить аборты. В этот день их набралось больше десятка. Работали на два кресла одновременно, то есть, это я работал. Нину Григорьевну пожалел, она три ночи почти не спала, дежурила у Анджелы в палате бессменно. Просто приходилось самому набирать анестетик в шприц, и самому вводить женщине в вену. Гинекологов было двое, с Кузихой во главе. Я и сейчас предпочту провести наркозы на пяти перитонитах, и, чтобы меня еще облило кровью или гноем из живота, вместо того, чтобы провести один единственный наркоз на аборте. А их в день приходилось проводить до пятнадцати… «Почистить» — так это называлось у гинекологов. Какое мерзкое слово в применении к ситуации. Как будто делали вид, что вычищают из маток занесенную туда поганым способом грязь, а не убивают человека. Вот в дверную щель абортария просунулась женская, даже девчачья головка. Глаза расширены от ужаса, губы дрожат, сейчас ее очередь, но она не может сделать шаг в эту пыточную, вот-вот заплачет. Я подхожу.
— Тебе сколько лет?
— Симнадцять…
— Ты не хочешь?
— Так, ликарю… — и слезы потоком.
— Ну, иди, милая, домой, иди…
— А что, можно?! — она убегает, сбрасывая на ходу больничный халат.
Через полчаса ее впихивает в абортарий родная мать со словами:
— А ну иды, гадюко. Нэ зробыш, до дому нэ прыходь…
Аборты — второе, после эвтаназии, гнусное дело, которое может делать врач. Мне иногда приходилось в этом участвовать, как анестезиологу, и сейчас еще я изобретаю всякие предлоги, а иногда просто прячусь, чтобы не идти на это. Тогда спрятаться было некуда. Женщина лежала в кресле, анестезия была уже в вене, но гинеколога срочно позвали к телефону. Через три минуты женщина проснулась, а гинеколога все нет. Зато следом ушла и вторая. После получаса ожидания я понял, что меня бросили… Зашел в ординаторскую. Там сидел Куз с рыжеусым «ротмистром».
— Николай Иванович, а что это за фокусы? У меня пациентка на кресле в наркозе, а все гинекологи
ушли куда-то. В следующий раз меня на аборты не зовите, что хотите делайте…
— Та, нэ кипишуйтэ, доктор… Это Нине Николаевне з универмага звонили, — цэ ж дело святое! Вона через час будэ. Пообидайтэ пока…
Оказалось, так заведено в райцентре. Когда в магазин приходил новый товар, продавцы обзванивали администрацию, школу, больницу, гараж, чтобы нужные люди пришли и выбрали, что получше, до того как остальное население хлынет после перерыва к прилавкам. Ну, и правильно, какая уж тут работа? Подождет…
— Анекдот, да? — засмеялась вошедшая Нина Григорьевна.
— Нет! — воскликнул, выдохнув дым, Михаил Юрьевич, — У нас, знаете ли, вся жизнь из подобных анекдотов состоит… У нас тут такие вещи…
И я смеялся, ярость ушла, оставив вместо себя какую-то странную смесь изумления и бессмысленности попыток понять простоту нравов здешних жителей. Весь последующий операционный день был посвящен обсуждению выгодных покупок.
