Дом, в котором мы жили

Прочитали 3184

12+








Содержание

Мозаика памяти

Сегодня вторник, 23 мая 20_ года, сегодня мой восьмидесятый день рождения. Когда утром, по обыкновению вооружившись газетой, я сел у окна в гостиной, супруга моя, Ольга Павловна, готовила стол, чтобы встречать гостей в доме. Она все кружилась, расставляя фарфоровые чашки, и что-то напевала себе под нос. Но в голосе ее была слышна печаль. Она взглянула на меня украдкой, и печаль разлилась туманом, замостила все углы в комнате. Я знал, что ей жаль меня и наши прожитые годы. Может быть потому в доме весь день распахнуты окна, гуляют сквозняки и играет музыка. Как будто это не наш дом. Как будто не было в нем этой мучительно легкой, неоправданно короткой жизни. Каждый год мы приглашаем в дом друзей, чтобы заглушить разговорами эту липкую жалость. Ольга Павловна, непременно расчувствовавшись, приносит альбомы с фотографиями, открытки и детские рисунки. Глядя на снимки, она припоминает все до мелочей, и  жизнь как будто проигрывается в ней снова и снова. А я не люблю рассматривать фотографии. Потому что с трудом вспоминаю казавшиеся тогда важными имена окружавших людей, значимые события и тревоги. Так возвращение в прошлое снова наводит на меня в неприятные размышления о конечности жизни. Сам себе я кажусь бессмысленным и ничтожным. Неужели это действительно я? – думается мне. И неужели все это и впрямь со мной было? Но сегодня я случайно нашел одну старую карточку. И давно забытая история разбудила во мне целый ворох воспоминаний. На фотографии старый дом, чернеющий у густого леса. На крыльце, облокотившись друг на друга, сидим мы, молодые еще ребята. Утреннее солнце охотно тянет к нам лучи, а мы прячем ладонями лица от его яркого света. Это было тяжёлое время, когда смертоносный грипп каждый день уносил десятки невинных жизней. Я был молодым преподавателем математики в ВУЗе, но грипп застал меня вдали от дома, в маленьком северном городке, и потому приходилось трудиться простым рабочим на кухне. Жили мы бесцветно и трудно. Что видел я? Только грязь и брань, под которую уходили призрачные, почти ничего уже не значащие, человеческие жизни. Там это называли «потери». Как невыносимо легко, спрятавшись в одно невесомое слово, звучит бесконечный мрак и ужас бессмысленности, ничтожности жизни. В этой лексической обобщенности вся нравственная развращенность мира. Об этом времени хочется забыть.  Но, память все, же дорожит им. Найдя карточку, я уже не мог ни о чем другом больше думать. События и имена тревожили воображение. То, что прожито по-настоящему, не будет забыто! Об этом моя история.

 

I

Но, прежде чем начать рассказывать, представлюсь читателю. Я преподаватель математики и уже много лет служу в одном из столичных университетов. На момент повествования мне только стукнул тридцать первый год. Впрочем, возраст не показателен.  Ведь жизнь человека ассиметрична: полвека может тянуться легкое, почти бессмысленное существование. И вдруг настает миг, момент истины, час расплаты, и взрослеет душа. Что это за час? У каждого своя история. Ведь только животный мир, цветы и деревья проживают свой век соизмеримо отпущенному времени. Люди взрослеют мгновенно. И за новым знанием мир открывает перед человеком доселе неведомые пласты жизни и горизонты.

