За окном, в густом свете фонарного столба и сиянии луны, мерцала темнота зимней улицы, по которой в свободном, беспорядочном танце, под мелодичные завывания январского ветра, кружились бархатистые снежные хлопья, радуя глаз своими непредсказуемыми движениями.
Чай остывал, поэтому мы сели за шахматы разыгрывать новую партию, в моменты раздумий попивая из кружек и наслаждаясь занятием. Небольшую уютную комнату освещало бледное солнце незамысловатой люстры,воцарилась тишина, и на сердце чувствовались умиротворение и необъяснимая лёгкость. Существовал только этот один-единственный миг, застывший, как на фотоплёнке, такой близкий и осязаемый, что вот-вот — и прикоснёшься к нему, соединишься с ним навсегда. Больше ничего. Будто другого и не бывает и всё, что до наступившего мгновения и после него, только выдумка и плод воображения.
В середине партии Достоевский, разорвав паутину молчания, томно заговорил:
— Кошмар, значит, тебе приснился… От него не скроешься, не убежишь; он приходит к любому, кто к нему не готов, поджидает тебя, спрятавшись в одном из тёмных уголков твоей души. Если потерял бдительность — знай: грядёт страшный сон или другая беда; кошмар не заставит себя долго ждать.
Тут Достоевский прервался и сделал два-три глотка чая. Я слушал внимательно, о чём он говорил, даже позабыв о происходящем за шахматной доской. Его неожиданная речь меня насторожила, и я отвлёкся от игры, продолжая пустыми, стеклянными глазами рассматривать строение фигур. Была моя очередь делать ход, но поразмыслить над ним не получалось, потому что голова точно застряла в цепкой тине слов Достоевского и, несмотря на попытки выбраться из неё, медленно опускалась в непроглядную темень их дна.