В заиндевевшее окошко кто-то изо всей силы лупил кулаком. Я открыл глаза, подскочил к окну, отдернул минздравовские занавески. Там металась тревожная санитарка из роддома. Она кричала сипло, захлебнувшись ночной вьюгой:
— Ликарю, ликарю, скорише! Бижить у родилку, там жинку привезли…
«Ну вот, дождался и роддома…» Не найдя второпях выключатель, надев брюки наизнанку, кутаясь в пальто, в три прыжка я добежал до заснеженного флигеля. Свет ламп после ночной улицы резал глаза. В приемном стоял переполох, люди в халатах сгрудились у чего-то, лежащего на полу. Я раздвинул толпу и увидел, — в судорогах билась молодая беременная женщина. Ее серое лицо корчилось гримасами, губы посинели. Зубы намертво закусили почерневший уже язык, мимо которого из угла рта выдувался пузырь розовой от крови пены. В голове ухнуло, как в колокол: — Эклампсия! Надо освободить язык, не то задохнется… Нащупал в кармане большой ключ от КИЗа, вставил сбоку между зубами, пытаясь разжать челюсти. Они поддались почти сразу, но указательный палец попал под зубы, и в этот момент женщину сотрясла новая судорога. Я взвыл от боли — палец был прокушен. Но язык я освободил. Женщина сделала глубокий вздох, обмякла, и губы начали розоветь. Она была без сознания, снизу растекалась лужа мочи, крупная дрожь била ее. Дрожал и я. — Ну, соберись! Делай! Эклампсия — ведьма в ступе… Не дай ей убить бабу, — скрежетало в голове. Губы произнесли:
— Быстро наберите двадцать магнезии, ищите мигом вену, пока не начался новый приступ! Давление немедленно измерить… Дайте мне йод на палец. Кто она, откуда… Что?.. Анестезистку вызвали?!
Нину Григорьевну привезли как всегда быстро. Она нашла нитку вены и ввела магнезию. Беременная перестала дрожать, глаза закончили метаться из стороны в сторону под веками, она зевнула и захрапела. Мы перенесли женщину в родзал на кресло для осмотра, укрыли одеялами. Пришла очередь поговорить с привезшим ее фельдшером.
— Где ты ее нашел такую на нашу голову? А, дружище?
— Та, дэ? У Мыхайливци! Она сёгодни приехала до матэри з Москвы, з мужем полаялысь… Голова увэчэри заболила, так вони четыре часа чэкалы, может само пройдэ… А потим, колы вже зрение пропало, — выклыкалы нас…
— Зрение пропало? Ты что-нибудь вводил?
— Рэланиум вколов, та повиз…
— Молодец! Чего же не магнезию? Давление какое было?
— Так було двисти на сто дэсять.
— На сто дэсять! Теперь это приступ эклампсии, его могло бы не случиться, если б ты магнезию в вену дома ввел перед тем, как везти.
— Ой, ликарю, звыняйтэ, я магнэзию у вену боюсь вводыть…
— Ладно, поезжай. Книжку бы какую прочитал, что-ли…
Беременная спала не слишком глубоко. Это была мозговая кома первой степени. По шкале ком Глазго она набирала достаточно баллов, еще не так все плохо. Только давление кошмарное — двести десять и сто двадцать. «Поставил» в родзале катетер в подключичную вену, потому что все это надолго. Дело и операцией может закончиться. Слава богу в роддоме был нитропруссид натрия. Когда я увидел знакомую красную коробочку с двумя коричневыми ампулками, на сердце потеплело. Это было спасение… Вот, сколько я его буду капать в вену, столько и смогу «держать» давление в нормальных пределах. Надо еще рассчитать дозу и скорость введения в минуту на килограмм веса… Мигом все вспомнилось из профессорской лекции. А увидел я своими глазами приступ эклампсии здесь впервые. «Как я с ней справлюсь? Эклампсия — опаснейшее осложнение беременности, когда начинается отек мозга, и в нем еще возникают кровоизлияния, вызывающие судороги, мозговую кому и смерть…» Меня зовут к беременной. Она очнулась и сказала, что ее зовут Зоя. Только, она ничего не видит. «Что же это? Вспоминай, хорошист! Ах, да! Это «корковая слепота», как говорил профессор. Кровоизлияния и отек затронули затылочные доли мозга, а там зрительный анализатор. Если она выживет, то зрение само восстановится… Нет. Когда выживет. Давление снизилось. Теперь черед акушеров. Кузиха выслушала деревянной акушерской трубочкой плод через живот Зои. Такие трубочки-стетоскопы лежали у всех врачей в саквояжах в прошлом веке. Теперь они остались только у акушеров. Почему? Надо будет узнать. А саквояж докторский я себе хотел, но они не продавались. Теперь их тоже трудно достать, раритет. Как там, у молодого врача Михаила Булгакова: «…сумка, в ней кофеин, камфара, морфий, адреналин, торзионные пинцеты, стерильный материал, шприц, зонд, браунинг, папиросы, спички, часы, стетоскоп…».