В детстве мы с братом, матерью и отцом жили в съёмной квартирке на окраине города. Отец был профессором, доктором философских наук. А мать, тогда еще студентка, слушала его курс в университете. Вечерами у нас часто собирались преподаватели, доктора наук и прочая интеллигентная публика. Гости садились за большой круглый стол в гостиной, покрытый бархатной скатертью, пили чай из высокого медного самовара, в котором я, прохаживаясь по комнате, любил находить собственное искривленное изображение, читали Мандельштама, Бродского, рассказывали истории. К застолью мать покупала сладости в кондитерской, и непременно три или четыре сорта разного чаю. Иногда приходил музыкант Баратынский, изящный юноша со сливовидным лицом и глубокими, поддернутыми  грустью глазами, которым я, почему-то, завидовал. После чая он обыкновенно садился за пианино. – Ну, Митя, вальсок, давай – просил кто-нибудь из публики. И из-под долгих его пальцев, туманно, будто пыльца по воде, вдруг расплывалась музыка. Как это помнит он, на какие надо клавиши нажимать, ведь они все одинаковые, — думал я, стоя в углу комнаты.  Потом гости снова садились за стол, доставали из книжного шкафа карту и принимались ее изучать. – На север надо идти, — говорил кто-нибудь из-за стола. – Нет, лето обещают холодное, давайте южнее, по реке! Да и селения там больше! Отец был членом небольшого общества по распространению грамотности. Это был кружок единоверцев, конгениальных товарищей, которые раз в год, обыкновенно в начале лета, приезжали в какой-нибудь провинциальный город или деревню и устраивали чтения для местных ребятишек. Они называли себя Федоровцами, по имени первого книгопечатника. Привозили в села учебники, проводили в школах открытые уроки, рассказывали про русских художников, дарили красочные детские книги. Отец всегда говорил, что интеллигенция – это последнее слово нации. «Всю тяжесть истории берет на себя не толпа, а личность! Потому мы должны взрастить ее с малого!» Вообще в нем много было высокого, даже эпического. Он был тем самым счастливцем, который бог весть откуда, знает, как жить. И много, жарко спорили о будущем. «Не всякий интеллектуал – интеллигент, и не всякий интеллигент – интеллектуал» — часто повторял Прохор Егорович, старомодный, красиво седой преподаватель русской словесности. И кто-нибудь обязательно вызывался с ним спорить. Даже мать с отцом пускались в споры. Олеся Михайловна говорила, что сила знания в том, что оно каждого способно превратить в достойного человека. Люди были равны для нее, маленький росток нравственности и доброты она видела в каждом. А отец, Алексей Федорович, наоборот, считал, что не всякого стоит учить. Особая человеческая порода, выкованная воспитанием и временем – вот, что он искал в людях. Но для меня, маленького мальчика, в ту пору было загадкой: чем так разнятся между собой люди? Многое из этих разговоров взрослых мне было не ясно. Таинственными и непостижимыми казались обсуждаемые ими книги. Мир казался волшебной сказкой. Почему солнце жарко? Зачем живет человек, и что будет, если прочитать все стоящие в шкафу книги? Люди, окружающие меня, были добры ко мне. И долго еще верил я в тот самый росток и не знал, что есть на земле и зло, и неравенство, и несправедливость.

Окончив школу, по настоянию родителей, я пошел учиться на преподавателя. И в первую студенческую весну встретил свою будущую жену Ольгу Павловну. Ах, как же она была хороша! Только представьте: яркие карие глаза, черные, будто воронье крыло, волосы и белоснежная кожа. Совсем как «Курсистка» Ярошевича. Нас познакомил общий друг, тоже студент, на одном из квартирников, популярных среди молодежи в то время. Мне было легко с ней. Оля была моим слепком, моим отражением! А я так любил ее, что казалось, она — единственный смысл моей жизни.   Мы быстро поженились и прожили в браке около пяти лет. Но Господь не давал нам детей. Оля очень переживала. В церковь ходила, исповедовалась. И прощения у меня просила! – За что, — спрашивал я. – Если обидела, прости. Чистота в ней была, понимаете!  И я тоже хотел прощения просить, но не решался. Так тянулись наши дни, и однажды утром я понял, что уже давно равнодушен к супруге.  Жизнь обманула меня, потому что вместе с любовью к ней я утратил и смысл жизни. Я стал рассеян, и много бражничал, потому что не знал, на что опереться теперь в жизни. Но разводиться мы не решались. Так тянулось наше долгое, почти машинальное существование. Ольга Павловна, однако, надежды не теряла. Она верила в Бога. Но своей, особенной верой. Это вера без канонов, без церкви. Вера в силу вещей, в их тайные смыслы. Например, однажды, она принесла домой гадальные карты, купленные на барахолке у какой-то стриженой молдаванки. Пасьянсы раскладывала, потом молилась. – Господь не даст мне пропасть, — повторяла она. Потом появились платяные мешочки с заговоренными бусами и камнями, тонкие книжицы с таинственными знаками. Все это она призывала помочь найти такое неверное женское счастье. Так прожили мы еще два года. Но однажды все должно было перемениться.

Дом

Однажды, зимним вечером я получил письмо от двоюродного дяди. Архип Осипович писал, что решил окончательно покончить с делами в Москве и перебраться на юг, на заслуженный отдых. И потому, дабы облегчить переезд, он теперь избавляется от накопленного имущества. Дом в Арказасе, доставшийся ему от деда, и давно пустующий без хозяев, он дарует нам с Олей, а брату моему, Дмитрию, доверяет картонажную фабрику. Мы с супругой очень нуждались в ту пору в деньгах, и потому уже в конце недели я отправился на север, в незнакомый город.

В дороге я хорошо исследовал на картах новую местность. Дом, подаренный дядей, был построен на краю Полейской равнины, в городе Арказасе, на Северном полуострове. Этот городок —   это самая отдаленная северо-западная часть нашей страны. Когда-то давно на этих землях жили тюмрюки, загадочная народность, безвозвратно ушедшая в прошлое. Теперь же Арказас – это город поселения заключенных. Он занимает почти весь Северный полуостров. На западе этот пятачок земли соединён с соседними государствами двумя автомобильными мостами, а на востоке с материковой частью его связывал тоненький перешеек. Добирался я целых четыре дня, и за это время очень устал от дороги. Город встретил меня дикой, будто с цепи сорвавшейся метелью. Я вызвал машину, и прямиком направился по адресу к дому. Несмотря на то, что солнце уже поднялось, на улицах было непривычно мало народу. По дороге я встретил только рабочих, они грузили лес на телеги, чтобы везти его в город.

Славный деревянный домишко, весь облепленный снегом, с высоким фронтоном и башенкой стоял одиноко возле самого леса. Много лет назад в этом доме вместе с женой и двумя сыновьями жил дядин прадед, политический, попавший в Белозерск на поселение. Я помню его на фотографиях. Белесый, кряжистый, с густой окладистой бородой, он много работал:  рубил лес и плотничал, или брал лодку у местного старосты и ходил на воду. Внутри дом оказался мрачноват. Комнат было четыре. Добротная мебель из дерева, резная, покрытая лаком, сделанная самим дедом, давно стояла запыленной. На кухне из большого окна виднелся лес.  Над обеденным столом висели сковороды, жестяные кружки и прочая утварь.  Дядя рассказывал, что дед, внезапно заболев, и предвидя кончину, отправил жену и детей на материк, а сам начал потихоньку копить на похороны, и продавать мебель. Но болезнь быстро взяла свое, продать он успел только кухонные табуретки. В углу слева от обеденного стола все также стояла его кровать, в последний раз уже после смерти заправленная служителем церкви. Над кроватью висели часы, церковный календарь и вышитые шелком картины с изображением кельтских орнаментов. У самого входа пылилась небольшая печурка, на ней возвышалась стопка журналов «Северная звезда», одно из немногих печатных изданий, привозимых в ту пору на полуостров. Чтение было единственным утешением деда в последние дни. Дом долго пустовал. Все здесь, и стены, и мебель, казалось, давно привыкли к своему одиночеству. И смотрели на меня как на варвара, нарушившего покой их бессмертной жизни. 

Я растопил печь, зажег лампу, лег на кровать и оглядел комнату. Жалко было отдавать в чужие руки все это целомудренное добро. Мне вдруг захотелось заново прожить жизнь деда. Также вставать на рассвете, умываться едва теплой водой, тяжело работать, собирать грибы, сушить их вместе с листьями мяты или брусники на тонких льняных веревочках, охотиться вечерами или удить рыбу. Как хорошо было бы нам в этом доме с Олей. Она представилась мне в красном, украшенном белоснежным кружевом платье, овчинном тулупчике на плечах и белых остроносых сапожках. Какими славными, честно прожитыми показались мне ушедшие дедовы годы. Ведь, попав на поселение, он мог пасть духом, замерзнуть, или просто спиться! Но нет! Крепка порода человеческая!  И вот какой дом построил!

 

 

Один на полуострове

Утром следующего дня я отправился осмотреть город. Арказас показался мне скучным и до странности безлюдным. Невысокие казенные домишки из грязно-желтого кирпича тянулись по всей длине похожих друг на друга улиц. На главной площади было уныло и безлюдно. В центре, рядом с заброшенным кинотеатром, возвышался памятник железной руде в виде необъятного куска породы. Приземистые дома и редкие деревья, все стояло в каком-то молчаливом забвении. Где-то в дали, в чернеющей кромке леса, серела огромная тюрьма. Я долго бесцельно бродил по улицам. И только сизая, бескрайняя снежная даль, то там, то здесь проглядывающая между домами, будто преследовала меня всю дорогу. Ее тоскливая и неприютная, щемящая душу красота словно предупреждала о чем-то печальном.  И оплакивала всякого, ступившего на эту землю. 