Привезли опытного акушера гинеколога из областной больницы, она осмотрела Зою и подтвердила, что роды начались. Под наркозом наложили акушерские щипцы и достали оглушительно орущего ребенка. Зоя вскоре проснулась. И уже зрячая, всем и себе на радость, обняла его.
Завтра кончалась командировка. Прошли мои две недели в завьюженном райцентре. Кому-то другому предстоит бороться в глуши. Завтра получу честно заработанные, и домой. Ремонт в «бунгало» при операционной был окончен, и я опять блаженствовал на диване перед телевизором. Слева от меня ждала запеченная курица, справа стоял чай с лимоном и пирог с абрикосами. Завтра… Зеркало возле холодильника отражало мое, какое-то новое, измененное лицо. Оно стало строже, над верхней губой недавно появилась полоска, похожая на жесткую щеточку. Щеки потеряли округлость и стали похожи на терку, так что удобно, если зачешется плечо во время работы, почесать его щекой. Так и происходит, если в суете забывать бриться хотя бы три раза в неделю.
Дверь распахнулась от удара, в комнату вбежала Нина Григорьевна.
— Собирайтесь быстрее, там в детском отделении дитё помирает, машина у порога! Щас… Ага… Я только детские инструменты и трубки возьму… Бегите к машине, я следом!
«Вот оно. Началось! — мелькнуло в голове, и я никак не мог попасть ногами в туфли. — А, черт!.. Дети. Что же, рано или поздно это должно было случиться. Не всю же жизнь одни операции, да роды с абортами…»
Детское отделение оказалось в двух километрах от хирургии, и скоро мы уже взбегали по крутой лестнице на второй этаж. Картина, представшая передо мной, напоминала детский чумной барак. В палате, рассчитанной на шесть коек, находилось около полутора десятка матерей в основном кавказской национальности с детьми от года до десяти. Дети лежали в койках по двое, рядом лежали и ходили матери, тут же готовили еду и кормили детей на руках. Одна мамаша курила в форточку. Трескотня, гомон, детский плач, вонь от сложенных на полу пеленок. Наш пациент — мальчик, лет около пяти, завернутый в застиранное белье лежал у матери на руках. Застывшее лицо серо-белого цвета. Он почти не дышал. Мать, с округлившимися мокрыми глазами, шептала на ломанном русском, что два часа назад были судороги, а вот теперь… Я выхватил детеныша из свертка, побежал с ним в коридор, разыскивая манипуляционную. Уже в ней, несколько раз вдохнув ребенку в легкие «изо-рта-в-рот», понял, что это уже глубокая кома. Ручки и ножки висели, как плети, рефлексов почти не было, зрачки расширялись, сердце еще стучало, но глухо, с перебоями… В коридоре были слышны крики сестер и вой матери, рвущейся в манипуляционную. Надо было интубировать и дышать за малыша. Получилось все быстро, только манжетка на трубке, вставленной в трахею не раздувалась. В груди закипело: «Дырявая! Не будет герметичности, черт! Стоит начаться рвоте, и аминь…»
Это не нами давно замечено. Лампочка в ларингоскопе будет гореть ярко, не мигая, манжетки на трубках будут целые, зажимы под рукой будут какие хочешь, дыхательный аппарат будет весело пыхтеть, кислород не кончится никогда, — но только, если вы будете спокойно проводить наркоз на плановой операции. Когда припрет к стене экстремальная минута, и будет стоять вопрос о жизни и смерти пациента, — половина этой «банды», как сговорившись, подложит вам огромную свинью. И вы горько пожалеете, что после наркозов пошли домой, а не перещупали, перезарядили, перепроверили все ваши инструменты, катетеры, иглы и аппараты. Трижды — в педиатрии.