Город был одинок и безлюден. На площадях, в магазинах и лавочках почти никого не было. Кажется, здесь гуляла какая-то зараза, потому что те немногие, кого я встретил, были в защитных масках. Повсюду на стенах домов и тумбах, где когда-то висели афиши, краснели плакаты: «Горожанин! Мой руки!», «Берегись вируса!».  А у светофоров молодые ребята в красных жилетках раздавали водителям листовки с призывом поучаствовать в строительстве городской больницы. Столовые и питейные заведения были закрыты. Я зашел в магазин в надежде купить там чего-нибудь горячего. Но скудные витрины не изобиловали продуктами. В мясном отделе большими кольцами были разложены сырные сосиски и позеленевшая уже какая-то колбаса. Хлеб – только черный, да маковый бублик, из сластей ягодное варенье и сгущенка. Взяв бублики, я вышел на улицу и подошел к столику на веранде кафе неподалеку. Расположившись, стал осматриваться, где бы в городе мог находиться нотариус. Ко мне вдруг подошел плохо одетый старик. Истертая черная бекеша его была подпоясана сине-красным вязаным шарфом, на плече висела такая же, как будто стянутая с ребенка, сумка. Лицо его, простонародного склада, казалось болезненным.

-Здравствуй сыночек, помоги дедушке! – произнес он надтреснутым голосом. Боязливо оглянувшись, дед встал спиной к улице и высыпал из карманов на стоявший рядом столик какие-то безделицы. Посеребрённые женские часики с разноцветными стекляшками на ремешке, пачку нераскрытого печенья «Мишутка», компас с дешевой цепочкой и крышечкой, сувенирные игральные карты, и еще что-то.

-Выручи, миленький, будь милосерден! Я достал из сумки купленный бублик.

-Кушайте папаша, на здоровье, а больше ничем помочь не могу!

-Прошу тебя, возьми хотя бы, печенье!

— Идите, папаша, насобираете еще!

-Да как же я насобираю, мне ехать надо, город вот-вот закроют!

-Это отчего же? – усмехнулся я.

Но старик уже собрал обратно в карман свое добро и направился к лавочнику. Новость о закрытии города обеспокоила меня. Я отправился на вокзал, чтобы разузнать, что на самом деле происходит. По дороге я все же набрел на контору нотариуса, но было закрыто, что еще больше усугубило мои тревоги.

На вокзале в зале ожидания было много народу. Мужчины и женщины, одетые в синие рабочие куртки, с дорожными сумками стояли в зале у касс и на улице. Народу было много, толпа гудела, мужики стучали в закрытые окошки.

-Откройте кассы! – раздавалось в толпе.

-Держитесь, товарищи! Глава города едет!  — кричали в ответ. – Черта с два! Нас теперь заставят строить больницу или поселят вместо заключенных! Какая-то толстая тетка в пуховом платке собирала подписи, чтобы жаловаться губернатору. Я стал расспрашивать, синие куртки оказались шахтерами. Из-за эпидемии гриппа шахты закрыли, а те, кто не успел уехать, а таких было большинство, остались на улице. Около часа я простоял на вокзале, ожидая, что окошки касс откроют, но билетов достать так и не смог. Куда денутся люди, не успевшие уехать, ведь не могут же их бросить на улице. Но, кроме дружинников и полиции никого не было. Напряжение нарастало. В надежде, что утром все же куплю обратный билет, я вернулся домой. Но на следующий день город переменился окончательно. На перекрестках безлюдных улиц теперь дежурили полицейские. С сегодняшнего дня, по новому закону, никто не имел права без особой причины перемещаться по городу.

Все случилось так быстро, что не укладывалось в голове. Где ночевали оставшиеся без крова люди? Мне не верилось, что власти оставят на улице столько народу. По дороге домой я взял несколько местных газет. Оказалось, что соседние государства уже давно поражены новым гриппом. Там не хватало ни лекарств, ни врачей, ни коек. И потому власти города решили, что Белозерск должен помочь соседям, и принять зараженных в своих больницах. Поэтому затеяли стройку, и вложили немалые средства в строительство новых корпусов к городской больнице. Я попытался разобраться, насколько новый грипп опасен для Арказаса. Но газеты писали противоречиво. Например, в местном «Вестнике» я нашел, что новый вирус убивает через три — четыре часа после заражения. И в этом же издании какой-то заграничный журналист рассказывал, что болезнь легко переносится, а смерти наступают из-за побочных заболеваний. Все сходились только в одном: никто не знал, как лечить эту заразу.

Происхождение гриппа тоже обросло легендами. Одни говорили, что его изобрели за границей умышленно, чтобы погубить как можно больше народу. Другие винили кошек, собак и летучих мышей. Я даже нашел мнение, что в Белозерск вирус завезли специально, чтобы под шумок эпидемии закрыть тюрьму, в которой уже давно издеваются над заключенными.

Но что было делать мне? Почему город закрыли одним днем, не дав людям возможности уехать? На что должны были жить те, кто остался без работы? Ведь большую часть предприятий в городе закрыли. Власти Арказаса организовали штаб по борьбе с вирусом. Список членов его я нашел в столичной газете. Там были чиновники и общественные деятели, но почему-то не оказалось ни одного врача-эпидемиолога.

Я узнал, что эпидемия в соседних государствах длилась с сентября прошлого года, и сейчас пошла на спад. Если предположить, что после закрытия границ в Арказасе остановится рост заражений, границы откроют максимум через два месяца. Эти размышления немного успокоили меня. Но на что я буду жить это время? И как рассказать обо всем Оле. Чтобы успокоить ее, мне нужно было разъяснить ей план действий. Я подумал, что можно попробовать устроиться в больницу, которую достраивали для борьбы с гриппом. Там, должно быть, нужны еще руки. Так началась моя новая жизнь в этом суровом городе.

 

Первые дни в больнице

На стройку в Корпухинскую больницу собралось много народу. В основном это были рабочие с рудных шахт, заключенные, амнистированные накануне карантина, и местные, оставшиеся без работы. Людей селили в казармах, гостиницах и школах. Утром следующего дня я отправился в штаб, чтобы просить места.

— Математики нам ни к чему, — пожав плечами, ответил Реутов, жиденький бледнолицый старичок, главврач больницы. –Прошу вас, возьмите хотя бы простым рабочим на кухню, — настаивал я, хотя до конца еще не понимал, зачем мне это нужно. Но на это Реутов легко согласился.

Порой, в минуты одиночества, я и теперь вспоминаю это трудное, давно ушедшее время. Пожалуй, из всех испытаний, свалившихся на меня в ту пору, самым сложным оказались люди. Вернее, особая порода людей. Хотя слово «порода» здесь неуместно. Оно как будто исключает  факт равенства между людьми. Но именно это открытие и стало для меня самым важным. Нет никакого равенства. Люди равны только перед смертью.

Народ в лагере был пошлый и развращенный. Мужчины и женщины сквернословили и грязно шутили. Это были разные люди, каждый со своей судьбой. Они были похожи между собой, по-своему умны, но одинаково ограничены. Они знали себе цену. И ничего не знали о том, сколько на самом деле стоят. Это было дикое, бездарное племя, в котором каждый был сам за себя. Пошлость здесь не была пошлостью, а грязь грязью.  Они были нормой. Так на войне становятся делом привычным каждодневные смерти. Часто, возвратившись домой, после рабочего дня, я подолгу смотрел на безмятежное Арказасское небо. Звезды  огнились в его бескрайней купели, они были так похожи между собой. Совсем как похожи люди. У всякого голова, две руки, две ноги. А норма для всех разная. И это самое страшное! Ведь что есть нормальное для человека? Там, в лагере я понял, что нет однозначного ответа. Потому что у каждого свое мерило. То, что было грязным и невежественным для меня, другим воспринималось иначе. Верно, что, «добро», «зло», «невежество» — это все понятия относительные. И потому не со «злом» и не с «невежеством» испокон веков борются люди. И не «добро» они воспевают. А то, что они этими понятиями называют.

На кухне  я делал самую простую работу: разгружал машины, чистил овощи, мыл посуду. Каждый день в конце смены от тяжелой работы у меня сводило судорогой руки. Жутко болела спина. Оля, конечно, и не догадывалась о моем положении. Для нее я был конторщиком, мелким писарем, все же для нее, интеллигентной девушки, это звучало не так страшно.

Странно, но в первое время здесь, в этом маленьком мирке, о гриппе, страшном, смертоносном, почти не говорили. Люди воспринимали карантин скорее как неудобство, временную трудность, или даже блажь начальства. Поговаривали, что никакой особой опасности Эссайт не несет. Однако, тяжелые смерти, рост числа заболевших — все это было. Но это было там, за границей, а с нами, мы верили, ничего не могло случиться.