Начав искусственное дыхание уже через трубку, я вызверился на анестезистку:
— Нина Григорьевна, зачем мне такие «подарки»?! Эта трубка — говно собачье! Вы же говорили, что Михаил Михайлович все оставил в полном порядке… Где это?! Давайте мне теперь влажный бинт, буду тампонировать глотку… Черт!..
— Извините, доктор, я в оперблоке все знаю. А тут он сам все делал, он говорил, что все есть, я и не проверяла, надеялась, — она подала мне влажный бинт.
— Ладно. Некогда… Простите. Дышите мешком, пока… Где здесь кислород?
— Не знаю… — она сжалась под моим взглядом.
Побежал искать кислород. Маленькая врач педиатр показала баллон под лестницей, весь в паутине, заваленный носилками. Вместе с водителем притащили баллон на второй этаж, поставили в манипуляционной. Еще три минуты ушло на то, чтобы найти и прикрутить редуктор, будь он неладен. Пошел кислород в дыхательный мешок, детеныш порозовел. Пульс есть. Можно осмотреться… Спросил перепуганного врача педиатра:
— Что это у вас за эвакопункт такой в палате, а?
— Это беженцы из Нагорного Карабаха, армяне в основном, есть и азербайджанцы, и русские. Там сейчас плохо у них. Вы же слышали… У всех детей ларингиты, трахеиты, пневмонии, — долго добирались сюда по зиме.
— А с этим что?
— Вчера поступили с бронхитом, вроде. Обследовался. А сегодня вот — судороги… Может, менингит… Что делать? Что матери сказать?
— Ладно, понял. Сейчас пока не важно, менингит, или что другое. Мне надо, чтобы он не помер от кислородного голодания. Мне нужна полноценная вентиляция легких. Тащите сюда аппарат бегом. Вызывайте детский реанимобиль по санавиации, будем транспортировать в детскую областную реанимацию. Мамой занимайтесь сами. Нина Григорьевна, готовьтесь, будем «ставить» катетер в подключичную вену, а я пока подышу мешком. Живее, пожалуйста…
Нина Григорьевна стояла у головы ребенка и делала ритмичные вдохи за него мешком «Амбу». Педиатр закатила аппарат и я, переключив кислород, подсоединил его к ребенку. Настроил параметры. Кожа малыша постепенно приобретала нормальный цвет. Давление поднялось. Уже легче. Я вышел в коридор, чтобы позвонить в область, доложить. Но вдруг свет погас в коридоре. Шум из переполненной палаты застыл на высоте крика.
«Аппарат!..» Я впрыгнул назад в манипуляционную, чиркнул зажигалкой. Нина Григорьевна уже отсоединила захлебнувшийся аппарат и перешла опять на мешок. Появился большой фонарь. С ребенком было все в порядке, только цвет кожи было трудно определить в тусклом мертвенном свете фонаря. Я бросился к телефону. С пятой попытки вызвонил электросеть. Заспанный голос ответил:
— РЭС слухае…
— Послушайте, РЭС, — когда будет свет в детской больнице?!
— А хто цэ?
— Дед Пихто!!! Я врач анестезиолог, и здесь у меня ребенок тяжелый… Включайте немедленно свет! Что у вас там случилось?!
— Ликарю, — цэ в цэнтри, Колька пьяный на трактори йихав та опору звалыв… На всей улице… Провода… Утром соберем бригаду и будэмо ставить. А сёгодни выхидный, — никого ж нэма…
— Сволочи! — я задохнулся, — если прямо сейчас не поставите столб, — у меня ребенок умрет…
Короче, я подниму на уши всю вашу администрацию сейчас. И у тебя лично, слышишь, РЭС, — будут неприятности…
Бросив трубку, я, по-моему, сломал телефон. Меня била дрожь, пересохло во рту. Послал педиатра за главврачом, чтоб разбирался со столбом, а сам ушел к ребенку. Давление опять начало снижаться, и я почти плакал от бессилия и злости. Через час свет появился, аппарат затарахтел натужно. Потом ритмично задышал… Подсоединили… Ребенок стал дрожать, как-бы готовясь опять выдать судорогу. Пришлось вводить релаксанты, и многое другое. Под утро примчался красивый детский реанимобиль канареечного цвета с мигалками, и маленького беженца армянина забрали в область вместе с мамашей.