В первый мой рабочий день в больницу с материка прибыла первая машина с лекарствами и гуманитарной помощью. Мне дали напарника, парнишку жиденького, низкорослого, Серегу Чулкова, мы должны были вместе разгрузить эту машину. Чулков был бывшим карманником. Его освободили по амнистии накануне карантина. Попав в лагерь, он как-то сразу не принял меня. Все непривычное, чужое, как водится у людей беспородных, вызывало в нем кипучую злобу. Он был из тех, кто презирает интеллигентов и цинично ухмыляется при слове благородство.

-Ну, господин, вы с нами, или как? – с издевкой произнес он, когда вошел в цех. Я понял, что придется отстаивать свою честь, и приготовился к нападению.

Мы вышли во двор, к воротам подъехала машина. Там, откуда ни возьмись, появился его дружок, тоже бывший зек по кличке Картон. Он лихо запрыгнул в машину и стал перекидывать Чулку коробки, старательно отстраняя меня от дела. В ответ я тоже запрыгнул в машину и оттолкнул непрошенного гостя.

-Тебя никто не звал, отдай мне – как можно строже сказал я.

-Ну вот еще! Такая неженка будет тяжести таскать, — ответил Чулок. Подельники рассмеялись. Тогда я выхватил у Картона коробку и толкнул его так, что тот чуть не упал с кузова. Но Чулок быстро влез в машину, и они вдвоем стали заталкивать меня в глубь кузова.

-Отвалите, уроды, — закричал я. Тогда Чулок сильно ударил меня в бок.

-Эй, стойте, куда распустились, закричал бригадир Лихарев, услышав мои призывы о помощи. Он с двумя ребятами подбежал мне на помощь.

-Ты думаешь, я на тебя управы не найду, — кричал я Чулку. Увидев подкрепление, я накинулся на Чулка, но нас быстро разняли. Чулка и Картона быстро отпустили, и не стали наказывать. Никто не жаждал наводить дисциплину в лагере.

Уже на следующий день  вечером, когда я мыл посуду в цеху, ко мне подошла рыжеволосая девица Оксана.

-А ты ничего, нравишься мне, — заявила она, положив на мое плечо свою руку. Все знали, что Оксана нравится Чулку. Прослышав о случившемся, Оксана пришла ко мне, чтобы разозлить ухажера.

-Отойди, — вежливо попросил я, но девица не унималась. – Ну, не скромничай, — повторяла она, прижимаясь ко мне все ближе. Народ стал глазеть, что будет. Я взял Оксану за руку и прилюдно отвел к выходу. От такой дерзости она даже немного растерялась.

-Оксанка, оставь его, пойдем с нами курить! — послышалось откуда-то из толпы. – Ну, какой с него подкапотник! Народ захохотал.

-Может и не подкапотник, да не святой, — отозвалась она, и снова попыталась меня обнять.

-А ты с подругой познакомь его — посоветовали из толпы.

-Зачем с подругой, я и сама на тело не скупа! Снова хохот.

В тот вечер Оксану я все-таки выпроводил. На мое счастье она ничего не наклеветала про меня Чулкову. Но попытки втереться в доверие, чтобы позлить Чулкова, она не прекратила. Я старался быть вежливым с ней, впрочем, как и со всеми. Люди, жадные до второсортных новостей, пустили про нас какие-то неприятные слухи. Всеобщая развращенность, поглотившая и меня, действовала мне на нервы. Внутренне, я был один, и потому находиться в лагере было все труднее. Мне некуда было бежать от этих людей. Эпидемия же, похоже, только набирала обороты. В то, что все это скоро закончится, я уже не верил. Я стал замкнут, нелюдим, и жил, как во сне.

Бог, который живет в людях.

Я часто вспоминал Натали после, когда уже вернулся домой в столицу. Она была тем призрачным светом, что, подобно галлюцинации, туманит сознание. Светом мягким, рассеянным, источник которого трудно сразу понять, объяснить умом его происхождение, как трудно мне и теперь объяснить магию этого человека. Всякий раз, когда я пробую рассказать о ней, с трудом подбираю слова. Потому что всякая тайна, которой коснулось слово, теряет свой магический блеск, как теряет аромат цветок, сорванный и выброшенный на землю, становясь уже делом общим, расхожим. Ну, во-первых, она была, как говорят, из простых, служила рабочей на кухне в лагере. Родилась и выросла Натали (так, по Бунину я решил ее величать) здесь, Арказасе, в семье шахтера. Красоту ее я разглядел не сразу. То была гармония черт простых, так что ни художник, ни скульптор не вздумали бы оставить их ни на листе, ни в чертогах памяти. Такие лица не обманывают прелестью, но долго щадит их старость. Натали сошла бы за купчиху Кустодиева, но была простовата в манерах и выдавала себя слишком бесхитростным, прямодушным взором. Была в ней особая магия, не подвластная ни рассудку, ни Богу. Она была словно печка, всегда теплая, всегда добра к людям. И мир вокруг нее казался бесконечно светлым, а жизнь – простой дорогой, не требующей долгих раздумий. Я часто наблюдал за ней украдкой, во время работы. Какая счастливая, незрячая машинальность! Я же, всегда обнаженный, искалеченный думами, бесталанно осмысляющий собственное бытие, завидовал ее простоте. Глупость, но почти гениально!

— Ох, и повар же из тебя, как из меня кавалерист, — говаривала она, смеясь, когда, засучив рукава, разделяла мою работу.

О Жизни Натали имела смутное представление. Книг она не читала, в семье это было не принято. Порой я рассказывал ей столичные новости, она слушала меня с интересом, и, чтобы не обнаружить собственное неведение,  спешила во всем со мной согласиться. Ей льстило мое внимание и то, что я разговариваю с ней на равных. Но размаха ума в ней не было, а любопытство больше пробуждала жизнь мелкая, бытовая.

-Смотри, смотри, наш бригадир опять в своем пальтишке вышел! – она то и дело подскакивала к окну, когда кто-нибудь выходил из общежития. — На улице минус,  а он, как ни в чем не бывало, в тоненьком пальто гуляет! И, что-то еще подумав,  с самодовольной улыбкой, моя Натали снова садилась за работу.

 Безденежное, трудное детство породило в ней какую-то копеечную, грошовую хозяйственность, а желание сэкономить порой перерастало в практичность избыточную, расчетливую, которая, кажется, не давала ей покоя.

-Ты зачем огарки-то выбросил? Ими же еще можно еще раз печь истопить – журила меня она. Такая мелочь могла всерьез расстроить ее. Так душа, измученная трудностями, готова смиренно поклоняться нищете, и уже ищет своего палача всюду.

Но слабости эти недолго властвовали над моей Натали. Отдав дань собственным недостаткам, она вновь возвращалась в собственное теплое, избыточное бытиё, и из этого дремотного озера, по воле Господа Бога, снова проистекала невидимая эманация света и любви к людям.

-Как Оленька поживает? – частенько расспрашивала меня она. Про Олю я вспоминать не любил. Здесь, в Арказасе, ее образ вызывал во мне чувство вины и размышления о собственном бессилии. Потому о супруге я говорил неохотно. А Натали безревностно, почти как детей, любила нас обоих. – Ох, бедные вы мои, — приговаривала она мягким, маслянистым говорком. Благополучная смиренность, неизбалованность проступали в ней своим законом, оставляя отпечаток в людских душах. Она, почему-то, жалела меня, но жалостью не унижающей, а сочувствующей, как будто знала что-то заранее, как будто уже прожила мою жизнь.

-Не горюй, — приговаривала она, когда я, иной раз, скучал за работой! Успеешь еще в столице-то пожить! А здесь, гляди, какая природа, это же ведь край земли! А грипп – ерунда, все равно не помрем!

Я знал, что жизнь в Арказасе и дружба с Натали однажды закончатся. Мне было мало ее, мало наших разговоров и хотелось, чтобы какой-то частью своей чистая, светлая Натали, не испорченная жизнью рабочей, трудной, осталась со мной навсегда. Вечерами мы часто разговаривали ни о чем. Хотелось напиться ею, чтобы жить как она, бесхитростно, просто, по ее уставу. Ей льстило мое внимание. Как человек прямодушный, похвалам она безоглядно верила, и часто, уже по глупости, даже мнила из себя лишнего. Однажды, Натали пришла ко мне ранним утром:

-Собирайся скорей, а то не успеем на автобус! – скомандовала она, поправляя прическу и груди, как это делают буфетчицы.

-Куда собираться то?- проскрипел я спросонья.

-Идем, идем! Там все и увидишь.