Тем же днем, не скрывая облегчения, я прощался с семейством Кузов, Ниной Григорьевной, Михаилом Юрьевичем, операционными сестрами и заснеженным городком. Мои новые сослуживцы стесняясь, и, как-бы извиняясь, благодарили за работу, поглядывали на командировочного немного ошалело. Для двух недель приключений было более чем достаточно. Через полчаса я уже засыпал на заднем сидении битком набитого «Икаруса». Рядом у окна трое колхозников похмелялись водкой, закусывая сухим печеньем из пачки со странным названием «Шахматное». Впереди меня ждал родной город.
***
— Добрый день. Это вы тело привезли? Вот, наш доктор говорит, что знал покойного, — судмедэксперт кивнул в мою сторону.
Вошедший замешкался у дверей, потом положил на стол папку, спросил с вызовом:
— А что, может что-то не так? Документы в порядке.
Я успокоил его:
— Да, нет, все нормально. Просто, расскажите, пожалуйста, что там у вас произошло.
Он покосился на судмедэксперта, стал рассказывать:
— Ну, я не много знаю. Хороший мужик, справный хирург был… Отца моего после переломов на ноги поставил. Только недавно вот они с заведующим прооперировали его двоюродную сестру, а она потом в областной реанимации возьми и помри…
— Это та доярка? Анджела? Она что, сестрой его была? А он и не говорил…
Вспомнилось, как мне в конце зимы пришло приглашение на разбор этого случая в расширенный совет по гинекологии, и я не смог пойти, потому что валялся в это время с тяжелым гриппом. Теперь приехавший чиновник косился на меня.
— Так вы знаете? А, ну вот, значит, — потом по городку слух пошел, что они ее вместе с Кузом как-то там неправильно лечили, или некачественно прооперировали… Комиссия была, разборки шли долго, но дело так не возбудили. В-общем, после всех комиссий запил наш Михаил Юрьевич по-черному. Городок маленький, а слухи такие, сами понимаете… Через месяц его жена сына забрала, уехала к своим родителям. А его нашли в своем дворе на дереве, в петле… Записки не было при нем.
— Ну, что же, все мы немощны, ибо человеци суть… Помянем коллегу, — судмедэксперт достал из шкафа пол литровый флакон спирта, разлил в мензурки. Все выпили молча.
Дорогой домой я вспоминал, как мы пили чай тем январским вечером с Михаилом Юрьевичем, его пламенную декламацию в уютной ординаторской. Как он жалел меня… Разное думалось. Почему я не настоял на своем? Ошибка ли это, безразличие, малодушие? Молодость моя? Их косность? Но они ошибались, конечно, по-старому оперируя уже который год. Глушь. Не оправдание это. И вот, вроде сильный человек, а не выдержал молвы. И жена еще… Но, почему никто мне тогда не сказал, что она его родственница? А, что бы я делал? По-другому себя повел бы? И, все же. Никогда не стоит давать волю «праведному» гневу, когда дело касается врачебных ошибок, бросаться в суды за морально-ущербными компенсациями. Лучше вспомнить о другом суде, помолиться за себя и за тех, кто, уходя, не успел исповедаться. Я думаю, так будет лучше всем. И я молюсь.
… ослаби, остави, прости ми согрешения моя,
елика Ти согреших, аще словом, аще делом, аще помышлением,
волею или неволею, разумом или неразумием, вся ми прости,
яко Благ и человеколюбец…