Я встал с кровати, наскоро оделся, быстро выпил крепкого чаю, который Натали мне тотчас приготовила, накинул тулуп, и мы выбрались на улицу. День был белесый, снежный. Мы перебрались на ту сторону дороги и сели в подъезжающий автобус.

Был какой-то православный праздник, Натали привезла меня в церковь. Я никогда не верил в Бога, писанного канонично, но красками воображения, который, как намоленный фетиш, живет в храме. Но старая церковь, беленая, резная, все еще покрытая свадебным снегом, серела на опушке так неприкаянно, одичало, будто забытая праздничным кортежем невеста. Мне вдруг стало самому одиноко и больно, и захотелось раствориться в ее каменных чертогах.

Народу внутри не было. Облупившиеся ветхие стены, потемневшие иконы, висевшие в каком-то особом, евангельском беспорядке – все  казалось мрачным и диким. Резные добротные скамьи, привезенные, похоже, для начавшегося переустройства, стояли забытые в пыли, рядом валялась хозяйская утварь. В темных углах в прозрачных серых вазонах стояли не пригодившиеся для праздника тканевые цветы. Казалось, церковь то начинали украшать, то бросали.  Мы прошли наискосок небольшую залу  и спустились на пару ступеней вниз, в полуподвал. Здесь, в латунном отсвете старого абажура дремал огромный шкаф с церковными книгами. Бархатные карминовые витрины были заставлены разнокалиберными иконами, тонкими книжицами, фарфоровыми шкатулками и посеребренными крестами в коробочках. Наташа, в голубом ситцевом платочке, окончательно превратившем ее в школьницу, по-хозяйски взяла меня за руку, подвела к витрине и стала рассказывать нравоучительно: — Это старец Никодим, однажды он вылечил калеку намоленной водой и крымским вином. – А это Сергий Радонежский. Она показывала пальцем на изображения святых. — Говорят, он приручил самого медведя. Я послушно разглядывал картинки на календарях и книжных обложках. А теперь слушай и повторяй! – приказала она мне, и, будто обращаясь ко всем духам сразу, принялась шептать какую-то молитву. «Во сие царство придет благость» — ворожила она, сжимая пухлые губки. «Да будет спасение духа». Это был особый ритуал, в который она посвятила меня, как верного друга. Таинство молитвы продолжалось минут десять. Несколько раз она сурово взглядывала на меня, делая паузы, показывая, чтобы я повторял за ней прилежней, и мы так молились вместе. Я даже удивился ее упорству, потому что, если слабел мой голос, Натали строго одергивала меня за рукав, восклицая с урчащей угрозой, — Ты что же, Бог так тебя не услышит! И тогда я громче повторял непонятные мне слова, сливаясь с нею в гомоне плохо различимых звуков, которые вот-вот должны были сгустится в дикое, еще никем не названное счастье. Счастье — потому что мне нравилась ее детская наивность, ее святая, нелепая вера. И нравилось то, что я стал причастен к чему то большому, о чем не знал до этого времени.  Потом она замолчала.  А меня как-то вдруг затяготило то, что я знаю эту женщину, Наташу, это бархатное существо, обесцветившее вокруг меня весь мир. Существо, которое я, Бог знает почему, не решался даже тронуть. Я знал, что тайна, которую заключает в себе это простая, не приметная женщина, существо скучное, благополучно невежественное, глупое, в прилежно выглаженной сорочке, с наивной претензией на какую-то значимость, на самом деле и есть мой Бог и мое сегодняшнее счастье. То счастье, которое только Человек способен дать Человеку. Счастье платоническое, но живоносное, крепкое, земное. Мы вышли на улицу, и пошли прочь от церкви. Наташа зачем-то стала рассказывать о семи днях сотворения мира, о том, что там, за чертой, есть волшебный райский сад…– Как далеко же нам до рая, — думал я, плетясь за ней и слушая ее, — да и зачем на земле он? Почему так далеко мы ищем чистого, светлого? Ведь Бог живет в людях.

Продолжение следует…

Еще почитать:
Глава 4
Деревенская жизнь. Часть третья.
Илья Шаничев
Леди джаза
Artem Tikhonov
Леди джаза
Artem Tikhonov
05.12.2021
Светлана Солнцева (Озерова)

Сценарист, писатель.


Похожие рассказы на Penfox

Мы очень рады, что вам понравился этот рассказ

Лайкать могут только зарегистрированные пользователи

Закрыть